Пятнадцатая глава. САРАЙ
В Сарае в том году сентябрь выдался хмур. Через Урал, сквозь дебри Прикамья, наползли непроглядные тучи. Задождило, заветрило, захолодало, набило белыми струями ливней брёвна новостроек, серую глину лачуг. Буйные заросли чертополоха поднялись на чёрной погорельщине.
Сарай медленно отстраивался после достопамятного Тимурова нашествия. Прежде у Орды в обычай вошло творить нашествия, а пять лет назад Тимур показал ей, каково самой сносить незваных гостей.
За пять лет с маху, запросто большого города не подымешь, да и народ поредел: многие поразбежались — кто в лесные захолустья, кто к северу, в русские края, кто полёг на полях битв, под Чистополем, на Каме-реке, на волжских берегах. Немало народу уведено в полон. Но были и такие, что перекинулись к Тимуру, ушли в рядах его мирозавоевательных воинств искать повелителю побед, а себе — добыч.
В Сарае не было дня, чтоб не вспоминали Тимурова посещенья в беседах, на торгу, дома за едой; матери — у младенческих колыбелей; отцы сокрушаясь, что сына на помощь звать неоткуда. Не только семейств или хотя бы одинокого человека, — камушка не осталось в Сарае, что улежал бы на своём месте при посещении Твмуровом.
Кто ушёл, не все вернулись: обжились, осели на бежецких местах. Первыми появились купцы: им в лесах не сиделось, в битвы не манилось, в походы не шлось. Их базар манил, им на торг шлось, им у своих лавок сиделось.
И когда во все стороны от базарной площади Таразык ещё зияли пустыри и погорельщина, площадь уже обстроилась рядами крытых палаток, заезжими дворами, дубовыми караван-сараями с амбарами для товаров, где кузнецы двери для верности оковали железами. И торг ожил.
Но ожил не в прежней силе. Против прежнего многого недоставало.
Купцов обнадёживало, что исконное торговое место не обманет: исстари стоял Сарай на торговом пути из Руси в страны мусульман. Первый большой мусульманский рынок на пути из Руси на базары Востока — Астрахани, Шемахи, Хорезма, Ирана, Индии… Не на местном — на перевалочном, провозном товаре рос сарайский торг, богатея перекупкой, посредничеством. Недаром первыми отстроились караван-сараи Бухарский, Армянский, Нижегородский, называемый также Русским, и какой-то странный, горбатый, с деревянными башенками по углам двора, — Крымский, куда привозили товар христианские купцы из генуэзской Каффы, из-за тёплых морей. В тех караван-сараях нередко шла мена, свершались сделки, минуя площадь Таразык, с её огромными медными весами, от которых и пошло название площади.
Те весы, по преданию, сняты с коромысла Батыевым баскаком на нижегородском торгу, когда там со всех русских городов взыскивалась дань для сарайского хана. Доски были медные, почернели, висели на кованых цепях и столь велики, что зимами, когда в город свозили мороженые туши, на одну доску весов накладывали по три, а случалось — и по четыре воловьих туши.
И чего только не побывало на тех весах! И тюки с генуэзскими или венецийскими клеймами и с немецкими крестами, и новгородские мешки с красными метками хозяев, и вьюки из Ирана, длинные, узкие, из коричневой шерсти с красными перевязками, и лубяные или берестяные коробья от нижегородских корабельщиков, и широкие холщовые мешки сибирских меховщиков, с нашитыми у горловин цветными — красными, зелёными, чёрными — лоскутами для обозначения, что за меха в мешках: красные — соболь, зелёные — белка, чёрные — куница, жёлтые — горностай, — опытный глаз издали, не вспарывая мешка, видел, чем богат сибирский купец.
Каких только земель пыль не оседала у этих весов, вдалбливалась в сырую глину площади Таразык суетливыми, тяжкими, расторопными, острыми, широкими, коваными, стоптанными, всякими-разными каблуками купцов, пыль далёкой Адриатики, Великого Новгорода, душного города Бухары…
На медных досках весов до Тимурова прихода были целы и неразборчивые надписи. Однако русские купцы пытались читать те надписи и смеялись, радовались, что сюда, в этакую чужеземную даль, достигает родная русская речь, врезанная в медь лет полтораста, а то и двести назад.
«Свесь добро, да с разумом». «Гирей мерит, а глазу верит». «Весу верь по товарам, а не по гирям». «Люби товар не по весу, а по цене».
Надписи окаймляли узкой полосой каждую доску, а посредине доски в круге стояло по клейму: на одной доске — лев, на другой — вздыбленный единорог.
Нынче из тех досок висела одна, с единорогом; другая вместе с цепью пропала при Тимуровом посещенье, и замену ей отковали сарайские медники, а сарайские кузнецы — железную цепь. И на новой доске, где быть бы льву в круге, вычеканили, как на деньге, имя Едигея и ему благочестивое пожелание удачи в делах. Кому была надобность в весах, весовщик, прежде чем положить товар на доску, уравновешивал весы. И каждый раз доски подолгу бултыхались то кверху, то книзу, будто тяжбились между собой торговая русская смётка и ханское ордынское величие.
Величие Едигея блюлось здесь строго. На золотоордынское седалище он приволочился из Самарканда, не то в коннице, не то в обозе Тимура, своего поильца-кормильца. Притащился сюда не в недалёком, а в ещё прежнем нашествии Тимура, лет за десять до сего, в 1391 году. Беглый полководец Белой Орды Едигей в Золотой Орде искал себе благ, суля Тимуру союз в борьбе с Тохтамышем, преданность и сибирские меха.
Хан Тохтамыш, претерпев от Тимура полный разгром на берегах Камы под Чистополем, бежал в Литву, а раскормленный на самаркандских лепёшках тучный Едигей, покряхтывая, восшел на седалище ханов Золотой Орды, хотя и не всегда решался титуловать себя ханом, ибо природным ханом был беглец Тохтамыш, и Едигею, по ветхому Мамаеву обычаю, приходилось до поры до времени прикрываться именем то того, то другого юнца из послушных потомков хана Чингиза.
После сарайского пожарища на погорелом месте Тохтамышева стана Едигею слепили кирпичные палаты, обнесли их кирпичной стеной, на углы поставили восьмигранные бревенчатые сторожки с острыми, как у шлемов, железными кровлями. И в этих сторожках посменно сидели караульные, презрительно глядя вниз, на базар, сонно — вдаль, за Волгу, а за Волгой, за далью заливных лугов, синели степи.
Пока Тохтамыша привечал великий Литовский князь Витовт, Едигей засылал иноземных купцов к Витовту, то в Киев, то в Вильну, глядя по тому, где в те годы обретался Тохтамыш, разведывать о замыслах коварного беглого хана. Надёжных ордынских людей Едигей посылал в Москву к великому князю Василию Дмитриевичу, зятю Витовта, с наговорами на тестя: «Вон, мол, тестюшка-то пригрел твою змею, московского разорителя, злодея Тохтамыша. Не на тебя ли, мол, Василий, готовит тестюшка твой ту змею? А остерегаю я тебя, мол, только по издавней любви и по всей отеческой о тебе заботе. Берегись Литвы, не иди к ней в дружбу, доколе там на тебя этакая змея припасена».
Но, неусыпно ослабляя связи между Литвой и Русью, Едигей пёкся лишь о том, чтобы этим ослабить и Литву и Русь. И Москва не поддержала Литву, зять не помог тестю, когда, подстрекаемый нетерпеливым Тохтамышем, Витовт из Киева пошёл в поход на Сарай. На берегах невидной речки Ворсклы Едигей подстерёг Витовта с Тохтамышем и, прежде чем те изготовились к нежданной битве, сокрушил все их силы, разбросал самонадеянное воинство по речным берегам. Пали славные литовские воины, именитые богатыри. Сам Витовт едва унёс ноги. Но Тохтамыш вывернулся из-под руки Едигея. И эта самая желанная добыча, ради которой вся битва готовилась, выскользнула из Едигеевых рук, исчезла бесследно. Теперь выпало Едигею не столько радости победе и достойной добыче, сколько забот о розыске хана. Пока хан был на виду, он был опасен, но не страшен. Страшен он стал теперь, когда не поймёшь, с какой стороны его ждать. И второй год пребывает Едигей в неведении. Ловит Тохтамыша, разведал, что таится он где-то тут, под боком, в самой Орде; может быть, сохрани аллах, таится в самом Сарае, но нащупать его никак не даётся, а пока не нащупаешь, не возьмёшь.
Едигей догадывался, что так наглухо не скрылся бы в Орде беглый хан, если б не было здесь у него своих надёжных людей. Значит, в самой Орде есть силы, враждебные Едигею; может быть, среди самых близких слуг и вельмож есть друзья Тохтамышевы, прикинувшиеся друзьями Едигеевыми. Кое-кого для острастки взяли, попытали, помучили, но взято ли было невпопад, люди ли оказались твёрдые, ничего не выпыталось, не вымучилось.
В этой душевной сумятице, не льстя себя надеждами на расположение московского князя, Едигей принялся чинить помехи московским купцам, рассчитывая ослабить русские города, закрыв им прежнюю торговлю с понизовыми волжскими базарами, перехлестнув речной путь из Москвы, из Нижнего, из Твери на юг, на восток.
После битвы на Ворскле, возомнив, что Москва без Литвы присмиреет, смирится с волей Орды, Едигей не пустил московских корабельников ниже Сарая. Корабли отстаивались у берега, купцы жалобились, а сарайские перекупщики перенимали русские товары с кораблей на берег, оценивали, будто добычу, ликовали в предвкушении и впредь великих выгод, да нажглись: русские корабли ни с товаром, ни за товарами не стали ходить в Сарай.
Вскоре товар, привозимый снизу, из стран Востока, залёг по сарайским амбарам, по караван-сараям и лабазам, а иноземные купцы толклись по городу, ища покупателей, грозясь, как бы ни было это разорительно, увезти свои товары назад.
Едигей чаял разговаривать с Москвой свысока. Возмечтал вернуть Орде времена Батыевы, годы захватов, баскакского хозяйничанья на русском торгу, безропотного послушания русских князей, затаивших гнев и втайне точивших мечи для отповеди.
Едигей мудрил год, мудрил другой год… И притих сарайский базар, запустели пристани, не с любовью кланялись хану именитые сарайские перекупщики.
Уже доносили хану верные люди: сарайские купцы перешёптываются, ищут управы на крутой нрав хана. А Едигей понимал: недоглядишь — взбунтуются, другого хана себе купят — сговорчивого. При Мамаевых временах ханов меняли без проволочек, не мешкая. Сам Мамай, потакая купцам, над природными ханами на этих дрожжах поднялся, доколе не ударил Дмитрий Донской с размаху по всей опаре, раскрошил всю квашню.
Уже доносили хану, что московские купцы поехали к Витовту договариваться, чтоб древний русский торговый путь по Днепру был им чист. А Днепром можно и к Чёрному морю выйти, минуя генуэзскую Каффу, исконной русской дорогой через Византию, через Царьград на Трапезунт, в страны Ирана, в Индию… Через Византию — к Дубровнику, к Венеции, в Геную… Знакома русским дорога и через немецкие города: до Батыева разоренья Киев крепко стоял на той дороге. Теперь в Киеве Витовт, на Едигея сердит, с московским зятем пуще прежнего захочет родства и дружбы, не откажет московским купцам.
Доносили хану и об иноземных купцах, слонявшихся без торговых дел по Сараю: генуэзцы грозятся на той неделе, как ни горько, снова грузить непроданный товар, возвратиться к себе в Каффу. Иранцы уже сговариваются плыть назад до Астрахани…
Выходило: у восточных купцов нет тут сбыта, да и закупить нечего, а русские ищут других путей. Будет в других краях, в других городах встречаться Москва с Востоком. И тогда — прощай Сарай с его деревянными рядами, с бревенчатыми караван-сараями, — сгниют впусте, истлеют, как бездыханное тело, — тишь и тлен расползутся по купеческим городам Золотой Орды.
Кинутся купцы навстречу друг другу, искать пути по Днепру — на Киев, на Смоленск, на Москву, на Тверь. Им ещё прибыльнее будет, чем тянуться караванами по безводным степям на Волгу да плыть по неделям, не видя ни единой пристани, среди своевольных кочевников да степных зверей.
Видно, ушло Батыево время: в Киеве русских купцов ныне не перехватишь, Днепра не перегородишь. Видно каждому: нет уже у Орды той силы, что была при Батые, даже и той нет, что при Мамае была.
Едигею, как ни горько, подошло время поразмыслить, как из такого капкана выйти. И выйти с честью. Как поднять торг, не суля московскому князю никаких посулов, чтоб Василий не углядел в этих посулах, до какого худа оскудела Золотая Орда. Как не упустить вниз по Волге в обратный путь восточных купцов, дабы не распустили по всем землям слух о сарайских обстоятельствах. Как, минуя оглядчивого, опасливого князя Василия, вернуть на волжские торговые пути русских купцов, чем их задобрить, какими милостями; чем их заверить, какими посулами? Окриками дел не поправишь, угрозами купцов не зазовёшь.
— Этак выходит, собственными руками задавить свой же базар!
Громоздкий, отёчный, одышливый Едигей, сутулясь, похаживал по длинной узкой горнице, примыкавшей к гостевой палате, где принимал своих вельмож и вёл дела.
Похаживал по скрипучим, гнущимся доскам пола, косясь на сырость, тёмными пятнами проступавшую по низу кирпичных стен; от них пахло плесенью, погребом. Из-за этой сырости нельзя было покрыть стены коврами, — видно, булгарские умелые каменщики, кладя ханскую палату, делали своё дело без любви к хану, без заботы о крепости и красоте стен. Небось у себя, в Булгаре, и Чёрную палату и минарет крепче клали и краше!
Серый халат слегка сполз с одного плеча, и Едигей, казалось, кособочится, да и голову он привык держать с наклоном вправо, будто прислушивается к чему-то.
Похаживал один; подходил к узенькому, как бойница, оконцу, в которое видно было лишь дождливое небо вверху да кирпичная стена снизу.
— И Тохтамыш недаром где-то затаился: видит, как оскудевает сарайский базар. Радуется, как свирепеют купцы, как злобствуют на Едигея! Таится и своего часа ждёт. А то, глядишь, и посулы кому-то сулит… Кому ж? В Самарканд ему уж не сунуться… Может, Москве сулит?
Похаживал, прикидывая на глаз поход Тимура:
— Султанию занял, Шемаху. Теперь ни морем, ни по берегам от Астрахани на Иран пути нет. Трапезунт отрезан, обойдён. В Армении хозяйничает. С той стороны тоже пути не стало. Одна дорога осталась — от Царьграда на Дамаск. А оттуда… Куда ж оттуда?.. Нет, Тимура не обойдёшь. Он, правда, купцам потворствует. Это тоже помнить надо; Тимуром купцов не застращаешь: за пропуск взыщет и пустит. У него так! Не зря сам торгует. Даже в Сарае его приказчики водятся. И видно, богатый товар, да не ухватишься: с таким купцом не сторгуешься, Повелитель Вселенной! А Москве что! Она Днепром пробьётся на Царьград, а оттуда большие корабельные дороги во все стороны!.. Жёг её Тохтамыш, эту Москву, жёг, да не выжег. Эх!..
Мутное время на Золотую Орду наползло, как эти сентябрьские дожди на худые кровли Сарая.
