[69].
Чтобы вернуть пациента к реальной, а не вымышленной, картине мира – чтобы перегруппировать его болезненные реакции и заменить их здоровыми – применялись, как видим, разные средства. К уже упомянутым добавим вращательную кровать, на которой при скорости 40–60 оборотов в минуту у пациента начинались удушье и рвота. Подобные проявления телесности, по мнению медиков, могли вернуть душу пациента “на землю”. Центробежной силой вращательных машин лечили также эпилептиков и самоубийц. Применяли кровопускание, рвотный камень, прижигание горячим воском, гидротерапию (внезапное погружение в ледяную воду) – и электризование. Считалось, чем радикальнее воздействие, тем лучше. Только так можно отвлечь пациента от “мономании” – навязчивых идей и образов, которые его обуревают.
Кроме физического воздействия широко применялась так называемая “моральная терапия”. В таких случаях врач “принимал” бред больного за правду и подыгрывал ему, по-сократовски шаг за шагом подводя пациента к осознанию ложности собственных установок. Иногда разыгрывались целые спектакли. Сохранилось несколько таких “анекдотов”. Так, например, одному больному, убеждённому в том, что у него в желудке стоит воз с сеном, дали рвотное, а потом подвели к окну; в этот момент со двора уехала якобы та самая телега. Другой пациент считал себя мёртвым и не принимал пищу. Тогда врачи инсценировали похороны его знакомца. Лёжа в гробу, тот прекрасно закусывал, убеждая тем самым, что на том свете можно тоже неплохо позавтракать. Больной внял его примеру и вернулся к пище.
В августе 1825-го, примерно через год после водворения Батюшкова в клинику, в Зонненштайне проездом побывал Александр Иванович Тургенев. “В 8 часов утра, – записал он в дневнике, – приехали мы в Пирну и, оставив здесь коляску, пошли в Зонненштейн по крутой каменной лестнице, в горе вделанной. Нам указали вход в гофшпиталь, и первый, кого мы увидели, был Батюшков. Он прохаживался по аллее, вероятно, и он заметил нас, но мы тотчас вышли из аллеи и обошли её другой стороной”.
Парковые аллеи сохранились, и можно представить, что старые дубы, которыми они обсажены, помнят в юности маленького человечка, бродившего меж ними. Кирха, где молились больные, сейчас заброшена, но Батюшков вряд ли посещал её. В приступах мании величия он почитал себя святым и даже отпустил бороду, чтобы походить на старцев-отшельников.
“Выбитый по щекам, замученный и проклятый вместе с Мартином Лютером на машине Зонненштейна”, – писал он Жуковскому. “Утешь своим посещением: ожидаю тебя нетерпеливо на сей каторге, где погибает ежедневно Батюшков”. Действительно, спустя год Жуковский, одну зиму живший в Дрездене, навестил поэта. Из людей прошлой жизни он оставался едва ли не единственным, к кому Батюшков не испытывал раздражения или неприязни. Что касается сестры Александры, она будет жить в доме доктора практически как свой человек. Когда надежда на выздоровление брата растает, болезнь проснётся уже в самой Александре Николаевне. Она вернётся в Петербург в 1826 году – в дом Муравьёвой, где тоже царит горе, ведь оба сына Екатерины Фёдоровны, декабристы, ушли в каторгу. Одно отчаяние сойдётся с другим; болезнь усилится; несколько лет она проживёт в безумии и умрёт на руках у пошехонской дворни в собственном именьице. Впрочем, Батюшков о смерти сестры ничего знать не будет.
Как уже говорилось, причиной родового проклятия Батюшковых были близкородственные браки. Напомним, что при такой болезни связь между миром и больным человеком подменялась связью больного с образами и психозами, накопленными в подсознании; больной как бы проецировал их на мир, “объективировал” – как это происходит с человеком, который находится в состоянии наркотического опьянения, например. В таком состоянии внешняя жизнь становилась зеркалом для внутреннего мира, а вся конструкция напоминала Уробороса – змея, который свернулся в кольцо и кусает себя за хвост. Смерть наступала от общего нервного или иммунного истощения. Бессонница, отказ от еды, психозы, срывы: в таком состоянии любая простуда могла стать фатальной. Скорее всего, именно так умерла мать поэта, а потом и Александра. Самого Батюшкова от “быстрой смерти” спасло только богатое поэтическое воображение и обширная образная память, запасами которых безумие поэта “питалось” без малого три десятилетия. Именно столько Батюшков прожил после возвращения из Зонненштайна.
В Москве его поселят в Грузинах на Пресне – в маленьком домике с садом. Наблюдать поэта оставят всё того же Антона Дитриха, который к тому времени настолько проникнется творчеством Константина Николаевича, что начнёт понемногу и сам переводить с русского. Однако наблюдение Дитриха не может продолжаться бесконечно и спустя пять лет по настоянию Муравьёвой родственники решают перевезти Батюшкова в Петербург. Ему даже нанимают в городе флигель с палисадником напротив Таврического. Но вопреки планам Муравьёвой Константин Николаевич оказывается не в Петербурге, а в Вологде.
