оне, что пятится, желая уйти от тех, кто лаком до его мяса; угорь, страшительный водяной змей, отменного жирного вкуса; чайка, парящая над водами, подобно Господню ангелу, и испускающая демонские крики; дрозд, черный желтоносый предатель среди птиц, умеющий говорить и выдающий тайны своего хозяина; лебедь, горделиво бороздящий озерные воды и поющий свою лучшую песнь в минуту смерти; хищная изящная ласка, перегибистая, как девушка; сокол, когтящий с небес добычу и несущий вскормившему его рыцарю. Я живописал яркие груды не виденных ни им, ни даже мною драгоценных камней: пурпурные и млечные разводы сердолика, багровые и белые прожилки египетских самоцветов, непорочность лунного камня адуляра, прозрачность хрусталя, сияние алмаза, постарался передать блеск золота, мягкого металла, который поддается плющению на неосязаемые листы, передал брызг и треск раскаленного лезвия, когда его суют в воду для закалки, и какие изукрашенные поставцы можно видеть в ризницах больших аббатств… как высоки и остроглавы колокольни наших церквей, как высоки и стройны колонны константинопольского Ипподрома; какие книги читают иудеи, листы их испещрены значками наподобие насекомых; что за звуки произносят они, читая; как однажды христианский царь получил в подарок от халифа петуха, и петух тот был из железа, и он пел на каждом восходе солнца; как устроен тот шар, что вращается и исторгает пар; до чего жгутся зеркала Архимеда; до чего страшно ночью видеть ветряную мельницу; а потом я рассказал ему о Братине, и о рыцарях, которые до сих пор ищут ее по всей Бретани, и о том, что мы возвратим эту Братину его отцу, как только нам удастся изловить коварного Зосиму Видя, как он околдовывается этими великолепиями, в то же время мучаясь от их недостижимости, я подумал, что будет хорошо, дабы он уверился, что его мука не крайняя, рассказать ему об истязаниях Андроника, с подробностями, еще и превосходящими то, что над ним проделывали; о бойне в Креме; о пленных, которым отрубали руку, отрезали ухо, вырывали нос; я вызвал в памяти самые страшные недуги, в сравнении с которыми проказа – наименьшее зло; сказал, что есть на свете гангрена, и золотуха, и костоеда, и пляска святого Витта, и Антонов огонь; кого-то жалит тарантул, кого-то одолевает чесотка, заставляя соскабливать по чешуйкам с себя всю кожу; кого-то язвит чумная кобра; у святой Агаты отрезали груди; святой Люции выкололи глаза; святого Севастиана пронизали стрелами; первомученику Стефану раздробили череп камнями; святого Лаврентия жарили на решетке, на медленном огне; я выдумал еще своих святых и к ним новые терзания: святого Урсикина, которого колом впронизь проткнули от зада до зубов; святого Сарапиона, освежеванного; святого Морпвестия, привязанного за все члены к бешеным коням и ими разорванного; святого Драконтия, принужденного пить кипящую смолу… Я думал, в сравнении с пытками, он заново увидит свою участь. Но и боялся перегнуть палку, так что вскоре опять занялся радостями мира, мысль о коих могла возвеселить заключенного: вспомнил о прелести парижских девчонок, о ленивом пригожестве венецианских куртизанок, о несравнимом ни с чем оттенке кожи императрицы, о детском смехе Коландрины, о взоре удаленной принцессы. Он возбуждался, требовал продолжения рассказов, просил обрисовать волосы Мелизенды, триполитанской графини, и очертить губы тех нежных девушек, которые кружили голову рыцарям Броселиандского леса хуже всякой Братины, и пуще возбуждался; да простит меня Господь, думаю, что не единожды он вздымался и ощущал радость семяизвержения. Я перешел к томительным преизобилующим в мире ароматам, и поскольку не имел их с собой, постарался вспомнить и назвать и те, с которыми был знаком, и те, которые, не обонявши, знал только по имени, но полагал, что имя может пьянить сильнее запаха: их имена были бадьян, шафран, имбирь и мускатный орех, анис, кориандр, кардамон, барбарис, ажгон, куркума, сочевица, мелисса (змееголовник), рута, римская полынь, любисток, асафетида, гарциния, гаргант, канупер, иссоп; нард, алой и киннамон; купырь, малагетта (райское зерно), дягиль, донник, душица, чистец, он же гравилат, фенугрек, драконоголовник, чабер, тимьян, можжевельник, мята, горчица, ладан, сандал, лавр, майоран, цитронелла и римский тмин. Диакон слушал на грани обморока и то и дело трогал лицо, как будто его бедный нос не мог вытерпеть благоухания, и плача спрашивал, какую же пищу давали ему всю жизнь распроклятые евнухи, под предлогом его хвори: козье молоко и размоченный в бурке хлеб, якобы целебный от проказы, отчего все дни он пребывал в тупом похмелье, постоянно спал, а во рту вечный вкус, все один и тот же вкус…
– Ты ускорил его смерть, доведя до исступления и до истощения. И ты тешил свою склонность к сказочничеству, тщеславясь изобретательностью.
– Может быть. Но тот краткий, что ему еще сулился, срок он прожил счастливее. Вдобавок я пересказываю тебе наши беседы, вроде они совершались в один и тот же день. На самом же деле время текло, и во мне разгоралось новое пламя, и я зажил новой страстью, которой старался с ним поделиться, передавая в сокрытом виде часть собственного восторга. В это время я познакомился с Гипатией.