И льёт, и льёт — то ливнем хлынет, затопочет, как вражья конница, то заморосит, словно туман льнёт к земле, и эта морось сквозь любую стену сочится, никуда от неё не отслонишься.
В гостевую палату хана наведываются иноземные купцы порасспросить, не дозволит ли хан взять товары да куда-нибудь плыть — либо наверх через Булгар к Нижнему, либо вниз — к Астрахани.
Знатные ханские люди, заходя в палату в халатах из ярких, из каляных самаркандских шелков, чванясь друг перед другом белизной и лихой повязкой чалмы, отвечают гостям с нарочитой благосклонностью:
— Не дозволит. Ещё нет указаний. Государю недужится. Нынче выхода не будет.
А за порогом льёт, льёт обложной дождь.
Льёт, льёт сентябрьский дождь над Золотой Ордой. Волга затянута непроглядным туманом. Тут и вспомнится прозрачный самаркандский зной, с апреля до ноября ясное небо, тёмная, тёмная густая листва над гладью водоёмов, тёмная тень в сени карагачей и чинаров, горлинки на карнизах, гуркуя, выговаривают:
«Геворк-армянин… Геворк-армянин…»
А тут — кап, кап, кап… И дела таковы же: кап, кап, кап…
Геворк Пушок, прибыв в Сарай, сгоряча отдал часть своих товаров здешним перекупщикам. Бульшую часть товаров отдал под залог. Полного расчёта тогда не добивался, а чем дальше время идёт, тем труднее стало добиться. Теперь у многих сарайских купцов по амбарам лежат эти Пушковы товары. Лежат без движенья, ожидая перемен в ордынских делах: сбыта нет. Купцы держат закупленный товар наготове; и продать некуда, и назад не отдают, и не рассчитываются — нечем.
Застыли дела у сарайцев, замерли дела и у Геворка Пушка: купеческая судьба неотделима от жизни всего базара. А базарная жизнь — как река: то она искрится золотом, то несёт муть и мусор. И в той реке отражается вся страна. Что ни день меняется неверная река, нельзя ни на миг с неё глаз спускать… Не гладка, не пряма купеческая тропа на базаре, не утоптанна, скользка. Едва с базара отлучишься, на другом потопчешься, вернёшься будто впервые в тёмный лес забрёл: дела переменились, давай, не щадя сил, другую тропу искать, а то и новую через бурелом протаптывать. Сентябрь на исходе, а торговли нет!
Топчется Пушок по Сараю, выманивает у купцов свои же деньги, свои же товары. По всему городу всякая тропинка, всякое брёвнышко давно известны, давно прискучили. Всех купцов со всем их торговым родословьем на весь век запомнил Геворк Пушок. Делать тут давно стало нечего: сарайцы накупились, на новые закупки казны не осталось, торговать не с кем.
Надо бы, надо бы к Нижнему пробиваться, и Едигей не посмел бы Тимуровой пайцзой пренебречь, пропустил бы Пушка с индийскими товарами, да товары-то, отданные сарайцам, — не свои! Когда не свои, не рассчитавшись, не бросишь их по чужим амбарам.
В тяжёлых, непривычных ордынских сапогах с жёлтыми отворотами бродит Пушок по чёрной, вязкой, непролазной земле, с тоской поглядывая на небо: давно бы время по Москве ходить.
Дощатый настил перед ларями потемнел от мокряди. С крыш стекают холодные струи, норовя залиться за шиворот. Купцы отворачиваются, при виде Пушка на глаза напускают дремоту. А было, когда у Пушка товар брали, ластились, зазывали. Нынче же никому нет охоты рассчитываться, когда торговля затихла. Но и назад закупленный товар отдавать охоты нет: купец до той поры крепок, пока деньги его вложены в добрый товар, деньги же в кошеле — это мёртвые деньги, как зерно на печке день ото дня всхожесть теряет. Деньги надо держать в добром товаре, а Пушков товар хорош, надёжен, только б стало кому продать.
Сто раз каялся Пушок, что не послушал дельных слов от русских купцов, с которыми из Астрахани сюда пробирался, когда звали ехать дальше, не стоять в Сарае. Не послушал, остался поторговать в Сарае, большой выгоды искал. «Те небось давно в новый путь собираются, астраханскими закупками расторговавшись кто в Москве, кто в Твери, кто у себя в Великом Новгороде, а ты, Геворк-армянин, сам себя перехитрил: меси сарайскую грязь, перепродавай из левой руки в правую, из правой в левую драгоценные свои товары, индийскую добычу Повелителя Вселенной… Меча Справедливости!»
Пушок шёл по скользким мосткам мимо купцов, напряжённо вслушиваясь, не окликнут ли его, не заговорят ли о расчёте: «Забрали, мол, помним, сколько чего забрали. Как дело двинется, хоть ты нам и с большим запросом товары запродал, да дело слажено, расчёт будет полный». Такое бы сказали, и то у Пушка на душе повеселело бы. Нет, отворачиваются, отмалчиваются, а многие из них не ордынцы, не басурмане — свои, армяне; хватали не торгуясь, тем и обольстили Пушка. Как ни запрашивал, брали: товар редкостный. Хорошо бы заработал Пушок, такой барыш в Самарканде никому не снится, да теперь ходи жди; как милостыню, свой барыш выклянчивай! У своих же, хоть и сарайских, а всё же у своих, армян!
Не в Армянском, а в Бухарском караван-сарае стал на постой Геворк Пушок. Не к лицу ему было, Тимурову пайцзу объявляя базарному старосте, селиться среди армян.
В Бухарском караван-сарае купцы пять раз за день молятся, а едят только два раза — перед базаром, после первой молитвы, и другой раз вернувшись, перед сном.
Неуютно жилось здесь Пушку среди запертых келий, среди опасливых купцов из Бухары, из Самарканда, из Ургенча: каждый весело и шумно заговаривал, но, едва разговор касался торговли, люди замыкались: каждый торговал втихомолку, и к армянину ни у кого здесь доверия не было: «Христианин, а с пайцзой Повелителя Вселенной. Таких остерегаться надо: никто не знает, зачем таких подсылают за тридевять земель к мирным купцам».
Но ещё в Астрахани Пушок понял, что купцу место на постой надо выбирать не по языку, не по вере, а по пайцзе. В Астрахани армяне сперва его с душой приняли, а как узнали, чей товар везёт, оказался Геворк Пушок и в Армянском караван-сарае, как в чужеплеменном плену.
Пушок шёл через весь базар к базарной окраине, к остаткам Армянской слободы, — там остановились проплывающие из Нижнего в Астрахань армянские купцы.
Пушок шёл, осторожно ставя ноги: столько липкой грязи натащили прохожие на дощатые мостки, что не было разницы между этой узкой стезей и простой дорогой…
Попадались ордынки, но при встрече с мужчиной отворачивались, заслоняясь концами платков от круглых Пушковых глаз. И над Бухарским караван-сараем сияло неприглядное целомудрие; зазвав блудницу с базара, проводили её к себе в келью крадучись, словно с чужого склада ворованный товар несли. Другое дело — сходить на базарные задворки, где давали гостям пленницу: туда сам идёшь крадучись — не велика честь на такой двор зайти, вороватому хозяину в глаза смотреть, объяснять наглому сытому пустослову, за каким товаром зашёл. А он ещё переспрашивает со всякими присловьями, чтобы у гостя потом обиды не было.
Русичи веселей жили, свободней, да к себе на подворье чужих людей не допускали; туда и ордынец запросто не забредёт. Русичи при Едигее и с ордынцами нелюдимы стали; больше закупали сибирский товар: меха, мёд, воск, орехи, а своего сбывали мало, на Русь ездили редко, да и то по особому уговору с Едигеем…
В мясных рядах высились мокрые, склизкие столбы с крюками. Сюда привоз с боен берут ранним утром, к полудню остаётся товару мало; Пушок, проходя, отвернулся: «Баранина? Она в Орде суха и овчиной пахнет. Говядина синяя, жир не белый, а жёлтый. Бывает и зелёный жир! Конина — не для нас, сами услаждайтесь!»
На Зеленном рынке торговали огородники, крестьяне. Бульшая часть пригородных огородников родом была из русских городов, в плен взятые, в рабство проданные. А рабов в Орде, если у них не было своего ремесла, отпускали на землю. Выкупиться на волю никто не мог: с земли тяжкий налог и всю базарную выручку отдавали хозяевам, но и не голодали, жили семьями, считали эту жизнь за благо, — лишь бы не тащиться, как с тысячами других случалось, пешком через безводные степи в далёкую Азию, а там через руки перекупщиков попадать неведомо в какие руки, неведомо на какие муки. Свой полон, как самый доходный товар, ордынцы сбывали и в Мавераннахр, и в Иран, и в Аравию; генуэзцы, скупая его у ордынцев, перепродавали в черноморских городах, турки его скупали в Каффе и в Анапе, везли за море. И люди, оторванные от родимых пашен, выловленные в родных лесах, ранеными схваченные в битвах, старцы и девушки, юноши и старухи шли, пока сил хватало, от города к городу, от базара к базару, из рук в руки, толпами, шествиями, оберегаемые конными сторожами, степными собаками.
Против такой доли доля пригородных сарайских огородников казалась почти что царской: сиди над своими корзинами, торгуй.
Они сидели длинными рядами на грязи, накрывшись дерюгами, рогожами, а то и самими корзинами от настойчивого, мелкого, бесперебойного дождя. Обросшие бородами, строгие, глядя исподлобья всепонимающими, недобрыми глазами. А в корзинах под их узловатыми, широкопалыми руками чернела редька, алела морковь — заячья отрада, золотилась репа, медью светился лук.
Не было у них заветных сладких корешков и травок, какими благоухают армянские базары в Трапезунте, в Сивасе, в Арзруме, в Карсе, в святом Эчмиадзине, в больших и малых городах армян. Здесь великие товары переваливают с корабля на корабль, со склада на склад, из амбара в амбар, а базар сер, бесцветен. Уныл и при дожде. Уныл и на солнце. «Торгуют будто исподтишка: из своего амбара берут, а сами озираются, будто из-под полы тайком тянут. Добрый купец не втайне торгует, а на всю площадь, чтоб видно и слышно было из конца в конец по всему городу, чтоб видели, что за славные товары, когда отбою нет от покупателей! Так в Армении, так и в Самарканде заведено, а тут и купцы-то из своих дверей выглядывают, как мыши из нор».
Опостылел Сарай Геворку Пушку. Отвести душу шёл Пушок на Армянский двор, где, по слухам, стали на короткий постой приплывшие из Нижнего армяне, проплывающие вниз к Астрахани.
За базаром, по дороге к Армянской слободе, между досками мостовин кое-где пробивалась бойкая травка. Пушок, сторонясь грязи, жался к заборам, к тынам, где росла осунувшаяся от дождя крапива, где, бодрясь, цеплялись за Пушка репейники.
Над улицей на шестах или на длинных жердях, высунутых из слуховых окон, свисало и сохло бельё: серая, белая, линючая домотканина, то вдруг витиевато вышитый цветными нитками платок. Улица стала узка. Бревенчатые стены сдвинулись, оставляя лишь щель, а не улицу. Эта щель упёрлась в тяжёлые серые, обитые медными петлями ворота Армянского двора.
Маленькая, круглая, высоко, на локоть от земли, врезанная в створку ворот, взвизгнула медными петлями калитка.
Прежде чем впустить Пушка, сквозь щель приоткрытой калитки его оглядел привратник. Оглядев, спросил:
— Откуда?
— Здесь живу. На Бухарском подворье.
— На Бухарском? Там не живут армяне.
Привратник сказал это по-армянски. Но Пушок не сразу понял речь этого худого и, видно, злобного сероглазого стража. Таким языком говорят армяне в Византии или в Генуе. Речь плавная. Но ей наперекор глядели серые глаза жестоко, холодно, недружелюбно. И он повторил:
— Там не живут!..
— А я вот там.
— А к нам зачем?
Видно, в Сарае постоялые дворы чуждались один другого. Такой отчуждённости не замечал Пушок на других базарах, где ему случалось живать.
— Из Нижнего у вас стоят?
— К ним?
— Хочу повидаться.
— Постой. Пойду гляну, есть ли такие.
И калитка перед Пушком плотно закрылась. Он слышал, как привратник, лязгнув железом, задвинул засов.
Дождь, притихший было, снова заморосил, и сильнее прежнего. Мокрый холодный ветер налетал с Заволжья, с широких степей.
Сложив на животе руки, покорно и долго ждал Геворк Армянин, пока соотечественники откликнутся из-за калитки.
Отворачиваясь от мокрых струй, Пушок не заметил, как калитка отперлась, открылась и привратник, высунув голову, оглядел улицу. От неожиданности Пушок оторопел, когда услышал за спиной голос привратника:
— Ты один?
— А с кем же?
— Тогда входи.
Высоко задрав подол, Пушок перешагнул через высокий порог.
Внутри двор, мощённый синим от дождя камнем, оказался чист и безлюден. Как в монастыре, со всех сторон двора чернели низенькие крепкие двери на медных петлях с медными узорчатыми скобами. Стены выбелены. Двери черны и, казалось, натёрты маслом — поблескивали под дождём серебристыми бликами. Суровый двор: камни сини, двери черны, лишь узкий дощатый карниз над белой стеной покрашен красной краской.
Видно, армяне обновили свой двор после Тимуровых бесчинств в Сарае. К тому же стены двора толсты. Пушок ещё в воротах заметил, как толсты и крепки стены: тут можно было выстоять против большой осады; берегли армяне место, где складывали свой товар.
Привратник, сухощавый, хилый, шёл впереди Пушка, высокомерно, как владетель двора, подняв голову, не снисходя к посетителю с Бухарского подворья.
И Пушок, видя перед собой этот уверенный, неторопливый, хозяйственный шаг, терялся и робел, словно не к соотечественникам шёл, а на суд каких-то кровожадных ханов, словно вели его к самому Тимуру на суд.
Проезжие гости, сидя на синевато-сером ковре у порога своей кельи, только что кончили обед. Синей линючей холстиной вытирали жирные пальцы, каждый палец отдельно. Губы ещё блестели от сала. На блюде между ними лежали обглоданные кости и остатки незнамо где добытых пахучих, горьковатых травок, всякой приятной зелени.
Их было трое, и все они теперь смотрели на приближающегося Пушка. Один, с голубовато-бледным длинным лицом, подёргивал похожим на молоток носом и чмокал, дёргая щекой, надеясь высосать застрявшую между зубами пищу. Его лицо облегала каштановая бородка, узкая и густая, как выпушка на вороте, нашитая искусным скорняком вокруг всего длинного лица, от висков до кадыка. Этого звали древним именем Мкртич.
Другой, круглолицый Саргис, вытирал жирные пальцы о свою кольчатую красноватую бороду, и во всём его лице, даже во всём его облике, главенствовал, казалось, только крошечный кругленький синевато-темный вое, выставленный впереди всего лица, хотя нос этот был столь удивительно мал. Впрочем, сам этот купец Саргис оказался очень мал ростом.
Третий же, облачённый не в купеческий казакин, а в ветхую монашескую рясу, костлявый, сутулый, смуглый, был так длинноног, что, сидя с поджатой ногой, а другую поставив, коленкой он достигал своего виска. К тому же, выставив навстречу Пушку своё лицо, он пригнул голову, до бровей заросшую густыми вьющимися седеющими космами. Но борода его не вилась, опускалась длинными струями на грудь, начинаясь под самыми глазами. Руки его казались лапами зверя, до самых когтей покрытые густой жёсткой чёрной щетиной. Имя его было Акоб.
