Трудно не распознать в этой талантливой пародии излюбленные фразы и инверсии Константина Николаевича, и даже мысли (“Сердце имеет свою память”). Однако то, что смешило и раздражало младших литераторов Грибоедова и Катенина – была не фраза, а взгляд на жизнь через призму культуры; через отвлечённое, вычитанное, искусственное – как им казалось – знание, столь же далёкое от проблем страны и её несчастного народа, как далеки живые цветы от тех, что “растут” в стихах поэтов “арзамасского” круга. Иначе боевой офицер и будущий декабрист Катенин и не мог взирать на прозу Батюшкова. Характерно, что с похожим раздражением будет комментировать “Опыты в прозе” и другой офицер и будущий декабрист, младший родственник Батюшкова – Муравьёв Никита.
Но “выстрел”, по счастью, останется холостым. И не только потому, что судить автора можно лишь по законам, которые он сам признаёт над собой. Нет, в комедии было слишком много намёков на “личности”, причём “высокопоставленные” – слишком много прямых и грубых насмешек – чтобы пускать её “в дело”. Страшно представить, в какое отчаяние поверг бы мнительного поэта грибоедовский “пасквиль”, будь он обнародован тем или иным способом[58].
Между тем дело о продаже деревенек никак не сдвигается с места, и в октябре Батюшков просит сестру Александру прислать ему в Петербург подробное описание имения, ибо “…здесь есть у меня покупщики”. “Я решился продать всё и быть свободным, – добавляет он, – а ты знаешь, что когда я решусь на что-нибудь, то трудно меня назад возвратить”. Как не вспомнить Батюшкова-юнца, который решил бежать на войну – и сбежал, и никакой родительский гнев не смог остановить его? Но пока Батюшков планирует коммерческую сделку, из Даниловского приходят горькие вести: отец умер. В ноябре печальное известие приносит в дом Муравьёвых Павел Львович, родной брат усопшего и дядя поэта. А вскоре приходит письмо от сестры Александры. Но Батюшков нездоров и не в силах тотчас ехать на похороны. “Отдай последний долг, не ожидая моего прибытия”, – предупреждает он сестру. “Я выеду в субботу, т. е. после 30-го, если что не задержит…” Главная его забота сейчас – это осиротевшие отцовы дети, сводные брат и сестра Помпей и Юлия, которым соответственно шести и девяти лет от роду. Юлия пристроена в ярославский пансион, а вот Помпей жил с отцом и теперь совершенно один, да ещё в имении, которое вот-вот уйдёт с молотка. Нужно срочно решать, что делать. Хозяйственные, бытовые хлопоты отвлекают Батюшкова от горестных мыслей. “Детей мы не оставим, не правда ли? – пишет он сестре. – Я возьму маленького, а ты – сестрицу”.
“Об имении ещё ничего сказать не могу”, – добавляет он.
“От продажи спасу, а там оглядимся”.
В этом его “возьму”, “спасу” – вся нерастраченная и, увы, запоздалая забота об отце. Отношения между ними никогда и не были ровными. Николай Львович с возрастом становился всё более мнительным; он хотел бы по-отцовски опекать сына и вместе с тем ждал сыновьего участия; чем больше успевал в столицах Константин Николаевич, тем выше росли отцовы ожидания; месяцами не получая отклика, он раздражался и забрасывал Константина письмами; ждал ответа, страдал, замыкался. Постоянная тревога за младших детей, страх остаться без средств к существованию, упрёки себе, что не сделал для сына, что мог бы, что судьба и сильные мира сего обошлись с ним несправедливо (и стариковски упрямое желание исправить неисправимое) – действовали на окружающих изнуряюще. Но больше всего разрушали самого Николая Львовича. На медицинском языке того времени он умрёт от ножных “припадков ломоты”. Немногие дни, что Батюшков проведёт той зимой с отцом, сделают его “совершенно больным” от требовательной отцовой опеки, в чём он и сам признаётся в письмах. Когда он, наконец, добирается до Даниловского – третий раз за год! – прах отца уже упокоен в “преддверии” Спасской церкви.
Батюшков-старший умирает в чине надворного советника – забегая вперёд, скажем, что в том же чине навсегда останется и сам Константин Николаевич. В опустевшем доме он переходит из одной комнаты в другую. Дом новый, недавно отцом достроенный, с мезонином и красивой башенкой и выходом на две стороны. Однако поэта с этими стенами ничто не связывает, разве что портреты суровых батюшковских предков в париках и мундирах. В предспальне под стеклом он обнаруживает рисунок. Этих “Диану и Эндимиона” Батюшков скопировал ещё в пансионе по просьбе сестры Анны. То, что отец вставил его детский рисунок в раму, ранит сердце – теперь, когда воздать любовью на любовь некому.
Вольтер, Руссо, Фенелон, Лагарп, Корнель, Монтень, Мирабо, Делиль, Мильтон… Надписи рукой отца: “Прочитано в 1808 году…”, “Прочитано в 1815 году…”, “Все 22 тома прочтены мною в 1807 году…” Невесёлые свидетельства одиночества человека, “скорбию и напастями обуреваемом”. Незадолго до смерти отца Батюшков жалуется, что тот пишет ему слишком часто. Но что в письмах? Неизвестно. Теперь диалог, который Батюшков будет вести с ним, будет только мысленным. Там он ответит на все отцовы письма. Даже в умопомрачении, в немецкой клинике, он будет лепить из воска фигурку умершего, словно обращаясь через неё к отцу как к живому.
