Баваклава — страница 4 из 5

— Ты что, Баваклава? — спросил он.

— Ничего… Вот вырастешь большой, понесёшь меня в больницу, когда мне станет плохо.

— Понесу, — ответил маленький Шаров, а сам подумал: «Зачем носить, есть машины с красным крестом… для взрослых».



Сейчас он шёл быстро, словно боялся опоздать к отходящему поезду. Снег воздвигал на его пути белую стену. И юный Шаров невольно вытягивал вперёд руку, чтобы не наткнуться. Вдруг он придёт на свою улицу, а там ни бабушки, ни дома, никого. Отошёл поезд.

На углу, возле сквера, он наткнулся на родителей. Они шли рядом — папа держал маму под руку, — согнутые, облепленные снегом.

— Мама!

— Это ты? Где ты был? — Мама смахнула налипшие на ресницы снежинки и с удивлением посмотрела на сына.

— Ходил в аптеку.

— В аптеку? — удивился папа. — Зачем… в аптеку?

Родители грустно переглянулись.

Так они стояли в водовороте метели, словно сбились с пути и не знали, в какую сторону податься.

— Ну хорошо, — сказал отец, — иди домой. Мы скоро вернёмся.


Возле дома юный Шаров встретил соседа. Бывший лётчик гулял с непокрытой головой, и его белые волосы перемешивались с хлопьями снега.

— Юный Шаров, знаешь ли ты, что сегодня солнцеворот, — сказал сосед. — День прибавился на одну минуту.

В хлопьях снега сосед был похож на древнего кудесника.

Мальчику было не до солнцеворота. Он ничего не ответил.

— Что-нибудь случилось? — вслед ему крикнул Иван Рахилло.

— Случилось! — ответил мальчик, и сердце его сжалось.


Он тихо отворил дверь и вошёл в бабушкину комнату. Горел слабый свет. Бабушка лежала в постели с закрытыми глазами. Стараясь не наступать на скрипящие половицы, он подошёл к овальному столику и поставил ненужный пузырёк с каплями рядом с блюдечком, на котором лежала пипетка. Он осмотрел бабушкину комнату и неожиданно почувствовал, что комната сама по себе очень дорога ему. Помимо плюшевого дивана с зелёными кисточками, стола на витой ножке, в комнате стоял платяной шкаф. Несколько венских стульев со спинками, изогнутыми, как трамвайная дуга.

Юный Шаров знал, что в верхнем ящике комода хранится обгорелый лоскуток боевого знамени. Его привёз с войны дедушка. Он ворвался в охваченный пламенем блиндаж, где все были убиты прямым попаданием снаряда, и вынес горящее полковое знамя…



Когда мальчик принёс в класс опалённую частичку знамени, ребята с замирающим сердцем разглядывали её и завидовали Шарову. Ведь это его дедушка спас знамя!

А Баваклава никакого знамени не спасала, но в годы войны она выходила своего маленького сына — будущего отца юного Шарова. По ладожскому льду, едва живого, вывезла его из осаждённого Ленинграда, прикрывая собой от фашистских осколков и ледяного ветра. В незнакомой Костромской области работала в колхозе, а после работы ещё косила сено и меняла его на молоко. На кружку молока для сына! Про неё местные говорили: «Ты, Клавдия, хоть и городская, но двужильная!» А она не была двужильной, едва волочила распухшие ноги, но шла. Шла, как солдат идёт в бой. Если б не эта кружка молока, сын бы не вытянул… Отец часто вспоминает корову Милку, которая поила его молоком в голодные военные годы. А юный Шаров пьет молоко не от коровы, а из магазина. Отрезает уголок картонной пирамидки ножницами и пьёт сколько хочет…

Мальчик посмотрел на Баваклаву и подумал: «Как можно так долго не дышать! Не хотеть есть, ничего не видеть и не слышать! Лежать неподвижно». Он вдруг испугался этой неподвижности. И тогда взгляд его упал на старые стенные часы. Две большие латунные гири лежали на полу, а маятник замер… Юному Шарову было настрого запрещено заводить часы, потому что однажды он сорвал гирю и из неё посыпалась дробь. Баваклава долго ползала по полу, собирала дробинки, а он помогал ей, но часть дробинок клал себе в карман…

Сейчас надо было разрушить эту неподвижность! Пусть хоть маятник движется, прищёлкивает, шагает…

Он подошёл к стене, взялся за колечко и потянул цепь. Гиря оторвалась от земли и, как полное ведро из колодца, тяжело поплыла вверх. Мальчик перевёл дух и поднял вторую гирю. Потом легонько подтолкнул маятник — и часы ожили, заходили, торопясь наверстать упущенное время.

Юный Шаров повернул голову. Бабушка спала. Не увидела, как он, вопреки запрету, завёл часы. Не услышала хода часов. Спала…

Мальчику захотелось позвать её: «Вставай! Опоздаешь!»

Куда опоздает Баваклава? Убирать за ним ботинки? Подогревать суп и котлеты? Мыть посуду?

Часы вдруг захрипели, откашлялись и стали бить. Они били гулко и, как показалось юному Шарову, весело. Часы проснулись. Ожили. А Баваклава спала…

И тут юный Шаров совершенно серьёзно подумал, что жизнь в доме остановится, если бабушка не проснётся. Остановится, как часы, у которых кончился завод.