Все трое, склонившись друг к другу над блюдом, смотрели на приближающегося Пушка как бы одним взглядом, хотя и взгляд и глаза у каждого были особенные, таили каждый что-то своё.
Никто не встал навстречу Пушку. Все выжидающе смотрели и молчали.
Пушок, приблизившись, но не решаясь подойти вплотную, поклонился.
Армяне недружно, каждый по-своему, ответили ему молчаливыми поклонами. И опять молчали, ожидая, что скажет Пушок.
Он, постояв, ещё раз поклонился:
— Узнав о благополучном вашем прибытии… Так? Чувствую желание, поскольку соотечественники… Так? Так!.. Вот и зашёл.
Наконец Мкртич ответил:
— Далеко следуете?
— Москва.
— Товар?
— Разная мелочь. Понемногу — жемчуг, драгоценных камней… Мешочек. Изделия из кости, серебряные вещи. Разная мелочь, разная. Но всё в таком роде.
Круглолицый Саргис предложил:
— Вы бы сели!
Присаживаясь бочком с краю, Пушок спросил:
— Каков там базар?
Длиннолицый Мкртич, держась отчуждённо и строго, возразил:
— Мы не из Москвы. Мы из Нижнего.
— И как там?
Ответил Саргис:
— Русь добрый завозной товар всегда берёт. Платить у них есть чем. Только давай вези!
— На какой товар спрос?
— Только давай! Все берут, чего у самих не хватает.
Но Мкртич, хмурясь, поправил Саргиса:
— Дрянь не берут. Не обманешь! Жемчуг — так чтобы ормуздский. Они его гурмыжским зовут. Лалы — так добывай им бадахшанские, алые с синим огоньком. У кого товар нехорош, лучше тут сбыть, чтоб зря не возить.
Саргис поддался любознательности:
— У вас-то товары добры ли?
— Разные. Жемчуг действительно с Ормузда. Парча — индийская. Изделия из кости, серебро — всё оттуда же, Индия. И камни, какие везу…
Мкртич, хмурясь, как бы укорил Пушка:
— С таким товаром легко: много места не занимает.
— Да ведь у меня этой мелочи был караван. Вьюков около восьмидесяти ещё осталось.
Мкртич и Саргис, не вставая, на коленях подползли ближе к Пушку, и Мкртич недоверчиво спросил:
— Откуда ж столько взять, чтоб всё было добрым товаром?
— Самарканд дрянью не торгует!
Тогда всё время молчавший Акоб, порывистым движением откинув назад космы своей седины, каким-то птичьим голосом воскликнул не то в изумлении, не то в испуге:
— Самарканд?!
— А что?
— Почему ж армянин — из Самарканда?
— У нас там полно армян.
— Живут?
Пушок ещё не понял, какого ответа ждёт от него побагровевший Акоб, когда Мкртич строго, как бы допрашивая, усомнился:
— И мы там бывали. Закупимся в Самарканде ли, в Бухаре ли — и домой! Вы же шествуете из Самарканда на Москву. Где же дом?
Домом Пушка были караван-сараи, постоялые дворы, степные рабаты на многих, многих торговых дорогах. Ни разу не довелось Пушку разбогатеть, занять верное место на базаре, обзавестись семьёй, купить дом. Столько раз выпадало счастье; казалось, вот-вот в руках дом, семья, собственные караваны… И вдруг — ах, и ничего нет!.. Сколько раз! Всю жизнь вот-вот… И каждый раз — ах, и ничего нет! Судьба есть судьба! Хотя языческие философы поучали, что свою судьбу человек носит в самом себе и волен её подчинить себе… Носит в себе — с этим Пушок не спорит. Но подчинить — это не в силах человеческих: судьба есть судьба!
Но ему не хотелось срамиться перед армянскими купцами — он ответил им небрежно:
— Дом? Как где? В Самарканде!
— И велик?
— Зато крепок!
Акоб снова с таким же испугом и недоумением взвизгнул:
— И ещё цел?!
Столь же недоверчиво спросил и Мкртич:
— Это у Тимура-то армянский дом крепок?
— А что?
— Вы не слыхали, что ль, каков он с армянами?
— Когда это было! Более десяти лет прошло. Да и тогда в Самарканде он армян не трогал.
— Более десяти? Да он сейчас там, у нас!
— Я слыхал, он в Армении. Да ведь он дальше идёт, через Армению он только проходит! Дальше идёт, на вавилонского султана…
— Только проходит? А воззвания наших пастырей? Не слыхали?
— Какие?
— А кровь, а огонь! А девушки, а женщины наши расхватаны нечестивыми иноверцами…
Акоб перебил Мкртича с отчаянием в голосе:
— А книги наши размётаны, пожжены. Святыни наши истоптаны. Не осталось камня на камне от монастырей, от городов… Я же иду оттуда! Я этим двоим только вчера тут встретился! Я это сам видел! О Иисус!..
Мкртич перебил Акоба:
— Наши дома пожжены, поломаны. Семьи неведомо где! Где сам народ наш? Мы встретили его, брата Акоба, — вот и стали на этой проклятой пристани. Не знаем, куда деваться! Куда держать путь? Армянские подворья в Астрахани разграблены. Почтенные старцы погублены. А? Он только проходит? Дальше идёт? Куда? Куда идёт эта чума?
— Какие воззвания? — испуганно переспросил Пушок. — Не слыхал никаких воззваний…
Мкртич, с недоверием отшатнувшись, крикнул:
— Не слыхали? Может, и нет желания слыхать?
— Как нет? Что вы!
— Тогда слушайте!
Мкртич протянул руку к Акобу, и Акоб из кожаного мешочка, свисавшего на ремешках с его шеи, достал скатанный трубочкой потемнелый пергамент.
— Читайте ему! — гневно велел Мкртич.
Отстранив трубочку на всю длину руки, одним пальцем Акоб развернул и, прищурившись, тихо принялся читать послание:
— «Вам, народ айказян, армяне! Слушайте!
Где бы ни были вы, слушайте!
Великое зло сотворено на земле нашей! Горе нам!
Безжалостный, бессовестный, свирепый, преисполненный ярости, слуга дьявола появился с востока, из города Самарканда, главарь разбойников, коновод убийц. Имя ему Тимур-Ланк!
Горе и плач всем нам, армяне! Ибо растерзана вся наша страна от Арчеша и до Иберии, до Куры-реки Агванской, до городов Вана, до стен Себастии, ныне именуемой Сивас, вся отдана на растерзание, на расхищение, на разбой, предана погибели, резне, насилиям, порабощению, залита кровью невинных.
Всех горестей — ни рассказать, ни описать, армяне!
Родная земля взывает к вам:
«Сын мой! Горе мне, горе! Горе дню твоего рождения, горе мне и горе отцу твоему. Горе разломанным рукам моим, что обнимали тебя, сын мой, отнятый у меня для растерзания; сын мой, кинутый в пучину горести!..»
О армяне! Помощи, помощи ждём от вас!
Это пишу я, видевший своими глазами страну, заваленную телами убитых, тысячи женщин и невинных младенцев, угоняемых, как стада, в нечестивое рабство, разрушенные города, где ничего не осталось, осквернение святынь, голод, нищету.
Голыми, без всякого стыда, босыми, подобно скоту, бродят уцелевшие среди развалин. Ни у кого не осталось достояния, некому выкупить родных и земляков из плена.
Книги наши из монастырей и сокровищниц расхищены. И даже на выкуп благих книг из нечестивого плена ни у кого нет достояния.
Я оповещаю об этом, чтобы слезами гнева омыли вы раны и язвы нашего народа.
Это видел своими глазами я, Фома, монах из Мецопа.
О армяне! Где бы вы ни были, спешите на помощь! Выкупайте из плена людей — кровь нашего народа! Паче людей выкупайте наши книги — ум нашего народа!
Читайте это слово всем армянам. Велите им передавать это слово всем армянам, которые встретятся.
Помощи! Помощи!..»
Акоб поднял мокрое от слёз лицо и взглянул в серое сарайское небо.
Мкртич и Саргис опустили головы, чтобы скрыть волнение, а может быть утаить тревоги.
Пушок смекнул: «Повелитель снова шарит по армянским сундукам! Доберутся и до этих! Сам не доберётся — здешний хан не упустит случая!»
Пушок украдкой оглянулся: нет ли поблизости кого-нибудь из сарайцев. И спросил:
— Вы только армянам читаете? Здесь никто не видел у вас это?..
Раздавив ладонью слёзы на глазах, Акоб сказал:
— Меня послал сам вардапет Фома. Я пронёс это, перешагивая через мертвецов, через развалины городов, и везде читал армянам. Везде плакали. Многие собирают деньги и посылают с верными людьми.
— А кроме армян, вас никто не слышал?
— Пусть и нечестивые знают, как велик наш народ в дни бедствия.
— Да это же против Повелителя Вселенной!
— Это о разбойнике?
Пушок повернулся к Саргису:
— Вы будете жертвовать? Пошлёте деньги?
— Горе, горе! — покачал головой Саргис. — Где наши дома? Куда деть товар? Мы подаяние пошлём. Но здешние армяне хотят увезти свой товар из Сарая.
— Куда?
— Разное думают: в Каффу, к генуэзцам. В Константинополь, к единоверцам.
Пушок смекнул: «Сбегут, не расплатившись со мной!»
Мкртич, хмурясь, добавил:
— Никто не знает, докуда дойдёт эта чума. Он бывал и в Каффе, он может дойти и до Константинополя. Он может пощадить армянских купцов — такое бывало, но армянским товарам от него не жди пощады!
Пушок встал:
— Я пойду. Дела, дела!
Акоб спросил:
— Как получить вашу жертву? Народ в беде!
— Я дам, я дам. Прощайте.
Не замечая привратника, стоявшего поодаль, Пушок заспешил к воротам. Привратник намеревался со скорбным поклоном выпустить Пушка из калитки, но Пушок, торопливой рукой оттолкнув привратника, сам отодвинул засов и почти выпрыгнул через калитку наружу.
Он поспешил, не глядя ни на дождь, ни на вязкую грязь улицы, не по обочине, а серединой дороги, назад на базар.
«Они собираются удирать отсюда! С моими товарами!»
Его охватило нетерпение, решимость.
Он громко застучал каблуками по мосткам и гневно обратился к первому подвернувшемуся купцу из тех, что взяли у него в долг кое-какие товары:
— Торгуете?
— А что? — сонно и нехотя откликнулся должник.
— Давайте, расчёт!
— Ах, я уже говорил. Нельзя же об одном и том же…
— Расчёт! — закричал Пушок. — Три тюка у меня откупили! Расчёт! Немедля! Иначе вся твоя армянская лавчонка полетит в когти дьяволу!
— Что вы! Что вы! — очнулся купец.
— Расчёт! Вставай, негодяй! Добывай деньги! Я иду к хану, я ему скажу! Деньги!
— Сейчас, сейчас! Что с вами? Армянин, в такие дни!
— Какие дни? Я попрошу хана спросить, какие это такие дни, чтоб увильнуть от расплаты? К вечеру чтоб были деньги, если хочешь уцелеть!
Уже высовывались из-за товаров и другие купцы. Кое-кто остановился. Выглядев тех, с которых следовало получить, Пушок кинулся и к ним.
Больше не было тихих речей, не было просьб ускорить расчёты. Пушок повелевал, кричал, наподдавал подвертывавшуюся под сапог лавочную рухлядь.
— К вечеру деньги. Полностью! Как уговорено. Ни на теньгу меньше!
Кое-кто предложил вернуть Пушку товар.
— Мне? Обратно? Бракуете самаркандский товар? Мошенники! Платить, как уговорились! Ни на теньгу меньше!
Так, пройдя по всему ряду, свернув и в ряды ювелиров, где тоже оказались его должники, хотя и мусульмане, а не армяне, пройдя и по ряду торговцев тканями, везде покричал, погрозил, побушевал Пушок.
Как на крыльях, свернул он на площадь, на вязкую площадь Таразык, где за весами виднелись ворота ханских палат.
Так торопливо, так смело ринулся Пушок в ханские ворота, что стражи не успели или не решились придержать его. Он ворвался в гостевую палату и, поднимая на ладони Тимурову пайцзу, не кланяясь, подошёл к ханскому вельможе, чинно выступавшему под шелест самаркандского халата.
Вельможа благосклонно было склонил венчанную чалмой голову, но Пушок не обратил внимания на его благосклонность и, сверкнув пайцзой перед глазами вельможи, потребовал:
— К хану!..
— Нынче ханского выхода не…
— Выходов мне ждать некогда! Веди к нему!
Вельможа видел в руке купца пайцзу Повелителя Вселенной, его тамгу три кольца: два внизу, одно сверху; и как ни поверни, так и останется: два внизу, одно сверху.
Не смея глядеть в круглые, дьявольские, налитые кровью глаза Тимурова купца, кланяясь и притом наступая на полы своего халата, он поспешил довести Пушка до ханской двери и открыл её перед Пушком.
А когда она закрылась, поглотив их, все слышавшие беседу Пушка с вельможей поспешили на базар оповестить всех об этом взбесившемся армянине, у которого даже перед ханом Золотой Орды нет ни смирения, ни почтения, ни страха. И тогда все должники Пушка обрели страх и почтение к Пушку и поспешили выполнить его требования, вечером полностью за всё рассчитаться с ним.
А Пушок стоял перед Едигеем в том длинном, узком покое, где Едигей любил, прохаживаясь, думать о судьбах стран и об участи людей, зависимых и независимых от золотоордынского хана. В том покое, где никто не смел тревожить хана Едигея, не всегда решавшегося титуловать себя ханом, но ни одному из ханов не дававшего власти над Золотой Ордой.
Едигей, брезгливо и сурово взглянув на ворвавшегося, откинул голову, вжал её в плечи, посмотрел на растерянного вельможу и наконец вник в слова Пушка. А вникнув, внял им.
Пушок, размахивая пайцзой, кричал:
— Самаркандского купца разорять? А? Что ж это? Товар закупили, а платить? Я сижу, сижу, жду, а они что? Повелитель Вселенной послал меня куда? В Москву. А тут перехватывают товар, запирают к себе в амбар — и конец. Так? Я дойду до повелителя, он мне хозяин! Я скажу: сарайские купцы забрали твой товар! Так? Я скажу!
Едигей, разглядев пайцзу, обеспокоился:
— Кто забрал товар?
— Вот они! Все тут!
Пушок пригнулся, вытянул из-за голенища трубочку пергамента и развернул:
— Тут все! И с кого сколько! Вот они! Мне надо для повелителя закупки делать. А в Москве как я их сделаю, когда деньги в Сарае, по рукам у сарайцев. Так? Я ж не от себя, я от повелителя! Так?
Едигей крикнул вельможе:
— Вы что же? Купец торгует, товар расхватан, от нас помощи ждёт. А вы?
Вельможа, не видавший такой строгости от Едигея, кланялся, бормоча:
— Пожалуйста! Пожалуйста!..
Едигей, не слушая вельможу, приказывал:
— Пристава ему дать. Пускай идёт по базару. Все, кто тут записан, чтоб расчёт… Немедля! А заспорят, — лавку на запор, а должника — на цепь, пока не расплатится. Вот!