В 1833 году в дело вмешивается родной дядя поэта, отцов брат, тайный советник и старший родственник Павел Львович Батюшков. Не слишком заметный в судьбе племянника ранее, сейчас он с неожиданной энергией принимается за хлопоты. Во-первых, отстраняется прежний опекун вологодского имущества поэта – шурин Батюшкова Павел Шипилов, муж сестры Елизаветы. Он отстраняется не только в связи с переездом из Вологды в столицу, но также из-за ненадлежащего исполнения обязанностей. Во-вторых, новым опекуном назначается племянник поэта, морской офицер в отставке Григорий Гревенс: сын старшей сестры Батюшкова, покойной Анны. А в-третьих, принимается решение о переезде Батюшкова в Вологду, где Григорий Абрамович жительствует.
Подобно Батюшкову, Гриша Гревенс осиротел рано. Он вырос в петербургских казармах морского училища и был рад посещениям Константина Николаевича, который не забывал одинокого мальчика. Надо полагать, что образ поэта-адъютанта Раевского, участника Битвы народов и взятия Парижа оставил в детской душе будущего флотоводца яркое впечатление.
1820-е годы Григорий Абрамович проводит в морских походах, а в начале 1830-х женится на вологодской помещице Брянчаниновой. Он оставляет военную службу и перебирается в Вологду на должность попечителя Вологодского училища. А вскоре становится управляющим Удельной конторы, которая ведает царскими землями.
В обязанности опекуна входило содержание подопечного из средств, которые тому принадлежали. Из отчётов по расходам на Батюшкова мы видим, что поэт по-прежнему оставался щепетилен в одежде. Он любил шёлковые платки и халаты, а голову покрывал вышитой ермолкой из бархата. Константин Николаевич предпочитал нюхательный табак из Франции и пил только виноградные вина, которые выписывались из столицы. Всё это вызывало подозрения у ревизоров, считавших, что Гревенс просто “списывает” на халаты и вина собственные издержки, однако, зная придирчивый вкус Батюшкова, можем ли мы всерьёз говорить о “приписках”?
Ничего, кроме нескольких записок и писем, и рисунков – за двадцать с лишним лет жизни в Вологде от Батюшкова не останется. Только в 1852 году в альбоме внучатой племянницы, дочери Гревенса Елизаветы, неожиданно появится поэтическая запись. Это будет стихотворение “Подражание Горацию”.
Я памятник воздвиг огромный и чудесный,
Прославя вас в стихах: не знает смерти он!
Как образ милый ваш и добрый и прелестный
(И в том порукою наш друг Наполеон)
Не знаю смерти я. И все мои творенья,
От тлена убежав, в печати будут жить:
Не Аполлон, но я кую сей цепи звенья,
В которую могу вселенну заключить.
Так первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетели Елизы говорить,
В сердечной простоте беседовать о боге
И истину царям громами возгласить.
Царицы царствуйте, и ты, императрица!
Не царствуйте цари: я сам на Пинде царь!
Венера мне сестра, и ты моя сестрица,
А кесарь мой – святой косарь.
На первый взгляд – поэтически организованный бред; однако своя логика, и какая! в нём присутствует; даже в состоянии изменённого сознания Батюшков остаётся человеком Литературы. Перед нами вариация оды Горация “Exegi monumentum”: стихотворения, самое знаменитое переложение которого принадлежит Пушкину. Перекладывал “Памятник” и Ломоносов. Однако во времена, когда Батюшков здравствовал, самый известный перевод принадлежал Державину. Батюшков вырос на стихах Державина и в “Подражании Горацию” обыгрывает строки любимого поэта. “Я памятник воздвиг огромный и чудесный, / Прославя вас в стихах: не знает смерти он! / Как образ милый ваш и добрый и прелестный / (И в том порукою наш друг Наполеон)”. Кого поэт прославил в стихах? Стихотворение записано в альбом племяннице, а значит – её образ: “добрый и прелестный”. Но почему этот образ “не знает смерти”? Потому что его воспел поэт. А литературные образы, созданные поэтом, остаются в веках, вместе с Ариосто уверен Батюшков. Они бессмертны подобно деяниям великих полководцев (отсюда и порука Наполеона). “Не Аполлон, но я кую сей цепи звенья…” – над поэтом больше нет бога, он сам себе бог и по своей воле соединяет звенья поэтических образов в цепь стихов, “В которую могу вселенну заключить”, т. е. запечатлеть в поэзии то, что подвластно лишь богу: всё мироздание в его красоте и цельности. А дальше идёт искажённая цитата. У Державина: “Что первый я дерзнул в забавном русском слоге / О добродетелях Фелицы возгласить, / В сердечной простоте беседовать о боге / И истину царям с улыбкой говорить”. “Фелица” – Екатерина II, неоднократно воспетая Державиным. У Батюшкова – “Елиза”. Вряд ли он имел в виду императрицу Елизавету, чей образ во времена Батюшкова был давнишним прошлым. Однако в стихах поэта во множестве упоминаются разнообразные “Аглаи” и “Делии” – литературные “кальки” с подруг Горация и Тибулла, готовые (вопреки общес