32Баудолино видит даму с единорогом
– Но до того имела место мобилизация уродов, сударь Никита. Страх перед белыми гуннами рос, он был сильнее, чем когда бы то ни было, потому что один исхиапод, невесть ради чего допрыгав до границы провинции (эти существа часто скачут без цели, как будто их волей управляет только мускулистая нога), по возвращении сказал, будто их видел: желтолицые, с длинными усами и коротенького роста. На маленьких, как сами, и очень резвых лошадках, с которыми будто срослись. Они постоянно носились по степям и пустыням, имея при себе, кроме оружия, кожаную флягу с молоком и котелок, предназначенный для готовки чего попадется по дороге. Однако по нескольку дней были способны и не пить, и не питаться. Они осадили караван одного халифа, с рабами, одалисками, верблюдами, расположившийся на привал под сенью роскошных палаток. Солдаты халифа поскакали на гуннов, солдаты были прекрасны и ужасны видом, гигантские всадники, верхом на боевых верблюдах, с кривыми ятаганами наголо. Под этим напором гунны притворились, что побежали, увлекая соперников за собою, затем окружили их хороводом и, описывая круги, всех до одного перебили. Они вернулись к шатрам и перерезали мужчин и женщин, служанок, даже детей, оставив одного свидетеля. Затем подожгли палатки и опять, снявшись вихрем, ускакали безо всякого грабежа: то есть жгли и убивали нарочно, чтоб по миру пошла слава, будто там, где налетали гунны, и трава не сможет расти; чтоб на следующий раз жертвы сразу цепенели от страха и не оказывали сопротивления. Может, исхиапод сообщил свои показания вслед за тем, как поправил настроение бурком. Но кому удастся проверить, говорил ли он о виденном или сильно присочинил? Ужас змеился в Пндапетциме, чувствовался в воздухе, в шепотке, которым жители передавали новости из уст в уста, как будто бы завоеватели были в силах их расслышать. В этой ситуации Поэт решил серьезнее отнестись к предложению, пускай и замаскированному под пьяный бред, которое исходило от Праксея. Говорил же тот, что гунны вполне могут нагрянуть с минуты на минуту и что встретить их в общем нечем. Нубийцы только одни, со своим самопожертвованием, ну а что дальше? Что, кроме пигмеев, умеющих вострить луки на журавлей? Исхиаподы с голыми руками? Понцы с членами наизготовку? Безъязычники? Этих что, за языками, что ли, в разведку слать? Однако, подумавши хорошенько, из разношерстного сброда, коль пустить в дело свойства всех уродов, может выйти путное ополчение… Если кто-то и способен организовать его, только он, Поэт!
– Есть и такие пути к венцу императора. Надо прежде прославиться и прослыть полководцем-победителем. Так, по крайней мере, в Византии не раз бывало.
– Бесспорно, туда же метил и мой друг. Собрать и подготовить армию. Евнухи согласились немедленно. Во время мирного существования Поэт и его войско не составляли для них опасности. Ну, а если дошло бы до войны, он мог отсрочить захват этими головорезами города, дав время, кому надо, перевалить через горы. Вдобавок учреждение армии помогло бы содержать подданных в состоянии бодрого подчинения, а именно это евнухам, конечно, было желательно.
Баудолино, которому война не нравилась, просил на него не рассчитывать. Остальные участвовали. Поэт был уверен, что все александрийцы прекрасные вояки, по старой памяти: он ведь воевал под Александрией и там от них понатерпелся. Привлек он и Ардзруни, дабы тот соорудил какую-нибудь ратную машину. Не пренебрег и Соломоном. В войске, полагал Поэт, должен находиться лекарь. Омлета не сделать, не разбив яиц. Подумав, он рассудил, что и Борон с Гийотом, пусть фантазеры, но могут сгодиться, так как грамотные: вести гарнизонные книги, надзирать за складами, заведовать снабжением и подвозом.
Он подошел по порядку, обдумал своеобразие каждой расы. Насчет нубийцев и пигмеев было все ясно. Осталось только решить, на какие их отвести позиции. Исхиаподы, благодаря проворству, могли использоваться в нападных отрядах, чтоб тихо подбираться к врагу, скользя в гуще аира и хвощей, и выскакивать неожиданно под самую желтую рожу, под самые усы. Осталось их только настраполить на стрельбу из тростинок (фистул) стрелами, по предложению Ардзруни, тем более что фистулы росли в готовом виде на каждом шагу. Аира-то сколько! Соломону, перебрав все зелья на рынке, предписывалось подыскать хороший яд, которым будут напитываться стрелы, и не изображать кисейную барышню, поскольку война есть война. Соломон на это отвечал, что вообще-то еврейская нация еще во времена Массады умела задавать трепки римлянам и иудеи не таковы, чтоб тихо принимать пощечины, как почему-то все гои думают.
Великанов можно было пристроить к делу, но своим единственным оком они вряд ли могли далеко видеть. Оставался ближний бой. Выпускать сразу за исхиаподами. Великаны настолько превосходят ростом маленьких коней, на которых скачут гунны, что им не затруднительно, останавливая лошадей кулаком прямо по морде, после этого хватать за гриву, стрясывать всадников с седел и приканчивать ногами, тем более что ноги у этих великанов были вдвое громадней, чем ноги исхиаподов.