Но Пушок не отступал:
— К тому ж мне на Москву надо! Чтоб по дороге никаких помех! А то вон что делается: проплывёшь ночь, наутро новая застава, опять стой! Река чтоб была чистая!
— Соберётесь плыть, — своих людей с вами пошлю.
— Ну вот! — одобрил Пушок, всё ещё тяжело дыша, всё ещё не в силах отдышаться от своего подвига. — Ну вот! Так? Так!
Вельможа сам повёл Пушка на Таразык. У весов нашёл пристава и велел ему сопровождать Пушка.
— Слово хана: «Немедля расчёт!» Кто заспорит, помни слово хана: «Лавку — на запор, должника — на цепь!» А будешь запирать своим замком! Понял? И ключи — мне!
Пристав повёл Пушка по рядам, с готовностью спрашивая:
— Этот должен? Нет? Вспомните-ка, ведь это человек богатый. И к тому ж армянин.
И случалось, нечаянные-негаданные люди оказывались среди должников Пушка в этот хлопотливый сентябрьский день перед отбытием из Сарая.
Сарайские сапоги Пушок носил ещё с лета. К ним он прикупил рыжий сарайский чекмень из жёсткой шерстяной домотканины, круглую войлочную шапку с острым донышком. Армянские кудри подкоротил, чтоб не торчали из-под шапки. И теперь казалось Пушку, нет в нём отличия от прочих сарайцев. Он был готов в путь. Но Едигей медлил с посылкой своих людей, обещанных Пушку в попутчики.
Дни ожидания Пушок не потерял попусту: из Сарая на Москву провоза долго не было, на многие азиатские товары не только в Москве, но и в Нижнем спрос возрос. И взамен тюков, сбытых сарайским купцам, Пушок богато закупился другими товарами, не столь знатными, как индийские тюки повелителя, но не менее доходными на повседневном торгу. Закупки же свои Пушок делал задешево: сарайские армяне спешили распродаться, встревоженные нерадостными слухами, зная, что в тревожные дни деньги спрятать легче, чем товары, да и в пути они занимают меньше места.
Свои закупки Пушок предпочитал совершать среди армян, приговаривая:
— Почтеннейший, зачем дорожитесь? Хотите свой товар для нечестивых мухаммедан сберечь? Берегитесь: они у вас отнимут задаром. А я христианин! Мне грех христиан разорять, я вам деньги плачу. Так? Зачем же перед христианским купцом дорожиться? Лучше дать дешевле, но своему, чем дать выгоду, но неверному. Так? Так!
На Бухарском дворе Пушковы закупки увьючивали, и вьюки складывали в сухих лабазах. За немногие дни вьюков набралось на целое судно. Но судна ещё не было: Едигей медлил, отбирая людей, которых посылал с Пушком до Нижнего.
Наконец Пушок пошёл к Едигею поторопить хана.
У ханских ворот стражи перед купцом скрестили копья:
— Нельзя!
— У меня дела! Дела! Так? Как же нельзя?
— Милостивый хан заболел.
— Почему?
— Болен! Нельзя!
Но из палат, увидев Пушка, появился в раздувающемся самаркандском халате ханский вельможа. Он выражал почтение, даже подобострастие Пушку и тут же — гнев на стражей:
— Пустите! Пустите! Не видите разве, кто это?
Ведя Пушка в палату, он приговаривал:
— Молим аллаха о здоровье нашего милостивого хана. Болен, тяжело болен. Но я ему скажу о вашем прибытии. Иду сказать.
Все, кто был в гостевой палате: писцы, военачальники, приближённые хана, муллы — все поднялись, кланяясь Пушку. Пока он ждал, все стояли, украдкой перешёптываясь:
— Пайцза Тимура…
— О!..
— Самаркандский. Подослан…
— О!..
И вскоре ханский вельможа сам повёл купца к хану.
Через длинную палату прошли в маленькую келью, в полутьму, где Пушок не сразу мог оглядеться. Наконец увидел хана в углу, на деревянной кровати, прикрытого стёганым малиновым одеялом.
Приподнявшись на локте, Едигей сказал:
— Поезжай, купец. Судно готовится. День-другой пройдёт, можешь товар на судно класть. Да помни: будешь в Нижнем — русским купцам говори: в Сарае, мол, товару много, товары хороши, дёшевы. Обид никому не будет, а барыш — всякому. По Волге, мол, люди на каждой пристани — и в Услане, и в Урде, и в Казани, — до Булгара Волгу послал стеречь; русским купцам обид не будут чинить. Так и скажи. А с тобой своих людей посылаю до Нижнего, чтобы с нижегородцами уговор сделали: пускай с нами торгуют. А ты пусти по Руси весть: Сарай богат товарами, русских купцов ждёт. Понял? Не правоверные ведь, — дерзкие нечестивцы, а вот зазываем!..
И хан в досаде снова повалился на подушки.
— Кланяюсь за помощь, милостивый хан, за сбор недоимок с должников моих. От души повезу добрый слух о Сарае.
Но хан уже не отвечал, катая голову по подушкам.
И день-другой спустя, на скрипучих арбах, в длинных телегах, перевезли Пушковы вьюки-тюки к Волге, на приставь. Сперва было укрыли товар рогожами, но вдруг распогодилось: засветлело небо, прорвались тучи, целый месяц недружелюбно клубившиеся над Сараем.
Наступил последний вечер перед отплытием.
Солнце, будто стосковавшись по приволжской земле, ударило рдяным, полыхающим закатом. От такой ярости света задрожали бы, зазвенели бы золотые деревья, если б их не клонил к земле крепкий холодный ветер последних дней сентября.
Летели, кружась по берегу, красные листья и, достигнув Волги, опрокидывались в неё и уплывали.
Стоя на корабле, Пушок глядел на покидаемый город.
С берега Сарай казался неприглядным: круто вверх от пристани подымались извилистые тропинки. Постройки стояли к реке задами, грязными дворами, виднелись кучи золы, перемешанной с обгорелым тряпьём. Топорщились шесты, унизанные бельём, обсыхающим на ветру. Но и там, где не сушилось бельё, над крышами торчали шесты и жерди, дожидаясь дня, когда у хозяек будет стирка. Над всем городом торчали они выше серых бревенчатых сторожек, высившихся из-за тесовых кровель. Перекликались соседи, за заборами взвизгивала детвора, горланили петухи, потревоженные закатом, от которого отвыкли за дождливое время.
Закат полыхал, обагряя клубящиеся тучи.
Вдруг, заслоняя тучи, словно объятый заревом, в развеваемой на ветру истрёпанной, латаной, порыжелой рясе, с волосами, вздыбившимися над головой, на берегу встал Акоб, глядя с высоты берега вниз, на корабль Пушка.
И снизу, из тьмы, из паутины снастей, Пушок взирал с испугом: на закате жалкая сермяга Акоба золотилась, переливалась, как драгоценная парчовая риза, лицо его, озарённое пророческим сиянием, казалось, проницало всю даль, простёртую между монахом Акобом и Геворком-купцом.
Закат тускнел на нём, пока он нисходил к пристани.
Приметив Пушка, хотя и запахнувшегося ордынским чекменём, Акоб, опираясь о посошок, спустился по скользкой тропе к судну и крикнул:
— Э, брат армянин!
Пушок при этом окрике рад был, что Едигеевы люди ещё не прибыли на корабль, а вьючники и корабельники разбирали поклажу под палубой.
— Что надо? — спросил Пушок.
— Мне с вами плыть!
— Далеко ль?
— К нашим братьям до Нижнего. В Нижнем армянские дворы полны. Понесу им послание благочестивого Фомы-вардапета.
— Нельзя! — ответил Пушок. — Корабль полон. Глянь на осадку: ещё чуть — и волна нас захлестнёт. Нельзя!
— Я должен прочитать им послание! — решительно сказал Акоб и, опершись о берег посошком, перепрыгнул на сходни.
Пушок посторонился, помолчал и, вдруг оживляясь, спросил:
— Денег надо?
— Даяние? На выкуп?
— На пропитание, на дорогу! На! Бери — и прочь отсюда, вон за те мешки! Ордынцы, сохрани Христос, увидят — они тебе такой тут устроят Нижний, что и Тимур-Ланк покажется родным отцом.
— Спасибо, что остерёг, брат!
— И до Нижнего из-за мешков не выглядывай! Хоть бы рясу-то, рясу-то догадался бы снять!
— В рясе я останусь до гроба!
Пушок покосился:
— Да? До гроба?
Но на взгорье показались те четверо ордынцев, и слуги их, и караул, данный им в дорогу, ради кого и посылал Едигей этот корабль в Нижний.
Ночь простояли, размещая по кораблю поклажу.
Перед зарей, едва на минаретах отзвучали возгласы азана, на мачте развязали парус. Корабельники, упёршись баграми в берег, оттолкнулись от земли, и волжские волны застучали в дощатые борта.
Шестнадцатая глава. КНИГИ
Тимур шёл.
Копыта конницы стучали по каменистой, то по розовой, то по синей, по твёрдой земле Армении.
Между пустынными холмами, безлюдными, как кладбище, между холмами, необозримыми, как море, кажутся тенью от облаков пятна садов, чистые полосы виноградников. На склонах холмов и между садами, пожелтелые, побронзовелые, простёрлись несжатые поля. Кое-где еле приметные, приземистые, словно втоптанные в землю, темнеют убогие землянки селений.
А на холмах, над безднами, у извилин дорог, хмурятся тысячелетние храмы, порыжелые под смуглым загаром веков, как подернутая ржавчиной сталь доспехов.
Издалека эти храмы, монастыри, руины кажутся отрогами скал, лишь подправленных рукой человека. Есть храмы и монастыри, изваянные кайлом зодчего, словно резцом скульптора, из единой скалы, где внутри — не щели, не пещеры, но алтари, приделы, трапезные, тайники ризниц, кельи — всё высечено из одного камня. Его сердцевина изукрашена резьбой, колоннадами с капителями из каменных лоз, арками, нишами книгохранилищ, и всё это — лишь сердцевина одной горы, нутро одного камня. Сюда в трудные дни нашествий притулиться, утаиться от врага сходятся тысячи людей, и каждый обретает пристанище.
Может быть, и в тот день внутри той или этой горы они слушали своих пастырей, пели литургию своему Христу или предавали анафеме имя чужеземца, попирающего их родину.
Несговорчивый народ, жёсткий, как жестка здесь сама земля, неподатливая пахарю. Здешнему земледельцу неотъемлемой частью самой жизни кажется вечная, безысходная борьба с камнем — выкапывать ли его из пашни, чтоб расширить поле, выдалбливать ли в нём жильё, кельи, храмы, алтари. Всё здесь твёрдо. Даже виноград хрустит на зубах, всякую виноградину приходится разгрызать, как хрящ. Всякий армянин противится воле чужеземца. Каждый мирный храм, едва к нему приблизишься, оказывается крепостью с неодолимой толщью стен, узкими бойницами и стойкими бойцами за решётками бойниц.
Купцы расславили эту землю как блаженный сад, — и виноград, мол, здесь хорош, и народ смирен, и города гостеприимны, и купцы щедры. Щедрость купцов! Из каждого зубами приходится вырывать каждую горсть серебра, о выкупе торговаться до одури, пока мечом не поковыряешь эти их города, пока сотню голов не срубишь, тогда уцелевшая тысяча скаредов раскошеливается!
Но Тимур не догадывался, что иные люди приходили сюда не с копьём, а с посохом, что мирному гостю и земля видится иною. Исстари купцы находили здесь и кров, и прибыль, и гроздь винограда, нежного, пахнущего миндалём или мускусом, и кувшин воды, холодной и прозрачной, и собеседников, мудрых и ласковых, и женщин с кротким взглядом пушистых глаз.
Мирно переговариваются струя со струёй в ручьях, безобидные буйволы томно, но неутомимо волокут по неровным дорогам тяжёлые арбы, груженные урожаем или товарами, песни рождаются над камнями селений, светлым раздольем лежат долины, свежа тень садов, щедры дары виноградников, благоуханна красота тяжёлых роз, когда страну эту посещает гость с посохом, а не враг с копьём.
Но на случай вражеского прихода армяне исстари в селениях своих жилища ставят приземистые, глубоко врытые в землю, неприметные для завистливых пришельцев. Кроют их земляной крышей, еле возвышающейся над землёй двора, ниже соседних холмов. Достояние своё хранят в перемётных сумах, всегда готовые уйти в убежище от нашествий. И прежде чем взяться за рукоять сохи, по рукоять засовывают нож за пояс, выходя из дому; в поле идут бороздою за сохой, готовые с пашни выйти против врага.
Тысячу лет жили так, дробя каменные россыпи под пашни, на голых камнях растя райские сады, багряные розы и плодоносные виноградники, снося бедствия войн, а едва забрезжит мир, нетерпеливо возвращаясь с мотыгой к вытоптанной земле.
История Армении — это сказание о тысячелетиях упорного мирного труда на неподатливой земле, о камнях, претворённых в поля, дабы камень стал урожайным деревом, мускулистой лозой, багряной розой.
Есть ли ещё земля, где столько пролито крови? Есть ли ещё народ, сложивший столько песен о дружбе и о любви?..
И среди всей этой страны, как могущественный чёрный лев, пригнувшийся к прыжку на недруга, горбится Арарат. Всему народу, всей стране виден древний библейский Арарат, священный Масис, слегка прикрытый снегом и облаками.
Тимур, поглаживая коленями кожу седла, косится на этого чёрного льва, с которым встречается уже не впервые.
Конь повелителя идёт, позвякивая серебром набора; копыта конницы стучат по каменистой, твёрдой земле среди безлюдных, как кладбище, среди необозримых, как море, холмов Армении.
Тимур косился на чёрного льва…
Здесь всё было иным, чем в Азербайджане.
Здесь не набрасывались на завоевателей врасплох, на стоянках, из неприметных расселин. Здесь закрывались в осаду, и каждую скалу, каждую башню, каждый храм приходилось брать приступом, терпя потери, как при взятии крепости. Пренебречь же, пройти мимо, оставляя позади этих ожесточённых и непонятных врагов, осторожный воин опасался. Он привык позади себя оставлять утоптанную дорогу, здесь же на всей дороге валялись валуны, а колоть валун мечом — меч тупится и время уходит.
Жители Нагорного Карабаха, юноши Сюнийских гор собрались в скалах и поднялись на вершину горы Бардог, называемую чужеземцами Такал-Тау, окружённую теснинами.
Когда воины нашествия зашли в узкий горный проход, защитники били их сверху простыми камнями, скатывали на них осколки скал. А стрелы, пущенные воинами, не долетали до высот, где, укрываясь за камнями, армяне оказывались неуязвимыми. Не было пути, чтобы их обойти, и не было крыльев, чтобы подняться на эти выси. Здесь, в сырой горной щели, полегло столько воинов, сколько редко приходилось терять при взятии городов.
Тимуру нашли армянина, согласившегося подкупить старшину славных защитников Бардога.
Посланец Повелителя Вселенной пошёл. Но путь его пролёг в такой мешанине камней и раздавленных воинов, смятых шлемов и осколков скал, что, пробираясь к горе, армянин размышлял и ужасался, а дойдя до уступа, где его, скрестив копья, встретили, он попросил защитников принять его в свои ряды и дозволить ему погибнуть или победить рядом с ними.