Ему никогда и в голову не приходило, что можно жить без неё. Она была чем-то насущным и вечным, как воздух, вода, хлеб. Она была тем вечным двигателем, который приводил в движение жизнь дома. Отец и мама целый день были на работе, юный Шаров — в школе. А дом жил: в нём варился обед, стиралось бельё, выметался мусор, гладились брюки, чтобы не было пузырей на коленках. Делалось множество больших и малых дел. И всё это — руками бабушки. Сердце Баваклавы не только разгоняло кровь по старым жилам, но и обогревало дом, делало его живым.

Он наклонился над бабушкой и заглянул ей в лицо. Бабушкино лицо было такое же, как всегда. Приветливое. Спокойное. Виноватое.

Виноватое? Может быть, бабушка чувствует себя виноватой, что лежит сложа руки и не может накормить внука, постирать ему белую рубашку и к торжественной линейке погладить красный галстук?

«Не может, — подумал внук, — и никогда не сможет. Никогда».

Никогда. Это обычное слово вдруг налилось свинцовой тяжестью, стало жёстким, ледяным. И чем больше мальчик думал о нём, тем страшнее становилось это слово… Можно подождать день, неделю, год… Несколько лет можно подождать. А если ждать всю жизнь и не дождаться?! Может быть, совсем не ждать? Не ждать, что завтра утром бабушкины руки будут осторожно трясти его за плечи… Кто же поднимет его, если не будет этих рук? Никто, и он будет спать вечно… как Баваклава сейчас?

Когда Шаров не был ещё юным, а был первоклассником — он теперь с усмешкой вспоминал это время, — то начал впервые ставить числа в тетради. Он писал: 1 ноября, 2 ноября, 3 ноября. Так дошёл до двадцатого, до тридцатого. И пошёл дальше: 31, 32, 33, 34… Учительница заметила, остановила его. Сказала:

— Таких чисел не бывает. В ноябре только тридцать дней.

Он очень огорчился. Ему нравилось писать числа всё дальше и дальше.

Придя домой, спросил бабушку:

— Почему не бывает тридцать четвёртое ноября?

— В ноябре тридцать дней, — ответила бабушка, — в декабре будет тридцать один.

— А когда будет тридцать четыре?

— Никогда.

Так он впервые услышал слово «никогда». Он не понял его и про себя подумал: «Когда-нибудь будет… тридцать четвёртое».

Теперь в бабушкиной комнате он снова задумался над трудным значением слова «никогда». Слово наваливалось на мальчика всей своей тяжестью и сливалось с другим таким же трудным словом «бесконечность».

«Всё имеет начало и конец, — рассуждал юный Шаров, — а как же небо? Должен быть у неба конец? Наверное, высокий, тёмный купол, усеянный звёздами, и есть конец неба? А что же за этим куполом? Ещё один купол, побольше?..»

Так он создал свою модель Вселенной. Она напоминала деревянных матрёшек: маленькая вставлялась в большую. Сколько же во Вселенной таких «матрёшек»? Сто? Тысяча? Миллион? Но ведь должна же быть где-то последняя «матрёшка»? А что за последней? Лоб покрылся испариной. Голова гудела. Юный Шаров никак не мог постичь своим умом бесконечность.

Потом он подумал о «чёрных дырах» Вселенной. Эти «дыры», как водовороты, засасывают пролетающие метеориты и лучи соседних звёзд… А один учёный сделал предположение, что «чёрные дыры» — коридоры, ведущие в антимиры. «Мир наоборот». Там время движется назад. И если у нас люди стареют, то в «мирах наоборот»: старые становятся молодыми, потом превращаются в детей, потом… Если бы бабушка побывала в таком мире и вернулась бы помолодевшей!..

Так рассуждал юный Шаров, борясь со страшным «никогда». Он закрывал глаза. Тёр ладонью лоб. Пыхтел, будто поднимал тяжесть. Потом его взгляд упал на пузырёк с глазными каплями, и он неожиданно заплакал.

Всю жизнь он обвинял других: родителей, учителей, товарищей… Но больше всех доставалось Баваклаве. Прикрикивал на неё, грубил. Надувался, ходил недовольным. Сегодня он впервые взглянул на себя со стороны, другими глазами. Какой он, оказывается, чёрствый, грубый, невнимательный. Опаздывал, а то и вовсе не заходил в аптеку. Вот и сегодня принёс свежие капли с опозданием.

Зазвонил телефон. Юный Шаров вздрогнул. Морщась, как от боли, нехотя побрёл к телефону. Трубка показалась ему непривычно тяжёлой.

— Я слушаю.

— Клавдию Ивановну можно?

Этот голос, бодрый и весёлый, донёсся из другого мира, где никто не умер, где всё в порядке. У мальчика не хватило сил сказать то, что есть. Он мучительно думал, как избежать налитого болью слова «умерла».

— Что ты молчишь? — послышалось в трубке.

— Её нет, — выдавил из себя юный Шаров.

— А когда будет?

— Никогда…

— Ты невежа, — послышалось в трубке, и сразу би-би-би…

Весёлый, благополучный мир отключился, умчался вдаль, весело бибикая.

«Она умрёт, когда её забудут, но пока хоть одно сердце помнит её, она жива», — неожиданно подумал мальчик. Эти слова сами всплыли в памяти. Память бросила их ему, как спасательный круг. Она жива! Её жизнь зависит от него, от его сердца.

Он должен жить не только для того, чтобы ходить в школу, гонять на коньках, смотреть по «телеку» хоккей. Он должен жить, чтобы не пропустить самого главного — заводить часы в бабушкиной комнате и хранить лоскуток полкового знамени. Он должен жить, чтобы нести людям то, чему его незаметно научила Баваклава.