Батюшков не болен — страница 82 из 102

(К.Н. Батюшков – А.И. Тургеневу).

“…вот как трудно Провидению угодить на всех”.


Батюшков живёт в Одессе в доме графа Карла Сен-При, старого знакомца своего ещё по Каменцу-Подольскому, где Карл Францевич служил гражданским губернатором. В 1818 году Сен-При ждёт назначения губернатором в Херсон. Он планирует поставить на Днепре современные шерстомойни. В Одессе он занимается упорядочиванием коммерции. Десять лет как в городе открыт Коммерческий суд, решающий торгово-финансовые споры. Вскоре начнёт работу и отделение Коммерческого банка. Благодаря графу международный капитал в Одессе чувствует себя в безопасности и приумножается.

У Сен-При трое детей; младшая Ольга привлекает Батюшкова живостью ума, а 12-летний Эммануил неплохо рисует карикатурные портреты знакомых и родственников. И дети, и граф поражены охотой Константина Николаевича гулять по городу “и утром, и в зной, и ночью”. Но северянин Батюшков словно упивается и солнцем, и луной, и морем.

Сейчас именно в этом его “сладострастие”.

По вечерам граф вывозит Батюшкова в театр, который “лучше москов<ского> и едва ли не лучше петербургского”. “Итальянским” его называют по внутреннему устройству зала – оно повторяет залы старинных итальянских театров. Лучшие места в таких театрах располагаются по трём ярусам в ложах, а в партере всего 44 кресла.

Остальные зрители партера смотрят спектакль стоя.

Но уж темнеет вечер синий,

Пора нам в оперу скорей:

Там упоительный Россини,

Европы баловень – Орфей.

Не внемля критике суровой,

Он вечно тот же, вечно новый,

Он звуки льет – они кипят,

Они текут, они горят,

Как поцелуи молодые,

Все в неге, в пламени любви,

Как зашипевшего аи

Струя и брызги золотые…

Театр, где Батюшков, а затем и Пушкин, описавший его в “Путешествии Онегина”, аплодировали итальянцам – “тяжёлое”, с массивным классическом портиком работы француза де Томона – сгорит и не сохранится. Зато знаменитый одесский Театр оперы и балета, который появится почти на том же месте, будет соперничать с Венским и Дрезденским.

Он и теперь архитектурная визитка города.

Увы, от Одессы 1818 года не много останется, а то, что переживёт время, будет перестроено до неузнаваемости. Вместе со старым театром исчезнет дом Сен-При, где жил Константин Николаевич, и здание Коммерческого суда – на его месте сейчас новое здание XIX века. Нет больше знаменитых пушек при усадьбе Ланжерона и самой усадьбы, где принимали Батюшкова, только арка, ведущая на пляж его имени. Под Приморским бульваром уже при Пушкине исчезнут остатки турецкой крепости. Только море останется таким, каким его видел Батюшков – с мутной протяжной волной, веками стачивающей глиняный берег.


Полтора года перед путешествием на юг Батюшков проживёт в своём, что называется, духе. Разъезды и хлопоты составят большую часть времени. Как обычно на зиму он у сестры в Хантанове и по делам в Устюжне. Вернувшись в Петербург, пожинает плоды литературной славы: живёт, по собственным словам, “на розах”. В Москву он приезжает перед самым отъездом на юг, чтобы устроить сводного брата Помпея в гимназию. Но есть разъезды, а есть метания. Пусть ритм жизни снова напряжённый и непредсказуемый – в письмах мы больше не слышим жалоб. На смену обидам, и апатии, и пустым ожиданиям – приходит расчёт. Батюшков хочет жить практично. Он ставит перед собой реальные, пусть и невеликие цели. Он много лет не виделся с отцом и по дороге в Хантаново заезжает в Даниловское, “где нашёл его, благодаря бога, в совершенном здравии”. “Ты спрашиваешь меня, скоро ли пущусь и куда? – пишет он из деревни Вяземскому. – Сам не знаю. Хотелось бы в Петербург. Рассудок говорит: на Кавказ, а сердце: сиди дома”. Он и сидит; к тому же летом к нему в Хантаново из Вологды должны приехать сестра Елизавета и всё семейство Шипиловых. “Круп перловых, рисовых и перцу нет, – перечисляет Константин Николаевич. – Рому нет, дроби надобно мелкой и крупной 6 фунтов”.

“Приезжайте скорей, или я всю наливку выпью”.

Однако в Хантанове они так и не встретятся. В начале августа Батюшков уедет в Петербург и снова через Даниловское – финансовые дела Николая Львовича совсем плохи. Заложенное имение назначено к скорой продаже, и Батюшков решается на крайний шаг: продать Меники и несколько других деревенек, отошедших ему при разделе имущества – чтобы спасти отцовское Даниловское.

“Я согласен буду отдать и по 300 рублей душу, а если бы за всё дали 30 тысяч, то и очень бы был благодарен”, – пишет он зятю Шипилову.

Батюшков всерьёз планирует путешествие на Кавказ. Холода на берегах “Шексны и железной Уломы” изнурительны. На зимних сквозняках боль в ноге не даёт покоя, спасает лишь emplatre de M. Bouchot – французский пластырь. Батюшков немедленно сравнивает его с бальзамом Фьерабраса из “Дон Кихота”. Сравнение и возвышающее, и снижающее, ведь бальзам выставлен у Сервантеса сомнительным средством. Так или иначе, “крошечному здоровьицу” Константина Николаевича требуется солнце и морские купания. Мысль об оздоровлении не выходит у него из головы и вскоре захватывает воображение. Значит, от продажи имений, шага бесповоротного, лишавшего помещика части небольшого, но стабильного дохода – он выручит деньги не только на “освобождение” Даниловского.