Тимур послал другого.
Этот армянин, пренебрегая страшным зрелищем, вскарабкался вверх по козьей тропе. Его не тронули.
Он поднялся на вершину скалы и увидел стан отважных. Им ложем служили бурки и войлоки, а кровлей — небесный свод. С ледников к ним стекали тонкие ручейки, но пищи с собой у людей было мало.
Среди стана, где надлежало бы сложить боевые припасы, стояли небольшие носилки, накрытые златотканой ризой.
Проходя мимо, посланец Тимура насмешливо спросил юношей:
— Видно, монастырские сокровища либо достаток своих купцов затащили вы на этакие выси!
— Нет! — отвечали ему. — Здесь только книги, собранные со всех окрестных селений и монастырей. Мы не дадим их.
— Видал воинов со щитами, никогда не видал с книгами.
Но ответа посланец не дождался: его поставили перед седым человеком, рослым, жилистым. Ссутулившийся, он казался небольшим. Жёсткая, щетинистая борода росла плохо, топорщась. Сквозь эту колючую седину просвечивали синеватые складки старческого лица. Он был старшиной селения Когб, именем Мартирос.
Ещё в прошлое Тимурово нашествие Мартирос вышел на борьбу с завоевателем. Среди защитников крепости Алинджан-кала, где армяне и азербайджанцы оборонялись как единый народ и устояли, Мартирос сражался в простых воинах. Вождь осаждённых, славный Алтун, отличив мужество и мудрость Мартироса, поставил его начальствовать над одной из крепостных стен. Все заодно стояли, оборонялись и выстояли.
Теперь он сплотил вокруг себя новых птенцов из горных гнёзд, а враг был прежний.
Мартирос поднял ласковые, мечтательные глаза на посланца и, не спрашивая, ждал.
Посланец, желая показать независимость от этой горной голытьбы и гордясь именем посла Тимура, снисходительно спросил:
— Что ж вы забрались сюда, как козы?
— Ты армянин? — спросил Мартирос.
— Армянин! — высокомерно ответил посланец. — Мой род из Карса.
— Карс разрушен! Прекрасного Карса больше нет на земле.
— А вот из-за таких, как твои оборванцы! Воюете, гневаете повелителя, он и карает вас и ломает наши дома! Из-за вашей гордыни!
— Божья воля: одним он даёт гордыню, другим — дома.
— А на что вам гордыня? Чего вы упрямитесь, когда вам и защищать-то нечего! Одно достояние с собой приволокли, да и то — книги, которых небось и читать-то из вас некому.
— Чего ты хочешь? — прервал Мартирос.
— Повелитель сказал: сдайтесь. Каждому он подарит халат и денег, было б, вернувшись домой, каждый мог обновить свой дом, купить буйволов и смирно жить. Заупрямитесь, откажетесь — он перебьёт вас!
— Если б он мог убить нас, он убил бы. Но доселе не сумел нас перебить, не перебьёт и впредь.
— Э, он каждому даст рабов из числа пленных, было б, вы только повелевали б на своих полях. И каждому даст молодых рабынь.
Посланец оглянулся на собравшихся за его спиной юношей, горных орлят, и громче повторил обещание повелителя:
— Каждому молодых рабынь! А?
Но Мартирос тоже громче прежнего спросил:
— Ты армянин?
Посланец начал сердиться:
— Я уже отвечал тебе!
— Видел ты армян, возделывающих землю руками рабов? Видел ты пленных красавиц в армянских семьях?
— Вам дадут, я посмотрю.
— А что он обещал тебе? За вранье, за прельстительство, за ложь своим братьям?
— Я к вам из жалости… Он всех вас перебьёт. Чуть шевельнёт пальцем и…
— Он уже шевелил сотнями своих воинов, и все они не шевелясь лежат внизу. Пойди сюда, глянь на своего повелителя! Смотри на него.
Посланец подошёл к краю скалы, взглянул и отодвинулся: глубоко внизу, как в бездне, золотясь на солнце, пролегла долина, сужавшаяся к ущелью, над которым стоял Мартирос. Долина, подобная ковру с мелким узором, вся заставленная палатками, воинами, табунами коней.
Взблескивало оружие на солнце. Вспыхивали, отсвечивая, золотясь, шлемы, панцири, щиты. Десятки тысяч войск стояли у подножия горы Бардог, глядя на эту гору, не видя пути к её вершине, не желая терять дни на обходный путь.
Два человека стояли на обрыве над долиной, глядя вниз, на высокий с золотым шишаком шатёр. И снизу не могли не видеть этих двоих.
Мартирос показал:
— Ты ещё не глядел сверху на своего повелителя. Глянь-ка: вон его конь. Отсюда — он не больше мыши. А? Мышь на приколе! А самого и не разглядишь, — вон они там копошатся: кто из них — он?
— Берегись так говорить!..
— Я сказал: нас он не уничтожит.
— Берегись!
— Я сказал.
— Что ж мне ему ответить?
— Мы сами ему ответим. Он, верно, смотрит оттуда сюда.
И двое защитников подняли посланца над скалой и, размахнувшись, скинули его вниз, к подножию, к повелителю.
Он видел это, ибо тотчас послал на приступ лёгкую конницу, но кони оскользались на косых гранях скал и шарахались назад, когда сверху скатывались камни. Тем воинам, что проскочили и уже нацелились копьями на защитников, ответом были стрелы. Лёгкая победа не удалась. Уцелевшие вернулись в стан.
Тимур послал на приступ отборную тысячу копьеносцев Султан-Хусейна, набранных из горцев, тысячу копьеносцев, которым поручал самые отважные дела при взятии крепостных стен. Эти тоже карабкались, оскользались, распластывались, как ящерицы, на отвесных утёсах, опираясь о ничтожнейшие впадины, нащупывая малейшую шероховатость на крутизнах, соразмеряя дыхание с движением, лишь бы подняться чуть выше. Но камни и стрелы осаждённых сбросили и этих. Султан-Хусейн, поглядев, как катятся, раскалываясь на скаку, камни со скал, отскакал к стану с пустыми руками.
Тимур, подосадовав у безвестной горы Бардог, пошёл длинной, обходной дорогой, ибо впереди предстояло много битв и осад, нельзя было давать врагам время на приготовления к осадам и оборонам, и у горы оставил лишь сотню воинов, чтобы защитников горы Бардог, которую сам он называл Такал-Тау, взять измором. Когда защитники, выстояв в осаде много дней, узнали, что враг сам истомился и оставил их, они пошли вниз.
Они шли, подняв на плечах носилки, накрытые златотканой парчой, словно несли своего царя или мудрого пастыря, главу своего народа.
Они ушли в уединённый, укромный Мецопский монастырь, и монах написал там вечные слова об их подвиге на память будущим временам.
Тимур пошёл дальше, навёрстывая дни, потерянные у горы Бардог. Он давал короткие днёвки, заботясь лишь о конях: им нужен был отдых, чтобы дойти до цели, не дав врагам время на приготовление к осадам и оборонам. Но эти безудержные переходы изнуряли и воинов и коней. Немало селений, монастырей и храмов уцелело и много людей спаслось из тех, что оказались в стороне от дороги: Тимуру некогда было искать их, а отходы в сторону замедлили бы движение войск.
Тимур, казалось, сросся с конём… Он похудел от бессонной дороги, ел лишь чёрствые лепёшки, чтобы не ждать, пока повара сварят мясо. Он потемнел лицом, ибо солнце палило, пыль пылила, а помыться и перестоять зной было негде и некогда.
И всё же время от времени его отряды схватывались с армянами, затворившимися в каком-нибудь храме, или опустошали селения, если это было недалеко. Но как бы близко ни завязывались эта схватки, общее движение войск замедлялось.
Опустошив, разорив, обезлюдив Армению лет за двенадцать до того, Тимур не ждал, что повсюду придётся снова сражаться, опять завоёвывать то, что считалось покорной, смирной страной.
Он не мог постигнуть упорства армян, ибо, рассеянные по многим странам, они невелики числом на своей земле. Ими много лет правил Мираншах из Султании, они исправно платили дани, налоги, подати, сборы, всё, что ни вздумал бы взыскать с них Мираншах, попустительствуя их купцам и монахам, щадя их базары и монастыри. Перед Мираншахом были послушны, робки; теперь же, когда Тимур пришёл сюда сам, казалось бы, страх должен был подавить армян. Ведь ни хорошего войска, ни даже царства у них в ту пору не было. А они каждый камень ставили дыбом на пути завоевателя!
Он не мог постигнуть их упорства, а непонятный враг — самый опасный, ибо при таком враге нельзя ничего предусмотреть, ничего нельзя предвидеть. И за спиной оставлять таких людей нельзя, когда идёшь не городок усмирять, а в земли сильного, самого опасного из всех врагов на земле — османского султана Баязета, коего христианские полководцы прозвали Молниеносным. Многие догадывались, что Тимур ополчился на османского Баязета, но все видели — прямой дорогой он не шёл на него, подкрадывался исподволь, обходя стороной прямые дороги, на Баязетово царство. Временами казалось, что у Тимура и в мыслях нет никаких османов: путь его войск сворачивал на какой-нибудь армянский город, там сражались, захватывали и растаскивали базары или брали большой откуп с купцов, переходили горными дорогами к другому ничтожному городку — и вдруг замечали, что городок этот стоит на прямой дороге к становьям Баязета. Но, либо перейдя эту дорогу, либо снова свернув с неё, Тимур шёл в другую сторону.
Самому Баязету его люди много раз доносили то тревожную весть, что Тимур ведёт своё войско на него, то тревожная весть сменялась успокоительной: ушёл в другую сторону.
Сам Баязет примечал лишь, что с каждой новой вестью, даже если джагатай Тимур опять ушёл куда-то в горы, он всё ближе подбирается к османским городам, к заставам Баязета.
Приближённые Баязета спокойно перешучивались:
— Манит джагатая наш кебаб, да боится пёс нашей палки!
А Тимур, выйдя к большой дороге, остановился снова: замышляя этот поход, Тимур забыл о народах, через чьи земли пролегал его путь, упорство всяких сельских старшин, неприязнь лохматых пастухов, даже бешеную злобу их косматых собак, кидавшихся на лошадей и терзавших отставших всадников. Эти мелкие козни сердили Повелителя Вселенной, беспокоили его больше, чем встречи и схватки со знатными полководцами. А сердясь на этих врагов, мелких как пыль, он растрачивал сил больше, приказывая то брать ничтожную крепостцу, то уничтожать людей, затворившихся в одиноком храме. Рассылал тысячников обшаривать окрестные горы, карабкаться по Карабаху, влезать в ущелья Сюнийских гор, выжигать горные леса, стращать монахов по монастырям, хотя, блюдя монгольский обычай, зря монастырей не разорял и армянских попов щадил, если они выражали своё смирение.
Останавливаясь станом, Тимур приказывал ставить его шатёр всегда на вершинах холмов, откуда во все стороны видны поля и дороги, долины, засыпанные осколками скал и развалинами давних, покинутых городов, дабы враги, если таятся среди камней, отовсюду видели завоевателя, его несокрушимую мощь, его непреклонный путь через страну армян.
Мецопский монастырь оказался в стороне от этого пути.
Там над теснотой строений широко раскинули свои мозолистые и мускулистые ветки тысячелетние чинары и орехи. Созревала айва, прикрывая серебрящимися листьями жёлтые плоды, большие, как человеческие головы. Нежными ветками раздвигая каменные глыбы, густо разрослись кустарники барбариса. Сотни птиц ютились и гнездились здесь, насыщая воздух свистами, теньканьем, перекликом.
Под сенью густых крон двор монастыря казался тёмен, тесен, сыр. Со всех сторон высились строения — собор, кельи, трапезная. Среди жилых серых, хмурых стен просторно было лишь розоватым, украшенным каменной резьбой древним усыпальницам — приюту умерших.
Огромные красновато-бурые и зеленовато-серые плиты плотно устилали весь двор. Хмуры, тяжелы камни стен. Низок и коренаст, как пещера, вход в собор. А резные листья чинаров, а тёмные листья орешин покачиваются. Свет, изредка пробившись до глубины двора, то вспыхивает, то колышется, и в этом движении теней, света, в прохладе воздуха бьётся столько жизни, что и двор, и стены, и монахи в побурелых рясах кажутся веселее и ласковей.
Но не веселы, не ласковы годы, рухнувшие на землю армян, как чёрный обвал.
Монахи приняли старшину Мартироса и сюнийских изнурённых юношей, принёсших носилки с книгами с горы Бардог.
Опасались, не заглянут ли и сюда, в эту укромную тишь, воины завоевателя. Не идут ли они по следу Мартироса, как порой сутками волчья стая в горах преследует усталого оленя.
В сени деревьев, в густой тени, в тяжёлой, как ряса, мгле, по холодным плитам двора расстелили чистый холст и по холсту разложили книги. Чтобы каждую обтереть от дорожной пыли, завернуть в лоскут и надёжно спрятать, пока не минет бедственная пора.
Различны книги, как различны и люди, — одни велики, тяжелы, темны; другие тонки, переплетены в светлую прозрачную кожу. В каждой таится смысл, неведомый, пока не вникнешь в неё. Пока не обдумаешь её всю, от заглавной буквы до последних, завещательных строк написавшего её.
В полумраке двора на белой холстине рядом лежали книги, а люди монахи, сюнийские юноши, старцы, земледельцы, — столпившись, в молчании смотрели, ибо редко кому довелось видеть перед собой сразу столько книг. А были здесь и такие люди, кому посчастливилось впервые увидеть книгу.
Не смея прикасаться ни к одной из них, стояли неграмотные горцы, пытаясь понять, как умещена мудрость человеческая внутри этих переплётов, кожаных, деревянных, холщовых, парчовых. Как из поколения в поколение беззвучно переходят громоподобные слова мудрецов, гнев людской и любовь человеческая.
Над самой маленькой из книг склонился монах Фома и поднял её с холста. Дощатый, обтянутый холстиной переплёт замыкался медной застёжкой. Сама вся рукопись была много тоньше её крепкого переплёта.
Монах Фома, хилый, маленький, далеко отставлял локти, отчего на тоненьких руках широкие рукава рясы казались крыльями сокола, только что спустившегося с полёта. Пальцы с короткими плоскими ногтями он зачем-то то растопыривал, то сжимал, а проницательные серовато-жёлтые глаза то задумчиво затихали, темнея на восковой белизне лица, то временами вспыхивали неукротимым гневом, доходящим до ярости.
Большим угловатым пальцем он расстегнул книгу, и тёмный взгляд потеплел: он увидел стихи покойного поэта Фрика.
Покачивая большой длинноволосой головой, словно кто-то пел ему эти стихи, монах перелистал страницы.
Все смотрели на него, ожидая, не поделится ли он со всеми великой тайной, сокрытой в пожелтелом пергаменте.
Сам ли не в силах сдержать волнение, поняв ли ожидание людей, Фома прочитал голосом густым, раскатистым, как надвигающаяся гроза, сперва негромко, потом громче, а вслед за тем — на весь двор:
В нас веры пламень не потух,
Всё исповедуем мы вслух:
Блаженна, матерь божья, ты,
Отец, бог-сын и святый дух!
Но мы неверным преданы,
Что мучат нас огнём войны
И, храмы божие круша,
Возносят знаменье луны.
Враг наших женщин продаёт!
