Батюшков не болен — страница 95 из 102

Адрес квартиры, которую обещала нанять для нас и устроить барышня, должен был быть, по условию, нам сообщён или на последней станции, или у заставы; не получив его, мы принуждены были отправиться в гостиницу. Следуя рекомендации барона Барклая, мы выбрали гостиницу Коппа, недалеко от Тверской. Больной вымылся и переоделся. Здесь получил я и желаемый адрес. На следующий день Яков и Шмидт перевезли больного в назначенное ему помещение; он не хотел оставаться на новой квартире, потому что в ней, по его мнению, воняло, и он бранил свою семью, когда узнал, что ей принадлежал выбор квартиры. Не желая раздражать его своим присутствием, я ему совсем не показывался. Наконец-то окончилось наше ужасное путешествие. Имея сам немного спокойных часов, он причинял нам не мало забот, даже когда бывал с нами в мире, спокойствие его было совершенно своеобразное, которому нельзя было доверять. Как я уже выше говорил, он неожиданно вскакивал и ударял сидящего напротив, часто кричал; бывало думаешь, что заснул, а он примется топать ногами или рвать фартук, или раздеваться, или начнёт в упор смотреть на солнце, словом, о покое нельзя было думать ни днём, ни ночью. Признаюсь, что проблески разума, сквозившие в его обращении, часто и меня вводили в заблуждение, и я вследствие этого старался найти между его мыслями и поступками более связи и последовательности, чем было в действительности. Путешествие дало мне возможность узнать несчастного человека вдоль и поперёк. Последнее время он выдавал себя за святого, вследствие чего отпустил себе бороду и часто с наслаждением поглаживал её. Молился гораздо реже. Вообще же он приехал в Москву в таком же точно состоянии, в каком был в Зонненштайне, ни хуже, ни лучше.

Батюшков не болен

В “Неистовом Роланде” есть глава, в которой фантазия Лудовико Ариосто, кажется, превосходит себя. Это глава, посвящённая безумию героя. Из-за несчастной любви он теряет разум и “выпадает” из главного сюжета – битвы за Париж. Его друг Астольф берётся вернуть рыцаря в строй. Но как? Сделать это непросто, ведь утраченный разум Роланда волей автора удалён на Луну – как, впрочем, и все остальные разумы, сбежавшие от своих владельцев. Значит, Астольфу предстоит путешествие на небо, куда он и летит в колеснице. Перед читателем открываются фантастические пейзажи: сады и замки, и сказочные чертоги. Здесь, как в библиотке, хранятся утраченные рассудки. Лунные картины нарисованы с такой изощрённостью, что, кажется, само воображение автора лишилось разума. Однако по смыслу изображение остаётся предельно реалистичным, и мы это чувствуем – точно так же, как чувствуем в поведении безумца неявную, но ощутимую логику. То, что было человеком утрачено, говорит Ариосто, не исчезает бесследно. И впустую прожитое время, и напрасные мечты, и красота молодости, и здоровье, и похожая на дым слава – всё то, что человек считал важным или незыблемым, и неизбежно утратил со временем – просто переместилось на Луну, где и хранится под присмотром ветхого, но проворного старика.

Этот старик – Время. Судя по письмам Батюшкова, “ариостов” образ суетливого старика чрезвычайно захватывает поэта ещё в разумной жизни. “Сей старец, что всегда летает, / Всегда приходит, отъезжает, / Везде живет – и здесь, и там, / С собою водит дни и веки, / Съедает горы, сушит реки / И нову жизнь дает мирам…” Мы помним, что переводы из “лунной” песни сохранились только в письмах Гнедичу. Батюшков выполнил их в деревне, где “дышал чистым воздухом Флоренции” – читал в подлиннике “Роланда”. Он хочет перевести главу о лунном путешествии целиком, настолько она впечатляет поэта, и, действительно, переводит “листа три”. От которых сохранятся, как и было сказано, две разрозненные строфы в письмах.

