Батюшков не болен — страница 90 из 102

Одновременно с Батюшковым по Италии путешествует Перси Шелли. Их разница в возрасте всего пять лет. Мировоззренчески перед нами разные люди, но в интенсивной завороженности античным наследием и Батюшков, и Шелли – схожи. Лирическая драма Шелли “Прометей” только отчасти следует за греческим мифом. В финале никакого примирения с Зевсом не наступает. Наоборот, тиран повержен, а торжествующий Прометей ведёт человечество в светлое будущее свободы, любви и братства. Есть античный сюжет, а есть социальная утопия Шелли, и мы хорошо видим, как они смешиваются. Схожую “оптику” Шелли демонстрирует применительно и к другим эпохам. В Ферраре, где несправедливо томился великий Тассо, он с благоговением отщепит от дверей его темницы щепу. Для Шелли история великого поэта есть история вопиющей и неотмщённой социальной несправедливости. А для Батюшкова Тассо остаётся символом экзистенциальных невзгод, которые любой поэт словно притягивает на свою голову “от щедрот” Фортуны. Впрочем, у Шелли есть множество исключительно итальянских наблюдений. Например, в одном из писем он точно подмечает, что гумно итальянских крестьян “…не имеет навеса; подобно описанному в «Георгиках», оно трамбуется обломком колонны, и ни крот, ни жаба, ни муравей не найдут в нём ни единой трещинки, где они могли бы приютиться”.

Вспомним и Джона Китса, также окончившего дни в Италии – в римском доме с окнами на Испанскую лестницу, по которой за два года до его гибели поднимается Батюшков. В судьбах двух поэтов есть знаменательные переклички. Оба рано осиротели, оба едва сводили концы с концами, оба жили в страхе родовой болезни, Китс – чахотки, Батюшков безумия. Почти одновременно вышли у них и первые книги стихотворений; обоим одинаково при жизни не довелось вкусить полноценной славы. Однако в области античного переклички заканчиваются. В наследии древних Батюшкова завораживает “золотой век” – короткая эпоха рубежа старой и новой эры, когда власть и капитал (Август – Меценат), капитал и искусство (Меценат – Гораций) так удачно гармонизировали друг друга, напоминая Батюшкову о лучших годах правления Екатерины. А Китса в искусстве древних завораживает побеждающая время Красота, идею которой он воспевает в знаменитой “Оде греческой вазе”. Расходились они и в темпераменте, тоже, видимо, обусловленном болезненностью. Умирающий от чахотки, обречённый Китс славил неувядаемость древнего искусства – а заболевающий Батюшков видел в руинах “золотого века” лишь свидетельство всепожирающей силы Времени и Смерти, “святого Косаря” – и скорбел об его утрате. На могиле Китса в Риме написано “Здесь лежит тот, чьё имя написано по воде”.

Батюшкову подошла бы такая эпитафия.


Количество античных реминисценций и цитат – в письмах, стихах и очерках Батюшкова – несметно. Исследователи до сих пор отыскивают новые отзвуки Овидия, Вергилия, Гомера. Очевидно, что из двух “античностей” Батюшкову ближе италийская, чем эллинская, ведь древнегреческого он не знал и пользовался пересказами на французском. Зато латинские стихи цитируются обильно и, главное, уместно, точно. Перед поездкой в Одессу он читает переводы из Еврипида и Геродота. Он знает не только новый перевод “Илиады” Гнедича, но и старый Ермила Кострова. Однако мир древней Эллады часто служит ему как бы фоном. Сценой, где поэт разыгрывает собственный спектакль. В большом стихотворении “Странствователь и Домосед” – о двух братьях-греках, двух характерах, двух темпераментах – есть множество довольно ироничных и точных “уколов” в адрес Пифагора с его практиками многолетнего молчания и атараксии; есть точные эллинские локусы. Однако пафос стихотворения совсем не “греческий” и даже не вольтеровский (хотя батюшковский Странствователь чем-то напоминает Задига). Нет, честолюбивый, беспокойный, охочий к перемене мест и вечно неудовлетворённый мечтатель Филалет – во многом наделён свойствами самого автора, чья жизнь прошла и в дороге, и в погоне за химерами любви и славы. Его идеалом мог бы стать Гораций, чью независимость от мнения толпы и сильных мира сего Константин Николаевич ставил себе в пример так часто. Подобно Горацию он искал уединения и свободы. Но если Хантаново и казалось ему приютом пенатов, то ни Делия, ни Глицерия так и не заглянули под его кров. Да и с меценатами у него ничего не вышло. В одном из очерков он набросает психологический портрет любимого поэта, и этот набросок как нельзя лучше подойдёт и к Филалету, и к самому Батюшкову. “Нигде не мог он найти спокойствия, – пишет он о Горации, – ни в влажном Тибуре, ни в цветущем убежище Мецената, ни в граде, ни в объятиях любовницы, ни в самих наслаждениях ума и той философии, которую украсил он неувядаемыми цветами своего воображения; ибо если науки и поэзия услаждают несколько часов в жизни, то не оставляют ли они в душе какой-то пустоты, которая охлаждает нас к видимым предметам и набрасывает на природу и общество печальную тень?”