В конце августа 1817 года он уже в Петербурге. Первый том “Опытов” отпечатан и даже разослан, а второй вот-вот выйдет. “Теперь же, на досуге, перечитывая всё снова, с горестью увидел все недостатки”, – пишет Батюшков Ивану Дмитриеву в ответ на похвалу старшего литератора. Какие недостатки? “…повторения, небрежности и даже какое-то ребячество в некоторых пиесах”.

В Петербурге он будет жить у Муравьёвой, которую не видел два с лишним года, и под одной крышей с Карамзиными, переехавшими к Муравьёвой из Царского на осень в дом на Фонтанке. “Опыты” получают всё больше одобрительных отзывов и хорошо раскупаются. Оленин – в уважение трудов, “делающих честь нашей отечественной словесности”, – жалует Батюшкову должность почётного библиотекаря, бесприбыльную, но статусную. Осенью 1817 года он, наконец, воссоединяется с “Арзамасом”. “В Арзамасе весело, – пишет он в Москву Вяземскому. – Говорят: станем трудиться – и ничего никто не делает”. “Блудов – ослепительный фейерверк ума”. “Плещеев смешит до надсаду”. “Карамзины здоровы”.

“Опыты” Батюшкова выходят кстати – приунывшие после смерти Державина и распада “Беседы” арзамасцы поднимают Батюшкова “на щит”. В их глазах поэт выглядит чуть ли не заслуженным лидером, особенно с отъездом по службе Жуковского. Но лидером чего? Просвещённому читателю стихи Батюшкова знакомы. А вот с прозой в таком объёме он выходит на публику впервые. Всё это вещи новые, и не только потому, что недавно написаны. Читателю они могут показаться необычными в методе изображения действительности: отрывочном, когда “далековатые понятия” стыкуются по ассоциации чувства, мысли или памяти. Как, собственно, картина действительности увязана и в нашем сознании. В этой прозе жив карамзинский дух – автор много говорит первым чувством. Но есть интеллект и разум. Повидавшему и передумавшему многое, Батюшков многое может сопоставить. Как и в карамзинских “Письмах русского путешественника”, его проза построена на неожиданных переходах от первого, живого наблюдения к философскому обобщению. Похожим образом сочетаются в ней и статья искусствоведа, и сердечная исповедь поэта, и очерк истории. То, что “сшивает” лоскутное одеяло батюшковской прозы – авторское “я”, личное и порой мучительное желание автора дойти до сути. Его “я” не прячется в каком-то одном образе – путешественника, или философа, или историка. Оно скользит между жанрами, сочетая черты и того, и другого, и третьего.

Повторимся, в Петербурге Батюшков живёт “на розах”. Но если есть “розы”, есть и “шипы”. То, с какой иронией воспринимали “художества” Константина Николаевича литераторы недружественных “партий”, хорошо видно по грибоедовской комедии “Студент”, написанной совместно с Павлом Катениным, классицистом и младшим знакомцем Батюшкова ещё по департаменту Народного просвещения. В этой прозаической пьесе Батюшков (вслед за Жуковским в “Липецких водах”) – зло высмеян. Грибоедов рисует его в образе казанского студента Евлампия Беневельского. Беневельский-Батюшков у Грибоедова – человек хоть и отвлечённый, хоть и живущий в мире возвышенной фразы и книжного жеста, однако не забывающий собственные выгоды, и даже по-своему ушлый – что при столкновении с житейскими обстоятельствами и порождает эффект комичного:


ИВАН
: Понял-с. Так вашей повозке с пожитками постоять покамест на улице?

БЕНЕВЕЛЬСКИЙ
: Всё равно. Вели ей стоять на улице или въезжать на двор. Мне не до того: в голове моей, в сердце такое что-то неизъяснимое, мир незнаемый, смутная будущность!

ИВАН
(отходя, говорит Федьке): Барин-то у тебя, видно, большой искусник.


Беневоленский сыплет фразами из батюшковских сочинений. Житейские обстоятельства поэта тоже, по-видимому, хорошо известны авторам. Провинциалу из Казани (читай, Вологды), приехавшему в столицу искать покровительства у Звёздова (читай, Оленина) – мнится уже и помолвка с воспитанницей Звёздова Варинькой (Фурман). “Здесь увижу я эти блестящие собрания, где вкус дружится с роскошью, – предвкушает он, – в них найду женщин милых, любительниц талантов, какую-нибудь Нинону, Севинье, им стану посвящать стишки маленькие, лёгкие; их окружают вертопрахи, модники – я их устрашу сатирами, они станут уважать меня; тут же встретятся мне авторы, стихотворцы, которые уже стяжали себе громкую славу, признаны бессмертными в двадцати, в тридцати из лучших домов; я к ним буду писать послания, они ко мне, мы будем хвалить друг друга. О, бесподобно! Звёздов ездит во дворец, – он будет моим Меценатом, мне дают пенсию, как всем подобным мне талантам, я наживусь, разбогатею”.