“Впервые я отчётливо запомнил брата Константина, когда он приехал в Даниловское вскоре после похорон отца”, – вспомнит Помпей Батюшков. “Помню, как сестра Александра повела меня и Юленьку в кабинет отца. Там я увидел молодого ещё человека среднего роста, с белокурыми вьющимися волосами, в сюртуке, застёгнутом на все пуговицы. Он стоял, опершись о край стола, и лицом, так же как и всем обликом, был похож на отца”.
“Как я узнал впоследствии, наши денежные дела были в ужасном состоянии, и Константин взял на себя устройство их, оплатив из своих весьма скудных средств самые неотложные долги, тем самым предотвратив продажу Даниловского с молотка…”
В январе 1818-го печальное путешествие Батюшкова по вологодской губернии близится к завершению. Не уладив и половины дел, он готов к возвращению в Петербург. Перед отъездом он просит сестру купить в Вологде ведро портвейна “и уложить в войлоке исправно, чтобы не замёрзло”. В конце января 1818 года он пишет сестре уже из столицы. В Опекунском совете он занимает 14 700 рублей под ежегодный процент в 882 рубля, чтобы окончательно решить вопрос с Даниловским. Деньги нужны ему и для того, чтобы заплатить за обучение – решено отдать Помпея в университетскую гимназию в Москве у Пречистенских ворот. “Цена 800 р. в год, на издержки и платье положить 300, итого 1100”, – подсчитывает Батюшков. А старшую Юлию он хотел бы перевести из Ярославля в Петербург к родственникам. “Есть ли у неё хорошие наклонности, и прилежание, и способности? – спрашивает он. – Можно ли её без страха поручить тётушке?” Чтобы оплатить всё, что он задумал, нужна служба. И не почётная – реальная.
Тем временем “Арзамас” доживает последние месяцы. Заседания, на которых присутствует Батюшков, проходят у Блудова – в голубой гостиной трёхэтажного особняка на Невском, ныне до неузнаваемости перестроенном здании № 80. Уже знакомая нам наблюдательница литературного быта (маленькая дочка Блудова) запомнит некоторых участников. Например, Батюшкова, который был “небольшого росту, молодой красивый человек, с нежными чертами, мягкими волнистыми русыми волосами и с странным взглядом разбегающихся глаз…”
Странный взгляд разбегающихся глаз…
“Может быть, но это пусть между нами, – напишет он сестре Александре ещё в октябре, – я женюсь, только не на той особе, которую ты знаешь”.
Сообщение знаменательное – значит, сердце Константина Николаевича несвободно. Избранница его присутствует на вечерах литераторов. Она и сама в будущем попробует перо. Это смолянка Олимпиада Шишкина. Некогда фрейлина Екатерины Павловны, она жила при тверской губернаторше в годы, когда в Твери бывал Карамзин. А сейчас при большом дворе в Петербурге. Она родственница Блудова и бывает на его собраниях. И не впустую: в 1830-х годах из печати выйдут её исторические романы из времён Смуты и даже заслужат отклик Белинского. А “та особа”, о которой пишет Батюшков (Анна Фурман) – в Петербурге отсутствует. Вместе с отцом она в Дерпте, где вскоре выйдет замуж за коммерсанта Адольфа Оома. В 1817 году обеим девицам по двадцать шесть лет. Шишкина ещё и землячка, её предки из Устюженских краёв, что и Батюшковы. Но свадьбы всё равно не будет. Почему? Иных упоминаний о жениховстве Батюшкова не осталось. История растворяется, не начавшись. Носился ли образ девицы “в облаках воздушных”? Или “выглядывал из ручейка долинного”? Батюшков “на розах” мог позволить вскружить себе голову в любом случае.
“Северина письмо огорчило его жестоко. Он потерял шесть месяцев в тщетных ожиданиях, без коих, может быть, успел бы встретить весну под лучшим небом. Он решается продать имение и ехать на свой счёт для того, чтобы возвратиться сюда здоровым. У меня бродит в голове новый план для него; но не знаю, созреет ли…” В этом отрывке из письма Тургенева Вяземскому – от февраля 1818-го – интрига той петербургской осени-зимы. Письмо Северина, о котором речь, не сохранилось. Вероятно, Дмитрий Петрович сообщал Батюшкову невесёлые новости о том, что устроить поэта на службу по дипломатической линии не представляется возможным. “Ехать на свой счёт” Батюшков решает словно назло обстоятельствам. После смерти отца и спасения Даниловского – можно подумать о себе. Лучше поправить здоровье, чем жить пустыми обещаниями. И вот Тургенев, чувствовавший Константина Николаевича тоньше и лучше остальных, берётся переломить ситуацию “…в пользу Батюшкова, которого сохранить должно и для приятелей, и для поэзии”.
В мае 1817 года Батюшков приезжает в Москву. Он ищет встречи с директором московской гимназии Петром Дружининым, чтобы устроить маленького Помпея. Дружинин, однако, в разъездах, и Батюшков вынужден ждать. Он живёт в доме генерала Константина Полторацкого, близкого родственника Олениных. Как раз к этому времени из Белёва в Москву возвращается Жуковский. Благодаря его деятельному характеру на свет появляется письмо к императору – с нижайшей просьбой определить коллежского асессора Батюшкова в дипломатическую миссию в Неаполь. В Италию, “которой климат необходим для восстановления моего здоровья, расстроенного раною и трудным Финляндским походом”. Это будет первое из писем, отправленных императору Батюшковым.