Писание стихов подобно путешествию, по возвращении из которого привычные “видимые предметы” кажутся пустыми или окутанными “печальной тенью”. В реальную Италию Константин Николаевич не приезжает – он возвращается сюда из Италии вымечтанной, воображаемой с детства. С того момента, когда в пансионе у Триполи он впервые услышал итальянский. “Тень” и “пустоту” в Италии он ощущает особенно отчётливо. С чисто русским – страстным, эсхатологическим – чаяньем он жаждет, что родина Горация одарит его покоем и гармонией, чьи следы он с такой отрадой находил в поэзии классиков. Он мечтает, что земля Тассо и Ариосто наполнит воображение творческой энергией. Однако даже языка, на котором писали его любимые поэты – в Италии нет. Роскошная природа, которой он не устаёт восторгаться в письмах, будет только подчёркивать печальную пустоту сцены. В Италии творческий дух почти оставляет Батюшкова, в чём он и сам признаётся в письмах. Но тем ярче его последние вспышки, добавим мы. В виду “печальной тени”, которая всё более “окутывает” поэта, эти несколько последних стихотворений будут звучать особенно пронзительно.

Ты пробуждаешься, о Байя, из гробницы

При появлении Аврориных лучей,

Но не отдаст тебе багряная денница

  Сияния протекших дней,

Не возвратит убежищей прохлады,

  Где нежились рои красот,

И никогда твои порфирны колоннады

  Со дна не встанут синих вод.

“Байя” это нынешние Байи, в Античности – термальный курорт на берегу Неаполитанского залива, где во дворцах и виллах проводили досуг императоры и придворная римская знать. Ко времени приезда Батюшкова большинство пышных сооружений давно исчезнет в море, уровень которого веками поднимался. Остатки патрицианской роскоши Константин Николаевич может наблюдать теперь только сквозь зелёную, как бутылочное стекло, воду. На первый взгляд перед нами стихотворение – жалоба на время, которое поглощает всё. Распространённый жанр. Новизна и оригинальность заключаются в том, как об утрате “золотого века” размышляет Батюшков. Например, как в первой строке сопоставляет то, что сопоставить невозможно: “ты пробуждаешься” – “из гробницы”. Ведь пробуждаться может только живое. Пусть воображение поэта способно оживить даже навсегда исчезнувшее. Пусть богиня утренней зари Аврора встаёт над Байями так же как тысячи лет назад. Пусть игра теней и света на воде в точности такая, какой её видели римские императоры. Но где жизнь, которая здесь была? Её не оживить. Некому отдавать “сияние протекших дней”. Всё стихотворение как бы пронизано безысходной неразрешимостью внешних и внутренних ощущений. Невозможно примирить воображение, которое, казалось бы, видит в руинах ожившие “рои красот” – и разум, сознающий, что “порфирны колоннады / Со дна не встанут синих вод”. Свет, цвет и запахи, которые за тысячи лет не изменились – и реальность человеческой жизни, не оставившей ни следа. Мечту о гармонии духа и тела, искусства и власти – с тем, что ничего этого больше нет и не будет. На вопрос Шиллера “Вот – ты стоишь предо мной и можешь коснуться святыни: / Ближе ли ты мне теперь? Ближе ли стал я тебе?” – Батюшков не сможет ответить. Античность для него не “ближе” или “дальше”, но отчаяние, охватывающее человека, когда он видит, что вымечтанный образ “золотого века” несовместим с тем, что видишь. Пустота, которую порождает в душе поэта творчество, не наполнятся на родине Горация. В пестроте и шуме современной итальянской жизни она только пронзительнее. Когда-то Батюшков воплощал античный образ через русскую реальность и собственный сердечный отклик. Подобное “оживление” давало, между прочим, поразительный эффект – поэтический язык Константина Николаевича обретал невиданную в русской литературе звучность, выпуклую и материальную зримость, почти осязаемость. Его стихи, казалось, можно рассматривать и даже трогать. Что если в этом и заключается его “античность”? Недаром ведь то время русской поэзии мы называем “золотым веком”?

Жаль, поэты редко осознают о себе подобные вещи.

“Под небом сладостным Италии моей…”

1.

В начале XIX века экскурсия по склонам Везувия занимала примерно столько же времени, что и сегодня. К вершине по серпантину весь день поднимались на мулах, дальше пешком или в носилках. И тогда, и теперь дорогу окружали виноградники. Между вязов и пиний встречались домишки виноделов. Вид на Неаполитанский залив открывался захватывающий.


По словам Аристотеля, виноград на склонах Везувия первыми высадили древние эолийцы, на языке которых сочиняли Алкей и Сапфо. А вино, которое будут делать в новое время, до сих пор называется Lacryma Christi.


Интимные движения души и сердца составляют дух эолийской поэзии; через несколько столетий он оживёт в стихах Горация, а через Горация и Державина (который, по словам Вяземского, Горация “не понимал, но угадывал”) – сформирует “маленькую философию” раннего Батюшкова. Правда, к моменту восхождения на Везувий философия его – силой обстоятельств – разрушена.


С каждым часом температура воздуха падает. Облака опускаются на землю, путники кутаются в плащи и накидки. Пахнет серой. На плато перед последним подъёмом, в долине, изборождённой руслами окаменевшей лавы – куда путешественники поднимаются только к полудню – они обедают в “сторожке пустынника”. Кем бы он ни был, разбойником в отставке или виноградарем, он кормит туристов молоком, хлебом и яйцами, а после обеда выносит книгу. В “книге отзывов” – в основном слова благодарности за кров и стол на немецком, английском, французском. Ни слова о самом вулкане, что и понятно: в виду великого Везувия любые слова ничтожны.