Батюшков не болен — страница 94 из 102


Здесь, на чужбине, надобно иметь некоторую силу душевную, чтобы не унывать в совершенном одиночестве. Друзей даёт случай, их даёт время. Таких, какие у меня на севере, не найду, не наживу здесь. Впрочем, это и лучше. Какое удовольствие, вставая по утру, сказать в сердце своём: я здесь всех люблю равно, то-есть, ни к кому не привязан и ни за кого не страдаю.


Александра Ивановича обнимаю от всей моей великой души: я знаю, что он любит во мне всё, даже и моё варварство, ибо он угадывает, что я не варвар. Вяземскому скажи, что я не забуду его, как счастье моей жизни: он будет вечно в моём сердце, вместе с тобою, мой жук. <…> Будь здоров, моё сокровище! Не забывай меня в земле льдов и снегов, и добрых людей; я помню тебя в земле землетрясений и в свидетельство беру М.Е. Храповицкого, которому завидую: он увидит отечество и тебя. Прости.

Часть VIIIИз дневника доктора Антона Дитриха. 1828

10 августа. Считая себя владельцем экипажа и привыкнув к тому, что ему отводилась, при остановках, лучшая комната, больной начал на себя смотреть как на главное лицо между своими сотоварищами, некоторым образом как на барина, и ему не нравилось, когда мы, помимо его, требовали себе чай. В этот день не случилось ничего достойного замечаний. В Сергиевке мы целый час прождали лошадей; в это время он гулял и, когда открывался живописный вид, он прилегал на земле и долго любовался им. Вчера он не поминал о нашем падении; сегодня же, одумавшись, просил устранить подобные случайности, так как у него до сих пор болят руки и ноги; хотя боль, по всей вероятности, не была значительной, иначе она проявилась бы каким-нибудь внешним образом. Мы ночевали в Зомове. Больной спал в экипаже; был спокоен.


11 августа. Ничего выдающегося. Мы ночевали на станции. Г-н надворный советник спал в экипаже, под охраной одного из нас.


12 августа. Заболел Маевский: он испортил себе желудок и к тому же простудился, результатом были рвота и понос; г-н надворный советник болезни этой во внимание не принял и продолжал требовать от него услуг. Рано утром, прежде чем запрячь лошадей, больной вздумал под дождём гулять; вынув из экипажа шубу, он простлал её на землю и улёгся на неё. Перед выездом он попросил стакан воды и взбрызнул им свою шубу. Сидя в экипаже, он заметил, что я соприкасаюсь с ним, сейчас же одел шубу, перекрестив сперва осквернённое место. Мы было со Шмидтом вышли из экипажа, но принуждены были вследствие отвратительной погоды снова войти. При наклонах экипажа, когда одна сторона колёс приподнималась, больной высказывал страх и обрушивался на меня, как на главного виновника всех этих ужасов. Я, чтобы не раздражать его, делал вид, что ничего не слышу. Решившись ехать не через Тулу, а через Калугу, мы, выехав 10 августа из Упорон, повернули назад, не более как на одну версту. Больному представилось, что его хотят снова везти в Зонненштайн, он пришёл в страшную ярость: с злобой смотря на меня, он начал кричать по-русски и приподнял локти, как бы желая ударить меня. Не понимая хорошо его намерений, я поднял угрожающим образом палец и промолвил: “Не смейте бить!” “Я не буду тебя бить, – ответил он, – так как не желаю осквернять своих рук; Сам Бог накажет тебя!” Крепко стиснув кулаки, он указал ими на землю и на небо, и при этом пробормотал несколько слов, которые я не мог понять. Вероятно, он призывал на мою голову все громы небесные. Сегодня он, хотя и высказывал то же самое, но в менее резкой форме. Впереди нас ожидали горы и размытая непрерывными нескольконедельными дождями дорога. Ямщики пользовались каждым сносным клочком и погоняли лошадей, больной, боязливо придерживаясь, постоянно кричал: “Тише, тише!” Не доезжая Белёва Шмидт был сброшен с заднего хода, снова, по всей вероятности, испортившегося. При самом въезде в город мы чуть не опрокинулись; у заднего хода оборвались верёвки и сломались железные скобы, и поддерживаемые ими два сундука упали. Хотя еще было не поздно, тем не менее пришлось остановиться в городе. Шмидт остался сторожить сундуки до приезда со станции ямщиков. Больной с бранью отправился в назначенное ему помещение; плачевное состояние экипажа нисколько не убедило его в необходимости исправления, хотя в экипаже сломалась чека и экипаж наклонился на правую сторону. В своей комнате он долго стоял коленопреклонённый перед образами и много молился; говорил с самим собою; при виде меня и Шмидта сильно хлопал дверью. Я занимал комнату, смежную с его.