То, что Время у Ариосто суетливо и пронырливо, вполне объяснимо – покойников поступает на Луну приличное множество, и, хочешь не хочешь, надо опускать таблички с их именами в Лету. Если вспомнить о человеке нечего, табличка тонет. А не проходит память только благодаря искусству. Кого в искусстве воспели, считает Ариосто, тот угоден богам и останется в памяти. Вот почему над Летой кружат вороньё и лебеди. Чёрные, то есть бездарные поэты (вороньё), бездарно воспевшие героев, – не в силах вытащить их таблички и спасти от забвения. А белые, то есть настоящие (лебеди) – своих спасают.


Год 1822-й, Пятигорск, минеральные воды. Первые признаки душевного нездоровья Батюшкова замечает Матвей Муромцев. Адъютант Ермолова, он знаком с Константином Николаевичем по военным кампаниям. На момент встречи на Кавказе Батюшков уже два года как бросил дипломатическую службу и самовольно убрался из Италии в Саксонию, Теплиц, для лечения на водах. А теперь через Петербург приехал за здоровьем на российские воды. Муромцев, получивший ранение в голову ещё в 1812-м, на Кавказе тоже лечится. Вынуть пулю не удаётся, и врачи готовят Матвея Матвеевича к безумию. Оно и является – правда, в образе поэта. Хотя в чём конкретно эти симптомы? Если бы не странная привычка Батюшкова мрачнеть и уходить, как только к Матвею приближались знакомые – “никакого расстройства в нём не было заметно”. Однажды ночью, впрочем, всё меняется. “Раз ко мне прибегает его камердинер Петруша, – пишет Муромцев, – и зовёт меня к нему. Прихожу и нахожу его ходящим скорыми шагами по комнате; он уверял меня, что мыши, крысы на потолке и под полом не дают ему покоя. Петруша же меня уверял, что всю ночь он был при нём и всё было тихо”. “На другой день ему сделалось хуже, он стал заговариваться”. Понимая, что дело плохо, Батюшков просит отправить его в Петербург. Муромцев хлопочет нанять Батюшкову сопровождающего. “На вопрос мой, почему он не ляжет отдохнуть, он мне отвечал: «Je veux prendre des bains debout»”. “Des bains – debout” (ванны на ногах, ванны для ног). Последний каламбур Константина Николаевича.

Премудро создан я, могу на свет сослаться;

Могу чихнуть, могу зевнуть;

Я просыпаюсь, чтоб заснуть,

И сплю, чтоб вечно просыпаться.

Эти строчки Батюшков напишет незадолго до смерти, на исходе почти тридцатилетнего помрачения – в Вологде, когда болезнь немного поутихнет, хотя не отпустит. Вполне внятные строки о вечном возвращении. Мотив у Батюшкова навязчивый, вспомним: “Люди режут друг друга затем, чтоб основывать государства, а государства сами собою разрушаются от времени, и люди опять должны себя резать…” Или: “Горы скрываются, и горы выходят из моря…” Или: “Время всё разрушает и созидает, портит и совершенствует”. Или: “Это мне напоминает о системе разрушения и возобновления природы…” Можно сказать, перед нами в разных образах один и тот же старец, “что всегда летает”, – Время всепожирающее и всепорождающее. Но теперь Батюшков словно цепенеет перед ним.