О, сколько между нас сирот.
О, сколько крови пролито
И сколько каждый день невзгод!
Доколе будем мы страдать?
Доколе в рабстве изнывать?
И ты, о боже, терпишь всё!
Где ж пресвятая благодать?
И ты за нас не мстишь, творец!
Ты бедам не кладёшь конец!
Ты ж знаешь, что из плоти мы,
Что мы не камни без сердец!..
Увы! Мы — не тростник речной,
Но гибнем жертвой огневой:
Ты нас покинул на костре,
Как ветку, как хворост сухой…
Вдруг Мартирос сказал:
— Ветка бесчувственна и сгорает. А народ не вязанка хвороста. Народ выстоит. И в огне выстоит! Да, да!
Он решительно взял из рук Фомы книгу стихов, застегнул её, поцеловал, приложился к ней лбом и, положив её к остальным книгам, повелительно напомнил:
— Ну, давайте! Никто не знает, далёк ли враг. Пока есть время, скроем их.
Тихо, но так же нетерпеливо спросил Фому:
— Куда их убрать?
Фома кивнул головой:
— Пойдемте!
Мартирос и Фома повернулись к людям, пытливо всех оглядели. Оглядев, позвали за собой пятерых юношей и ушли со двора.
За углом монастырской стены они увидели тропинку, по которой ходили к роднику за водой. Она круто спускалась к реке, белея между большими камнями.
В стороне от тропы между необъятными чинарами темнело грузными каменными крестами монастырское кладбище.
Вслед за Фомой и Мартиросом пятеро юношей прошли между камнями и надгробиями.
Под одним из чинаров лежали мотыги, ожидая, кому из мецопских братьев понадобится могила.
В низкой, словно насупившейся, нише, под каменным сводом усыпальницы, предстала некогда розовая, но в течение веков потемнелая тяжкая гробовая плита.
Фома долго молчал над плитой, потом обернулся к спутникам, то глядя вниз, то взглядывая на того или другого из людей.
Он сказал покорно и миролюбиво:
— Станем на колени, братья!
Все опустились.
Фома заговорил тихо, но его голос звучал то гневным зовом, то стоном:
— Братья! Армяне! Здесь схороним мы мудрость мужественных людей, наших прадедов. Схороним для правнуков. Никому не ведомо, долог ли будет день невзгод. Никому не ведомо, кому суждено сгореть, кому уцелеть. Помните слова нашего брата Мартироса: вязанка хвороста сгорит, весь же народ сжечь невозможно.
Мартирос перекрестился.
Пересохло ли горло, взволновался ли он, но Фома заговорил ещё тише, пресекающимся голосом:
— Нас здесь семеро. Тот, кто уцелеет, пройдёт ли год, пройдут ли десятки лет, пока стихнет беда, пока восторжествует мир… Тот, кто уцелеет, когда уверится, что беда прошла и небо просветлело, придёт сюда. Примет благословение настоятеля сей обители, возьмёт мотыгу, вынет сокровища и возвратит их народу.
Его слушали, опустив головы, упёршись взглядом в тяжёлую плиту.
Речь Фомы вдруг окрепла:
— Но поклянёмся гореть на костре и молчать! Замерзать на снегу — и молчать! И под ножом палача молчать! И перед гневом чужих владык молчать! И в самой могиле молчать, доколе не просветлеет небо над землями Арарата!
Он поднял голову, словно его слушал кто-то с высоты клубящихся облаков. И властно продолжал:
— Место и тайну лишь мы, семеро, знаем. Восьмого не будет! Восьмому не скажем. Клянёмся: во имя отца, и сына, и святого духа… Повторяйте за мной…
Голос Фомы рокотал, как надвигающаяся гроза, сливаясь с гулом остальных голосов:
— Во имя отца, и сына, и святого духа! Мы, семеро, знаем; восьмому не скажем, да поразит нас гнев божий, коль вымолвят уста наши тайну, коль назовут место, где лежит сокровище разума, веры народа нашего!.. На огне молчать, на снегу молчать, под ножом молчать! Вовеки молчать! Доколе не сгинет, как чума, бешеный пёс, враг, да низвергнет его во ад господь милосердный. О боже праведный, присноблаженный, ты слышишь! Ты один слышишь нас!
Не вставая с колен, смотрели на место, которое каждому надлежало запомнить на всю жизнь, как самое заветное, что заветнее, чем сама жизнь.
Первым, снова крестясь, встал Мартирос:
— Святой отец! Пора!
Фома согласился:
— Ступай, Мартирос. Возьми с собой двоих отроков, и начинайте носить. Третий пусть сторожит, чтоб никто не шёл за вами следом, чтоб никто не высмотрел, куда носим.
Мартирос позвал троих юношей и ушёл в монастырь, а Фома позвал двоих оставшихся, дал им мотыги и велел бережно, чтоб не расколоть плиту, чтоб даже царапин на ней не оставить, сдвинуть её, вросшую в землю.
Плита упрямилась.
Фома, помогая, упёрся в неё сперва ладонями, потом, пригнувшись, узеньким плечом. Все напряглись, но плита упрямилась.
Возвратился Мартирос. Двое юношей принесли носилки с книгами.
Они опустили носилки, присоединились к работавшим… Наконец плита уступила им.
Она открыла под собой чёрную глубину склепа.
Фома протиснулся в щель. Повисел, нащупывая под собой твердь.
Мартирос сказал:
— Надо б кому-нибудь порослее.
Не зная, глубоко ли там, Фома спрыгнул.
Вытесанный в каменистой горе склеп внутри был сух. Некогда, может быть тысячу лет назад, может быть ещё прежде, чем пришли сюда первые воины халифата, здесь был погребён знатный или святой человек, о коем ничего не сохранилось в памяти. Игумен Мецопа указал Фоме это место как монастырский тайник, куда лишь в самые тяжёлые дни, в столетие раз, пряталось самое заветное, что в то или другое столетие было самым заветным для людей. Бывали годы, когда народ хранил здесь оружие, в другие годы — священные реликвии или драгоценности. Теперь снесли сюда книги. И никто не знает, что было самым насущным из того, что за тысячу лет сберёг этот тайник.
Когда все книги, обёрнутые лоскутьями, сложенные стопами одна над другой, были накрыты плотным покрывалом, плиту надвинули на её исконное место.
Монах Фома поклонился до земли этой плите.
Мартирос сказал юношам:
— Теперь вам, всем пятерым, надлежит разойтись в разные города, в разные области. Живите там осторожно, блюдя тайну для грядущих, светлых лет. Если в огне нашествия сгорит и погибнет один из вас, другой уцелеет в богохранимом городе. Каких бы трудов ни стоило, уходите дальше, дальше от этого места и друг от друга. Каких бы трудов ни стоило, вернитесь сюда, но лишь дождавшись, когда небо прояснится от края до края. Может быть, десятки лет пройдут, мы с Фомой, сорокалетние люди, исполнив свой земной срок, отойдём в иной мир, не дождавшись, пока небо прояснится. Вы молоды, ваш срок длиннее. Вернитесь сюда, хотя бы через десятки лет, хотя бы согбенными старцами, хотя бы из-под десницы смерти, вернитесь, чтобы отдать народу его книги, как бы ни трудно было дойти сюда, вернитесь! Да сохранит присноблаженный вас и твёрдость души вашей при всех испытаниях.
Он обнял каждого:
— Прощайте! Дети мои, милые сыновья! Будьте тверды, будьте долговечны…
Фома, прежде чем всем разойтись в дальние края, расстаться, может быть, на долгие, долгие годы, с ожесточением поднял руку:
— В последний раз мы вместе. Давайте же вместе и проклянём антихриста! Повторяйте за мной!..
И они повторили:
— Ты один слышишь нас! Молим те, Христос: да низвергнет врага во ад, да низвергнет врага во ад, да низвергнет врага во ад господь милосердный! Да будет враг проклят, проклят, проклят! На вечные времена!..
Он помолчал мгновенье, и все снова, как один, будто утверждая сказанное, единодушно повторили:
— На вечные времена!
И эти последние слова некоторые из клявшихся, изголодавшиеся, истомлённые невзгодами, понесли в своей памяти не как утверждение проклятия, а как клятву верности своему делу.
Семнадцатая глава. АРЗРУМ
Повечерев, захолодало.
По серым склонам седлообразных гор влачилась сизые облака.
Тимур, сколь ни рвался вперёд, остановился: войска отставали.
Он остановился на окраине Арзрума в древнем армянском монастыре, где ему застелили попонами и коврами низкую, прокопчённую, как печной свод, келью.
Пока замешкавшиеся повара, обжигаясь, готовили ужин, Тимур, запахнувшись от сырости в тёплый халат, прохаживался по монастырскому двору.
Чуть поотстав, трое соратников сопутствовали повелителю в неторопливой прогулке. Подкованные каблуки завоевателей звонко цокали по скользким, широким, как лужи, плитам двора.
Монахи, стиснувшись у тесного окна в келье игумена, следили, как внизу бродит высокий сухощавый старик и, запрокидывая голову, разглядывает стены многовековых зданий. Тёмное лицо истомлено не то скукой, не то досадой, не то лишениями. Усы, подстриженные над губой, отпущены над уголками рта. Ноздри припухлы, словно принюхивается, а глаза полузакрыты, и нельзя понять, смотрят ли они, отягчены ли дремотой. Но когда он вскидывает голову, монахи замечают, как пристально разглядывает он их священные стены. То разглядывает, а то вдруг зачем-то постукивает по кладке рукояткой плётки, словно это кувшины, выставленные в гончарном ряду на продажу.
Он щадил монастыри и монахов, попов и храмы, соблюдая монгольский, Чингизов порядок, — легче было договориться с десятком попов или монахов, чем с тысячами оголтелых оборванцев, всегда глядевших на победителей ощерившись, как затравленные кабаны, чего бы им ни сулить; слову своих попов внимают благоговейно и покорно, а от милостивого слова повелителя шарахаются, как от острия копья. Но уж если монастырь воспротивится или храм укроет противника, карающий меч не щадит ни попов, ни старцев, ни святынь. То и дело требуется острастка и попам и монахам, дабы укрепить смирение в народе, в строптивых хозяевах нищих лачуг и этого холодного неба, которое они упрямо называют своим, армянским небом.
Прохаживаясь, он молчал.
Молчали и соратники, не смея заговорить с ним, не решаясь разговаривать между собой.
Он разглядывал здания монастыря, сложенные из больших обтёсанных камней.
По обе стороны ворот высились две стройные башни, украшенные витыми столбиками, вытесанными из красноватых кирпичиков. Между столбиками виднелись треугольные изваяния, а в основании каждой из башен, на обрамленной причудливыми узорами тяжёлой плите, изваян двуглавый орёл, венчанный венцами Византии, — память о временах, когда Византия владела и этими стенами. Далеко залетал её орёл! Ныне же султан Баязет намерен засадить того орла, как старого петуха, в свою османскую клетку…
Взмахнув по воздуху плёткой, Тимур, прихрамывая, опять пошёл, по-прежнему приглядываясь к пристройкам: тяжёлые камни, обжитые, — не дымом, а закопчено; не огнём, а опалено. Тяжёлые камни плотно, спокойно лежат, как бы вчера уложены. А витые столбики, втесанные в их гладь, поднимаются высоко и наверху соединяются в лёгкие полукружия арок. Ловко вытесаны столбики, и если со стороны глянуть, мнится, будто они отстают от стены, будто тянутся к сводам, как натянутые канаты, не прикасаясь к стенам. Их венчает иссечённый из порфира фриз со сложным сплетением листьев и лоз. И на мраморном бруске, вложенном в кладку свода, — какая-то надпись. Молитва, что ли?
Он покосился, полуобернувшись к спутникам:
— Молитва? А?
Они не поняли, — время молитвы ещё не подошло, и он это сам знает. А о какой ещё молитве может быть речь?
Переминаясь, они промолчали, а он рассердился:
«Молчат!.. Да и откуда им знать, что там писано. У армян и надписи-то какие-то… Как ржавые цепи. Ха! Как железные путы для буйволов!..»
Он сказал:
— Крепко строили. Я ещё в прежние годы тут бывал, а цело! Может, они за эти годы отстроились? А?
Но и этого спутники не знали, давно ли строено всё это, за нынешнее ли время воздвигнуто. Отмолчались и опять зацокали каблуками, как копытами, по звонким плитам.
А монахи боязливо, жадно следили, оттесняя друг друга от окна.
Сколь ни рвался Тимур вперёд, но войска отстали. Левое крыло в горах Месопотамии било курдов коварного Кара-Юсуфа: нельзя оставлять врагов позади, когда впереди тебя ждут другие враги. С курдами и тоурменами Кара-Юсуфа бились в горах Месопотамии, на берегах Тигра, за Багдадом. Они уходили к Дамаску: стены Дамаска были крепки, и властитель их, египетский султан Фарадж, опирался на дружбу султана Баязета. За тем же щитом укрылся и сам Кара-Юсуф.
Левое крыло войск — в Месопотамии, а правое простёрлось до берегов Чёрного моря, до владений Мануила Комнина, императора Трапезунтского, добиваясь от Мануила покорности, послушания, ибо Трапезунт хотя и мал и слаб, но владеет множеством кораблей, столь необходимых Баязету, чтобы с Балкан переправить своих воинов на Понтийские берега, собрать свои силы против Тимура.
Тимур остановился в Арзруме, ожидая, пока сможет соединить эти свои распростёртые крылья, как закидывает за спину крылья беркут, спустившийся на дорожный камень, дабы вглядеться в землю, полную добыч и опасностей.
Дорога предстоит не по безлюдным горам, не через безмолвные руины, предстоит трудный воинский путь. Впереди — крепости Баязета, султана Османского, прозванного Молниеносным за быстрый ум, за скорую поступь в походах, за стремительную смелость в бою. Коварный враг! Опытный полководец, победитель рыцарей, собравшихся со всей Европы, осенённых знамёнами, освящёнными самим папой римским. Саблями Баязетовой конницы изрублены самонадеянные рыцари на Дунайском берегу, их крестовые знамёна втоптаны в сырую землю под Никополем; лишь их предводитель, венгерский король Сигизмунд Люксембург, успел бежать, но, внимая его рассказам, весь католический мир впал в столь великий страх, что почёл себя уже обречённым султану Баязету, ниоткуда не ожидая спасения.
Султан закончил завоевание Болгарии и Македонии, потоптал земли Венгрии и, попирая города одряхлевшей Византии, готовился к последнему подвигу, к осаде Константинополя, дабы объявить его столицей своего царства, которое он сделает просторным, как вселенная. В прошлом году осенью византийский император Мануил Палеолог кинулся в христианские страны молить единоверных королей о помощи против нечестивого Баязета. Европейские владыки принимали Палеолога с почётом, тешили гостя пирами и празднествами, но на новый крестовый поход против Баязета ни у кого из королей рвения не пробуждалось.
Тимур ещё весной послал Баязету письмо, требуя выдачи Кара-Юсуфа и амиров, сбежавших к султану от Тимура, когда он взял их города и владения. Тимур знал, что у султана эти беглецы, выторговывая себе милостыню, сеют смуты, возбуждают гнев султана на Тимура. Тимур понимал: пока амиры обретаются среди османов, Баязет считает себя вправе требовать от Тимура возврата земель и городов беглым амирам; выдав же их, признал бы право Тимура не только на беглецов, но и на все их владения.