13 августа. Утром сейчас же собрался в дорогу, хотя и видел, что экипаж в починке. При выезде бранил меня по-русски, причём я ничего не отвечал. Маевский передал мне его приказание остаться, не сопутствовать ему более. Обращение “Господин Доктор”, которое он слышал в устах обоих прислуживающих мне лиц, он часто повторял с насмешливым смехом. Заметив как-то, в экипаже, его насмешливую усмешку, я придал своему лицу подобное же выражение; это ему крайне не понравилось и он прекратил свой смех. Он решительно не мог переваривать вопрос о времени. “Что такое часы? – обыкновенно спрашивал он и при этом прибавлял: – Вечность!” Однажды, как бы насмехаясь, он с ужимками сделал вид, что вынимает из кармана часы. Вечером мы приехали в Подпорки. Он было вышел, но сейчас же опять влез и ночь проспал в экипаже. Мы же все трое заняли прекрасную комнату, какие нередко встречаются на городских почтовых станциях.


14 августа. В 4 1/2 часа утра больной постучался к нам в дверь и был впущен Маевским в комнату; прохаживаясь в ней вдоль и поперёк, он издевался над нами. “Ага, господа поселились в настоящем дворце!” – говорил он и ещё многое в том же роде. Ночь была дурная, дождь лил не переставая, а резкий ветер должен был ему дуть в лицо; плохо выспавшись, он досадовал, что мы провели ночь в удобной комнате. Пока запрягали лошадей, он, немного пройдя по улицам, улёгся на траву в ожидании нас. Влезая в экипаж, не только бранил меня, но и грозил кнутом; вообще больной держался день ото дня нестерпимее, и желание возможно скорее добраться до цели нашего путешествия делалось у всех нас троих всё живее и живее. Маевский начинал мало-помалу терять расположение больного, который уже несколько раз повторял ему, что прежде считал его Святым Пименом, но теперь он просто-напросто окаянный. В Перемышле мы снова исправляли задний ход у экипажа; в это время он лежал на траве, за ветром, который был в тот день довольно резок. Входя в экипаж, он бранил Шмидта, сидевшего на козлах. Грозил уже не первый раз, по приезде в Москву, отстегать всех нас кнутом. В Калуге я послал Маевского разменять деньги; впопыхах он забыл предупредить ямщиков, чтобы они повременили с запряжкой до его возвращения, даже вопреки приказаниям г-на надворного советника. Оставшись со Шмидтом у экипажа, я был поставлен в крайне затруднительное положение. Больной постоянно приказывал запрягать, а я секретным образом отменял приказы. Прошло с добрых полчаса, начали запрягать, и Маевский вернулся вовремя. Мы проехали ещё одну станцию, а именно Сикейково, куда прибыли засветло. Было бы неблагоразумно пускаться в дорогу: ночи были тёмные, а дороги отвратительные. Я прошёлся по берёзовой рощице и, выходя, встретился с больным. Хотя ему и отвели хорошую комнату, но он предпочёл заснуть в экипаже, куда был подан чай. Пригрозив кнутом близстоящим ямщикам, чтобы они не мешали ему, он наконец успокоился. Я с удовольствием провёл вечер; мне приятно было отдохнуть и после усталости, и после путевых передряг.