Вернёмся немного назад. Год 1820-й – Константин Николаевич уже сбежал из Неаполя, в котором началась революция, но ещё в Риме, где пока тихо. “Мне эта глупая революция очень надоела”, – признаётся он Муравьёвой. “Батюшков пишет из Рима, что революция глупая надоела ему до крайности, – Карамзин пересказывает письмо к Муравьёвой Дмитриеву. – Хорошо, что он убрался из Неаполя бурного, где уже было, как сказывают, резанье”. Но настоящий гром грянул только через год. Отдел критики “Сына отечества” возглавил тогда Александр Воейков и, чтобы заявить о себе, разгромил в журнале “Руслана и Людмилу” Пушкина. А потом пообещал читателям новые стихи Батюшкова из Италии. Которых не было, кроме одной эпитафии (“Надпись на гробнице дочери Малышевой”). Батюшков сочинит её по просьбе русской знакомой по Неаполю. В Петербурге эти строчки окажутся через Дмитрия Блудова, которому Батюшков читал их на курорте в Теплице. Блудов перескажет текст Воейкову. Тот напечатает его без ведома автора и горем убитой матери – “женщины, которую я любил и уважал, и которая, может быть, не захотела бы видеть в печати, в журнале, стихи, напоминающие ей о потере дочери”. Однако на этом злой гений Воейкова не остановится. Следующая “батюшковская” публикация будет и вообще мистификацией. В том же “Сыне отечества” за февраль 1821 года будет напечатано стихотворение “Б…в из Рима” (“Батюшков из Рима”). Оно будет опубликовано без подписи. Сочинит его начинающий поэт Пётр Плетнёв, впоследствии друг и преданный издатель Пушкина – человек, вообще-то неспособный на подлость, наоборот, боготворивший Батюшкова. В его стихотворении “наш поэт” жалуется в основном на отсутствие вдохновения. Он как бы оправдывается перед друзьями за молчание из Италии. “Наконец, какой-то Плетаев написал под моим именем послание из Рима к моим друзьям (к каким спрашиваю, знает ли он их?), и издатели Сына Отечества поместили его в своем журнале”. Это Батюшков пишет Гнедичу, когда журнал дойдёт до него (с упрямством безумца он будет по-арзамасски переиначивать Плетнёва в Плетаева). “Эту замысловатость я узнал в Теплице шесть месяцев спустя от трёх Русских, узнал с истинным, глубоким негодованием. Можно обмануть публику, но меня – трудно: честолюбие зорко”. У плетнёвской публикации был, надо сказать, вполне безобидный посыл. Ни о каком заговоре или “лукавом недоброжелательстве” не шло речи, разве что Воейков хотел привлечь внимание к журналу. Во всяком случае, никто не хотел оскорблять поэта. Его стихов из Италии ждали, и Плетнёв с Воейковым посчитали, что подстёгивают – и Батюшкова, и ожидания читателей. Но Батюшкова выводит из себя не только беспардонность коллег. А то, что у Плетнёва он выглядит слишком легкомысленно; в образе “певца веселья и любви”, который что-то приуныл на берегах Тибра и вдали от родных пенатов не находит вдохновения. Плетнёв по неопытности просто совместил лирического героя стихотворений Батюшкова – и его автора. “Он перевёл Анакреона – следственно, он – прелюбодей; он славил вино, следственно – пьяница…” – негодует Константин Николаевич. Здесь его логика безукоризненна, но решение, которое он принимает? “Г.Г. издателям «Сына отечества» и других русских журналов. Чужие краи. Августа 3-го н. с. 1821 г. Прошу вас покорнейше известить ваших читателей, что я не принимал, не принимаю и не буду принимать ни малейшего участия в издании журнала «Сын отечества». Равномерно прошу объявить, что стихи под названием: «К друзьям из Рима», и другие, могущие быть или писанные, или печатные под моим именем, не мои, кроме эпитафии, без моего позволения помещённой в «Сыне отечества». Дабы впредь избежать и тени подозрения, объявляю, что я, в бытность мою в чужих краях, ничего не писал и ничего не буду печатать с моим именем. Оставляю поле словесности не без признательности к тем соотечественникам, кои, единственно в надежде лучшего, удостоили ободрить мои слабые начинания. Обещаю даже не читать критики на мою книгу: она мне бесполезна, ибо я совершенно и, вероятно, навсегда покинул перо автора.