Баязет отказался выдать своих друзей. Тимур смолчал. Но от Багдада до Трапезунта никому не стало пощады, кто мог бы поддержать Баязета, — ни армянам, ни курдам, ни арабам, ни иным народам, кто бы они ни были, какому бы богу ни молились, кому бы из ханов ни платили дань: во всех этих краях никого не должно остаться, никого, кто помешал бы Тимуру спокойно пойти вперёд.
Чтобы идти вперёд, воинам надо было соединиться, отдохнуть от битв в далёких походах, соскучиться по новым подвигам. И Тимур остановился. Он не считал ни азербайджанцев, ни армян способными задержать его движение. Они задержали. Он не успел перешагнуть через горы Тавра, и теперь у Баязета будет целая зима, чтобы собраться с силами!..
Он прохаживался по монастырскому двору, то разглядывая мраморные бруски и плиты, вделанные в розоватый камень древних стен, то вдруг что-то спрашивая у спутников.
Чем больше беспокоил его вопрос, на который никак не находилось ответа, тем тише он ходил, тем неподвижнее висела его рука, державшая плётку.
Ему доносили, что города, лежавшие впереди, уже запирались в осаду, повинуясь воле Баязета. Значит, Баязета они опасались больше, чем Тимура; значит, боялись гнева не Тимурова, а Баязетова.
У Тимура наберётся тысяч двести воинов, пеших и конных. Но у Баязета их не менее того. Воинство Баязета раскинуто по горам Тавра, и в Понтийских горах, и на балканских землях, по ту сторону моря. Но у Баязета мало кораблей, чтобы переправить сюда все свои войска, с того берега. Понимает ли он, что войска ему пора собирать, что для этого нужны корабли? У Тимура войско тоже растянулось от Чёрного моря до Персидского залива. Когда все его воины соберутся, если ещё подозвать войска, расставленные для защиты Мавераннахра от кочевников и китайцев, из городов Ирана, с гор Индии, из Герата от Шахруха, от Мухаммед-Султана из Самарканда, их наберётся ещё тысяч сто. Всего тогда будет тысяч с триста… Но у Баязета тоже есть кого позвать: ему подвластна Сербия, покорённая его отцом, султаном Муратом, и Фракия с Болгарией, и Македония, завоёванные им самим. И вавилонский султан из Каира может ему помочь… Ему есть кого ждать, кого скликать.
Тимур не так прост, чтобы сунуться на Баязета, не собрав всех сил, не обезопасив себя от армян, от курдов, от кызылбашских разбойников…
«Разбойники, а вот… остановили! Целая зима пропадёт, целую зиму выиграет султан!»
Давно не приходилось думать о враге равной силы, тут числом не сломишь. Чтобы решить задачу, надо рассчитывать так, будто сил у врага вдвое больше. Тогда и найдёшь верный ответ, хотя ответ этот не прост, под ногами не валяется. Но сколько раз Тимур лишь потому и побеждал легко, что враги, в заносчивом самомнении, преувеличивали свои силы, будь то число или мужество… Думать о враге надо без боязни, но и не преуменьшая его сил. Главное: искать победу, не преуменьшая сил врага, — только тогда её и найдёшь.
— Под ногами не валяется! А?
И опять спутники не знали, как ему ответить. Но, обернувшись к ним, он увидел своего казначея, переминавшегося у ворот.
Никто не смел нарушать раздумий повелителя — прогуливается ли он, дремлет ли, глядит ли вдаль.
Казначей не решился войти во двор. Решился лишь стать на виду. Но уже само его появление здесь означало, что есть неотложное, важное дело.
Отстав от Тимура, Шах-Мелик пошёл к казначею:
— Чего ты?
— Обоз пришёл. Добычу привезли. Куда её?
— Постой здесь.
И Шах-Мелик вернулся к Тимуру, снова медленно следуя за ним в этой прогулке, ожидая, пока повелитель, когда нужно будет, сам спросит о казначее.
Но Тимур не спросил: обойдя двор, он сам подошёл к воротам и, когда склонившийся казначей оказался рядом, приостановился:
— Что там?
— Добыча, великий государь. С Вана, из Сюника. Куда её?
— Что в ней?
— Не посмел глядеть: запечатана.
— Покажи.
Он прошёл в трапезную, большую, гулкую. Теперь, когда завечерело, она казалась ещё обширнее от темноты. Четыре бойницы, пробитые в стенах, уже не могли рассеять густеющую мглу и казались светящимися голубыми ковриками, прибитыми к чёрной стене.
Но вслед за Тимуром внесли факелы, и тотчас стены обагрились и засияли, а бойницы показались чёрными полосами.
На каменные плиты, кое-где выщербленные за многовековое бытие, выволокли полосатые шерстяные мешки, у коих горловины перехватывались волосяными бечевами со свинцовыми печатями на узлах.
Тимур велел срезать печати.
И едва кривой нож смахнул печать с узлов, из мешка покатились серебряные и золотые кувшинчики, лампады, кадильницы, чаши.
В живом багряном пламени трепетали отсветы, словно со всех этих изделий стекала кровь.
Сверху, через оконце под потолком, на всё это смотрел игумен, а из-за его плеча монахи поглядывали в глубь трапезной, как на дно водоёма. Кто-то из монахов охнул:
— Утварь храмов божиих!..
Тимур велел:
— Разберите, что тут серебро, что — золото. Нельзя же так… навалом. Всему надо цену знать.
Казначей несмело возразил:
— Печати царевичевы — от Султан-Хусейна. Сам я не посмел вспороть. Вот и вышло навалом.
— То-то. А в других — что?
— И тех не вспарывал.
— Давай.
Срезали и другие печати.
Некоторые мешки пришлось трясти, взявшись за углы, — из них через силу, словно бы упрямясь, вываливалась слежавшаяся одежда: парчовые ризы и облачения, по зелёным и голубым сукнам затканные узорами из золотых нитей прилежное мастерство армянских и грузинских златошвеек. Ризы из пурпурных венецианских, из синих византийских бархатов, тоже расшитые золотыми и серебряными звёздами, кругами, розанами.
Из тяжёлого длинного мешка вытрясли груду книг. Дощатые, обтянутые порыжелой кожей переплёты застучали по плитам пола, как камни о камень. Переплёты, окованные по углам железными кружевными скобами, застёгнутые литыми серебряными пряжками, как панцири оберегали то заповедное, как душа, что вложено в эти книги вдохновением и раздумьем.
Большая книга, выпав на пол, не легла плашмя, как другие, а стала на обрез, словно ощерившаяся волчица.
Тимур толкнул её носком сапога. Она даже не шатнулась.
Тогда казначей шагнул к ней и, пнув её, опрокинул на груду остальных, жалуясь:
— Описей к этим мешкам не прислано.
— Опись сам составь. И на книги не забудь: армяне ими дорожат — при выкупе, не торгуясь, как за своих вельмож, платят. А пока вели сложить, как было, запечатай своей печаткой да убери.
— В крепости все подвалы и каменные лабазы уже полны: оружия навезли, одежды всякой, ковров… Некуда класть. В обоз, что ли, отослать?
— В обоз? Незачем за собой волочить. Скоро назад пора — в Карабах на зимовку. Холода тут!
— Горы. Высоко зашли.
— Высоко, — согласился Тимур. — Идём, идём и всё в гору.
И, запахиваясь в халат, пошёл из трапезной, советуя казначею:
— Ты здесь, в монастыре, сложи. Небось найдутся амбары. Стражу поставь. Назад пойдём — возьмём.
А монахи смотрели сверху, перешёптываясь: что это там за книги? Но никак не могли разглядеть из-под потолка. Неожиданно игумена потребовали к казначею. Казначей хотел знать, есть ли в монастыре надёжные кладовые.
Дряхлый старец, опиравшийся на руку плечистого келейника, заколебался:
— Осмотри. Мы покажем.
Опираясь о монаха правой рукой, левой упираясь в посошок, сгорбившись, игумен повёл казначея по монастырю.
Он показывал кладовые, за низкими коваными дверями или за решётками из толстых прутьев. Но и двери и запоры везде оказались сбиты и выломаны воинами, очищавшими монастырь для повелителя.
Казначей приметил небольшой подвал под одним из сводчатых амбаров. Но игумен, вдруг оживившись, отсоветовал:
— Сыро там. Если же подвал выбирать, есть другой, под трапезной. В сытные времена там припасы хранили.
Казначею не понравились слова игумена: будто нынешнее время хуже каких-то стародавних сытных времён, но смолчал и неторопливо спустился крутым ходом в тёмное подземелье.
Смешанный запах плесени и пряных трав обеспокоил казначея.
— Сыро и тут.
— Арзрум — холодное место! — уклончиво ответил старец.
Казначей заметил на земляном полу гнилые головки чесноку или луку, засохшие пучки каких-то трав, перевязанные соломинками, и, послав воинов подмести подвал, заспешил на свежий воздух.
Когда перевязали каждую горловину мешка, казначей опечатал каждый узелок своей печатью и сам постоял над лестницей, при свете чадящих факелов, следя за каждым мешком, опускаемым в тёмные недра подвала.
Он своими руками запер кованую решётку и навесил на петли медный самаркандский замок, запирающийся винтовым ключом.
Таким же замком он запер и низенькую железную дверь, задвинув её широкий засов. Ключи же на ремешках привесил к поясу, уже отягощённому связкой прочих ключей — длинных, винтовых, какими заперты тысячи дверей по всем улочкам и закоулкам Самарканда или Бухары; венецийских — с плоской бородкой, где прорезаны литеры или крестики, и русских с крюками, с колечками из жёлтой меди. Каждый надлежало хранить дороже жизни, страшно голову потерять, да голова своя, куда страшней провиниться перед повелителем: ключик не велик, но к великим соблазнам путь пресекает!
Стражами к дверям казначей приставил курдов.
Обутые в мягкие туфли поверх плотных, негнущихся чулок, в коротких, до колен, стёганых халатах, перехваченных вязаными пёстрыми кушаками, с ножами и кинжалами, засунутыми за пояса, курды так хищно поглядывали из-под рыжих шерстяных чалм, что казначей сам робел, когда оставался с ними с глазу на глаз. Покинув их в темноте двора, он заспешил прочь, боясь отстать от факельщиков.
К ночи заморозило.
Полетел редкими пушинками первый снег.
Тимур велел принести себе в келью жаровню и, как издавна повелось у него, каким бы ни был усталым, прежде чем спать, велел пускать к нему проведчиков, — он никогда не оставлял до утра ни гонцов, ни проведчиков, сошедшихся за день, ибо могли явиться вести, нуждавшиеся в скорых решениях.
Едва трясущийся, припадочный оборванец уходил от ковра Повелителя Вселенной, через другую дверь входил дородный, но раболепствующий самаркандский купец. Едва закрывалась дверь за купцом, входил дервиш, закатывая глаза от привычки общаться с аллахом. Едва уходил дервиш, появлялся левантиец в широком бурнусе, волоча подношение — перемётный мешок с пряностями и драгоценными благовониями в подарок. Даже старуха, взлохмаченная костлявая ведьма, вползала к нему, нашёптывая, как заклинания, тайные вести об известных людях, предающихся запретным порокам, ибо и сподвижников своих, ближайших своих соратников, Тимур желал знать как самого себя. После ведьмы в воздухе ещё трепетал острый запах нечистой женской плоти, а уже входил слепой старец с остроглазым поводырём…
Оборванец, явившийся из Фарса, рассказал, что тамошний правитель, внук повелителя, сын Омар-Шейха Пир-Мухаммед, занимается не царским делом: лечит своих слуг по книге стародавнего бухарца Ибн-Сины, а теперь вдруг надумал сам варить какие-то зелья. Сказывают, яды варит. А на кого те яды готовятся, про то толкуют разное.
Об этих делах внука Тимур уже знал. Какой лекарь! Яды? Зачем ему яды? А ведь ему дан указ собрать, вооружить и готовить войско, стоять наготове, ждать, когда позовут сюда. Войска он не собрал, припасов для воинов не запасает, сам сюда не собирается, яды варит! Придётся послать за таким правителем Фарса, здесь с ним поговорить…
О Самарканде новости принесены двумя людьми. Мухаммед-Султан, собираясь везти сюда повинного Искандера-мирзу, на время поездки старостой Самарканда и управителем оставляет Аргун-шаха. Решение ещё не объявлено, но Аргун-шах уже многих в городе оповестил, что править всё это время будет он. Кое-кому пригрозил, что вот, мол, скоро он останется в городе головой, тогда наведёт истинный порядок. И какими казнями казнит повелитель повинного Искандера, Аргун-шах тоже многим заранее сказал.
«Болтун!» — подумал Тимур о далёком Аргун-шахе и, когда вестник удалился, велел писцу писать указ, дабы Мухаммед-Султан на время своей поездки старостой Самарканда оставил Худайдаду.
Люди сменяли друг друга, и он слушал их. Раскрывалась жизнь на большом ковре вселенной, от Индии до ордынского Сарая, от китайских стен до византийских башен над Босфором, до сводов константинопольской Софии, до торговых площадей Венеции.
Сподвижники Тимура тоже расспрашивали пришлых вестников, чтобы накопившиеся вести потом пересказать ему, но многие пришельцы предъявляли то маленькую медную деньгу с тремя выбитыми на ней кружочками, то перевязанную тремя узелками красную тесёмку, пришитую либо к халату, либо к поясу. И, как волшебным ключом в арабской сказке, перед ними открывалась дверь, за которой их словам внимал Повелитель Вселенной.
Долго сидел он и слушал, слушал, временами приказывая писцу написать указ или что-то отметить на вощёной дощечке для памяти.
Много прошло людей, прежде чем доступ к нему получили сподвижники.
Вошёл Шах-Мелик.
Рассказав о войсках, расставленных в Арзруме, в крепостях Хасан-кала и в Аш-кала, в селениях Кетеване и Пирнакапане, о войсках, идущих к Арзруму и остановившихся вёрст за семьдесят отсюда, за перевалом Коп-Хан, а на Трапезунтской дороге — в Хинисе, Шах-Мелик сообщил, что вместе с караваном генуэзских купцов, направляющихся из Трапезунта в Тебриз и далее до Хорасана, прибыл гонец из Хиниса. И добавил:
— Среди купцов едут двое франкских монахов. Один из них спрашивал, где находится повелитель наш.
— А куда едут?
— В Султанию, к их епископу Иоанну.
— Ещё что?
— Здешнего монастыря игумен просит допустить армян-ходатаев. Явились пленных выкупить.
— На какие деньги?
— С пустыми руками не пришли бы…
— Откуда у них? От нас утаили!
— К нам же и принесли!
— Что ж, поторгуемся… Вели им подождать, а к нам генуэзцев приведи. Они где?
— Караван-сараи полны, а снаружи холодно. Я им дал место в Мурго-Сарае, под минаретом.
— Монахам скажи — быть тут к утру, а купцов приведи.
— Они с дороги. Уже легли, пожалуй.
— Их только помани: хороший купец среди ночи торговать вскочит! Пока они от Мурго-Сарая сюда дойдут, пусти к нам этих… армян с деньгами.
Армянские купцы при свете двух ламп сидели в розоватой мгле в келье игумена.
Вдоль тёмных стен стояли монахи, глядя на четверых людей, совершающих христианский подвиг — выкуп единоверцев. Нелегко было им среди обнищалого народа собрать столько денег, чтобы явиться сюда.