15 августа. Встав вовремя, гулял по улице. Вернувшись, осыпал меня градом бранных слов. Я совершенно спокойно сделал по направлению к нему несколько шагов и, не говоря ни слова, взглянул на него. Когда нужно было садиться в экипаж, он публично приказывал Маевскому не впускать меня, но тот, конечно, не послушал его и помог мне войти. Больной делался решительно с каждым днём резче и потому для окружающих нестерпимее. В Малоярославце Яков, которого он постоянно в своём нетерпении торопил, проявил относительно него грубость, желая остановить его понукания, он пригрозил ему шапкой. Мы принуждены были снова остановиться, вследствие некоторой поломки в самом кузове экипажа. Осмотрев его, я обратился к Маевскому с вопросом: “Как Вы думаете, рискованно в нём отправляться?” Больной, подхватив мои слова и не понимая, что может сам пострадать, принялся осуждать меня за мою мнительность в самых резких выражениях. Следующую за Малоярославцем станцию я еле высидел с ним: дорога была убийственная, экипаж из одной ямы проваливался в другую; считая меня виновником ужасной дороги, больной шумел и кричал, не подымая, впрочем, на меня рук; будучи для его ярости главной мишенью, я должен был быть ко всему готов. Так как он говорил по-русски, я ничего не мог понять, заметил только, что он грозил мне кнутом и несколько раз выпаливал мне прямо в ухо слово “Бог”. Постоянное сидение вместе ужасно надоело мне. Было ещё не поздно, когда мы приехали в Бекасово, но тем не менее предпочли остаться здесь, так как нас предупредили, что дорога хуже не в пример прежней. Г-н надворный советник вспомнил, что в этой подмосковной гостинице он как-то провёл несколько беспокойных ночей, поэтому не решился войти в комнаты, а погулял немного, уселся опять в экипаж. До Москвы нам оставалось всего две станции. Проехав рядом с больным более 320 вёрст, я всем сердцем жаждал отдыха. Так как предстоящая дурная дорога сулила мне впереди те же бури, а мне хотелось привезти больного в Москву в более спокойном состоянии и вместе с тем на деле убедить его, что не я вызывал падения экипажа, всё это заставило меня решиться нанять себе кибитку, а место моё в экипаже уступить Маевскому. К тому же и места не было вследствие поломки в нижнем ходу, Шмидт не мог там оставаться. Таким образом самое трудное было пережито; с облегчённым сердцем думал я о завтрашнем дне. До Москвы оставалось всего 8 миль.

16 августа. Он был страшно возбуждён и бранился без перерыва. Хозяин гостиницы, итальянец по происхождению, говорил нам, что не согласился бы быть при больном ни за какую цену. На это Маевский ответил ему, что я уже больше не поеду с ним. “Это хорошо, хорошо!” – заметил он. Кибитка моя приехала, и я не сел, а, скорее, улёгся в неё и поехал несколько вперёд. Прежде чем лошади тронулись, больной прошёл мимо меня, конечно, видел меня, но не подал ни малейшего вида. Вначале Маевский сильно спорил с больным, но видя бесплодность увещаний, потребовал у Шмидта рубашку, которая всегда лежала под подушкой переднего хода. Он было раз вышел из экипажа несмотря на ужаснейшую непогоду и уже силой был посажен. Дорога в самом деле оказалась убийственной. Мы приехали в Шарапово. Больной, обойдя вокруг моей кибитки, в которой я лежал и курил, начал о чём-то разговаривать с моим извозчиком, по-видимому, очень резко, тот противоречил ему. Вероятно, он отдавал извозчику приказания не везти меня дальше, при этом, конечно, бранил меня. Несколько русских крестьян, тут стоявших, улыбаясь, посматривали на меня. Я заехал на постоялый двор, где мне припрягли трёх свежих лошадей. Когда экипаж опережал мою кибитку, больной, завидя меня, закричал что было мочи, но затем успокоился и был тих до самой Москвы. У заставы он назвал караульному своё имя: “Константин Батюшков”, вполне уверенный, что узнав, кто он такой, его немедленно пропустят. Зная, что я еду вслед за ним, больной, высунувшись, усиленно махал рукой, как бы давая караульному знать, что он не должен пропустить меня.