Игумен, упираясь одной ладонью в стену и прижав другую к разболевшемуся боку, превозмогая боль, увещевал ходатаев:
— Братья, умысел ваш свят. Знайте: внизу под трапезной мешок книг наших. Их там более трёх десятков…
— Тридцать восемь в мешке! — подсказал один из монахов, смотревших через окно в трапезную, когда Тимур там разглядывал добычу. — Да ещё четыре: из-за серебряных окладов на тех книгах их переложили в мешок с золотой утварью.
— Выкуп страдальцев из рабства — святое дело! — говорил игумен. Тягчайшие грехи прощаются человеку за выкуп брата своего из рук неверных…
— Но в подвале томятся наши книги! — напомнил младший из ходатаев.
Игумен настойчиво сказал:
— Выкупайте людей. И чтоб выкупленных отдали вам тут же. И вы уводите их немедленно.
— Ночь на дворе, святой отец!
— Неволя темнее ночи. Уводите их и сами с ними уходите. И чем дальше уйдёте, тем целей будут ваши головы.
Младший из ходатаев повторил:
— А книги?
Игумен настойчиво повторил:
— Избавление книг — святое дело… Но…
Боль прервала его слова, и, пока старец, запрокинув лицо, растирал бок, старший из ходатаев сказал:
— Люди выстрадают, выживут. Книги же, истлев среди ветоши, исчезнут навеки. Из них же в каждую вложена жизнь человеческая. В иные же — по нескольку жизней. Поколениями предков хранились. А тогда разве легче было хранить? Мы же, не спасши их, что завещаем потомкам?
Игумен договорил:
— Людей, людей!.. У монастыря нет сокровищ на выкуп людей. А на избавление книг от неволи благословлю наших монахов. Дай нам совершить благой подвиг.
Старший из ходатаев спросил остальных:
— Книги или людей?
Они было заспорили, но тут дали знать, что повелитель ждёт их.
Заспешили, отряхивая и обдёргивая рубища, убогие, заношенные, залатанные, заштопанные, ибо лучших не сумели уберечь.
По тёмным студёным переходам и через заснеженный двор их довели до кельи Тимура.
Остановились, разглаживая бороды, обтирая ладонями лицо, вышёптывая у провожатых, в шапках ли входить, обнажив ли головы: иные из мусульманских владык понимают как бесстыдство и дерзость появление просителей без шапок, будто их волосы могут кого-то веселить. Иные же, видя шапку на голове христианина, понимают это как дерзкую потугу прикинуться мусульманином; людей же, столь легко отрекающихся от обычаев своего народа, не почитает никто. А как Тимур?
Шах-Мелик улыбнулся:
— Великий Повелитель снисходителен к христианским обычаям: у кого шапка нехороша, может войти без шапки.
Переступая порог, они зажмурились: нестерпимо ярко горели свечи в низенькой келье. Своим сводчатым потолком келья напоминала юрту, бедную, тесную юрту нищего кочевника.
Упёршись в неизменные кожаные подушки, Тимур смотрел на вошедших. У сутулого, седого старика от холода покраснел нос, слезились глаза, словно он только что плакал. Здесь его обдало теплом, и по телу сразу пошла мелкая дрожь озноба. Другой, коротконосый, с тяжёлой челюстью, которую не могли укрыть ни усы, ни борода, смотрел большими выпученными глазами, облизывая толстые губы круглым синим языком. Третий был молод, но в его чёрных волосах белело несколько седых завитков, как светлые завитки вышивки на ферганской тюбетейке…
Этот рано поседевший армянин понравился Тимуру, спокойным ли и печальным взглядом тёмных глаз, скромным ли, покорным обликом. И Тимур спросил, глядя на него и как бы минуя старших из ходатаев:
— Ну?
Но армянин не решался заговорить прежде старших. А старшие молчали, ибо Тимур спросил не их, а этого юнца, которого они взяли с собой из почтения к богатству его родителей, хотя у юноши не осталось ни родителей, ни богатств.
Тимур снова спросил:
— Чего просите?
— Единоверцев выкупить.
— А деньги? Откуда?
— Собраны среди набожных соплеменников во имя божие.
— А как дань платить, прикидываетесь нищими! А?
— О повелитель! Это же по крохам…
— А выкупив, куда их? Рабов себе покупаете?
— Даруем свободу им, во искупление грехов наших.
— Выходит, я вам помогаю выслуживаться перед богом? Беру пленных, а вы деньги из тайничка достанете и грехи с себя долой! А?
Ему казалось, что он шутит с ними, но их сковал страх от его хриплых, отрывистых окриков. Дрожь, бившая старшего из ходатаев, стала удушливой: спазмы перехватывали дыхание, ломило онемевшие челюсти.
А Тимур ещё громче кричал:
— А?
Они не смели и не могли ничего ответить.
— Почём намерены платить? Кого берёте? Есть попы. Попов купите? Купцы есть из Вана, из Карса. Богаты, да скупы — отказались откупиться. Или девушек надо? Может, дочерей ищете? Или жён? Выкупайте, не то в Иран на базары отошлём. Там быстро раскупят. Детей нет, не брали, некуда девать, побросали собакам, чтоб злей были. А девушки есть! А?
Его забавляли эти армяне, хмурившиеся, когда он вздумал пошутить. Он устал от долгой череды людей, с которыми приходилось говорить строго, чтобы обо всём дознаться.
— А? Почём платите?..
Пучеглазый, облизнув губы, прошепелявил:
— Пленные нонче не в цене. Набрали их много, некуда девать. Пленных-то!
— Кто покрепче, пойдут на базары — раскупятся. Кто ремесло знает, к себе, в свои города погоним. Дойдут — будут работать. Свалятся по дороге канав хватит для каждого. Выкупайте, если это богоугодное дело. Берите!
— А цена?
Тимур назвал им цену.
Армяне растерялись: он требовал вдесятеро дороже, чем стоили рабы на базарах. Но раба себе там мог купить только мусульманин. Армян армянам не продавали, армянин армянина мог только выкупить.
— Дороговато.
— А?
Молодой вдруг заспорил:
— О повелитель! Милосердие равно перед богом, совершает ли его мусульманин, христианин ли. Будьте и вы милостивы, о повелитель! Ведь бог вознаграждает великодушных.
— Ты купец?
— Испокон веков весь род наш…
— Тогда торгуй, а не богословствуй. Не то попам что делать? О боге их дело рассуждать.
И вдруг почему-то вспомнился ему Шахрух, сын, приверженный богословию…
Тимур вдруг почувствовал гнетущую, необоримую усталость.
Откинувшись на подушку, он тихо сказал Шах-Мелику:
— Цену я им сказал. Сколько могут, пускай берут. Отдай им.
И махнул в знак того, что беседа окончена.
Но молодой армянин помедлил, отстав от старших.
— О повелитель! А книги?
— Какие?
— Наши. Если б цена…
— За ваших полководцев я беру вдвое против простых пленных. На книгу та же цена. Дешевле не дам. Вдвое… вдвое.
Ночь на дворе, глубокая ночь. Он облокотился на подушку, опустил усталые плечи. И велел вынести светильники, чтобы кончить наконец этот долгий день. Но слуги не успели взяться за подсвечники, — вернулся Шах-Мелик, оповещая:
— Генуэзцы прибыли.
Тимур выпрямился, оправил подвернувшиеся полы халатов:
— Веди.
Они вошли в толстых плащах, ниспадающих почти до полу. Замерцали белизной воротники, обшлага, обшитые кружевом. Двое были в широких сапогах, третий в узких туфлях с круглыми пряжками, изображавшими львиные морды, в полосатых чулках. Один из чулок слегка сполз и перекосился. Все генуэзцы показались Тимуру одинаковыми, пока, по обычаю, низко кланялись, припав на правые колена, касаясь круглыми шляпами стёртых до блеска плит пола. Одного каштанового оттенка у всех были волосы, подстриженные в скобку. Одинаковые тёмно-русые бороды.
И лишь когда он увидел их лица, понял, как они не похожи, широколицым оказался старший из них; его глаза светились, взгляд то соскальзывал в сторону, то останавливался на Тимуре, словно что-то выпытывая.
Другой был худощав. Его щёки и виски глубоко впали, отчего кости выпирали из этого длинного лица, похожего на череп, а подбородок просвечивал сквозь бороду. Но тёмные, в глубь глазниц запавшие глаза глядели с доброй и весёлой улыбкой.
Третий чем-то напоминал того самого молодого армянина, который только что порывался здесь выкупить книги: в его взгляде Тимур уловил ту же скромную простоту, ту же спокойную печаль.
Тимур заметил, что у костлявого генуэзца один сапог ещё покрыт пылью, а другой обтёрт, и видно — наспех: головка обтёрта, а голенище осталось в пыли. Блестели лишь узкие полосы в подъёме, натёртые ремешками шпор.
Тимур не любил этой христианской привычки смотреть собеседнику в глаза. А генуэзцы смотрели, и Тимуру приходилось говорить с ними, напрягаясь. Не мог же он чего-нибудь требовать от них, не умея смотреть чужим людям в глаза.
Старший из них, много раз бывавший на иранских базарах, говорил по-фарсидски, — переводчик не требовался.
Другой, с костлявым лицом, лишь время от времени вставлял фарсидские слова, но понимал всю беседу.
Они везли бархаты и сукна, мелкое оружие — кинжалы, короткие мечи, узорчатые шерстяные ткани, несколько кусков парчи, изделия из серебра и стекла — украшения и утварь. Они знали, чем прельстить иранских купцов.
Они встретили караван императора Мануила Палеолога, направлявшегося к франкскому королю за помощью против Баязета. В Генуе они видели людей Баязета, прибывших на генуэзские верфи и к корабельщикам Генуи и Венеции проведать, нельзя ли там нанять или купить корабли и сколько там найдётся кораблей. Султану галеры надобны для осады Константинополя.
— Для осады Константинополя? — переспросил Тимур.
— Истинно так, государь.
— Откуда знаете, что для осады?
— Люди Баязета — это наши же генуэзцы. Двое из них, правда, армяне. Послал их Баязет, но мы их давно знаем, давно с ними торгуем. От нас им незачем таиться. С ними двое османов, но они даже не понимают нашего языка.
— И что же… эти корабли? Найдутся?
— Такую цену сулят, что купцы не устоят. Сами понимают — губят христианское дело, но галеры, пожалуй, дадут: как откажешься? Выгодно, слишком выгодно, чтоб отказаться!
Костлявый добавил:
— Баязет когда Константинополь возьмёт, там в одном храме золота больше, чем во всей Генуе. Возьмёт — рассчитается.
— Да, расход оправдает! — согласился Тимур.
— О, ещё бы!
— А в Константинополе что?
— Страх. Молят помощи во имя Христово. Хотят нанять наше войско. Тысячи четыре наберут. А у Баязета под Никополем было более двухсот тысяч! В городе страх. А в Пера и в Галате, где наши живут, — нужда, голод. Есть нечего. Торговать нечем! Разорение. Голодные люди не защитники. Им нечего защищать. Город чужой, есть нечего. Император побежал за помощью, а братец его Иоаннис Палеолог, правитель города, призывает людей к обороне. Людей призывает, а самим жрать нечего! Кто же к нему соберётся?
— Значит, против Баязета Константинополь не устоит?
— Нет сил противиться!
— Значит, корабли ему на осаду нужны?
— Без кораблей какая ж осада, если с моря город будет открыт?
— А ваши короли, христианские владыки, не помогут?
— Не слышно. Это лучше нас монахи знают. С нами доминиканские монахи едут. У них и письмо к вашей милости.
— Какое?
— Не знаем: это их дело. Но, слышно, от короля.
Младший из генуэзцев, менее терпеливый и ещё равнодушный к делам королей, к осадам городов и войнам, ещё не понявший, что торговля и войны, купцы и короли, как две руки, связаны общей грудью, единым сердцем и одной головой, сказал:
— О великий государь! У нас хороший товар. Хорошему покупателю мы можем показать редкостнейшие вещи!
Тимуру уже не терпелось остаться одному и разобраться во всём этом ворохе вестей.
— Завтра я посмотрю. Завтра я позову вас.
Он отпустил их и, упёршись в подушку, задумался. Светильники вынесли. Осталась гореть лишь одна свеча.
Продолжая думать о Баязете, в ответ каким-то своим мыслям, он сказал:
— То-то!
Он думал о Баязете. Много собралось вестей за этот вечер. Но все они укрепляли уверенность, что одним рывком победы у Баязета не выхватишь. К такому врагу надо исподволь подбираться. Исподволь и хорошенько собравшись с силами!
Измученное многими днями безудержного пути, бессонными ночами, да и всем нынешним долгим днём, тело отказывалось повиноваться Тимуру, — оно так отяжелело, так хотело тепла и покоя, что руку поднять не было сил…
Воины придвинули ему подушки. Накинули на него стёганый шерстяной халат…
И наконец тихая, похожая на далёкую песню, полудрёма овладела им.
«Хорошо бы позвать певца, чтобы пел какой-нибудь неторопливый, мудрый макам под тихий плеск струн».
Но сил не было даже приказать, чтобы привели певца.
Замерцало что-то мирное, светлое, подобное морю… Корабли…
— Корабли Баязета!.. Сперва на Константинополь, а потом… Трапезунт… Письмо! От кого? Письмо откуда?
Ещё не успели отойти воины, укрывавшие его халатом, а он уже стоял, скинув халат, откатив подушку, и кричал:
— Где Шах-Мелик? Сюда его! И в этой… как её?.. Трапезной, что ли?.. Настелить ковры. Свечи туда! Всё там прибрать. Скорей!
Шах-Мелик, ещё занимавшийся армянским выкупом, замешкался.
Тимур снова послал за ним, нетерпеливо расхаживая по келье, как тигр по клетке.
Шах-Мелик явился, идя усталой, хотя и почтительной поступью. Тимур в гневе сам пошёл ему навстречу: он не терпел, чтобы, получив его приказание, полководцы выступали степенно — они должны были бежать, а сев в седло, мчаться! Война не терпит медлительных людей. Никакой подвиг не свершается неторопливо. Победа подобна степному жеребцу, — её надо обскакать, чтобы заарканить. И чтобы заарканить на всём скаку, у неё по глазам надо понять, куда она кинется, куда вильнёт. Кто хочет побеждать, должен быть неутомим, стремителен, знать, чего хочет. И не медля кидаться на то, что хочет взять!
— Где был?
Удивлённый Шах-Мелик кивал куда-то за дверь:
— Там!..
— Где эти… как их. Где они?
— Взяли свой выкуп. Восемь десятков я велел выпустить. Они спешили уйти… Только молодой, — опять книги…
— Какой выкуп? Я тебе о тех, что из Трапезунта.
— Но они уже были здесь.
— Монахи! Монахи с письмом…
— Купцов подняли с постелей, привели. А монахам сказано: быть здесь к утру. Я сказал монахам: «Повелитель устал. Придите завтра к утру».
— Ты пускаешь слух о нашей усталости? А? Баязету нужна наша усталость, наша болезнь: он спокойнее будет! А? У монахов письмо!
— Призвать их?
— В трапезную. Чтоб видели: мы бодрствуем. И светильники туда, ковры… и созвать… Кто тут у нас?
— Царевичи в походе, государь. Ещё не вернулись.
— И сейчас же! Я иду туда. Зови монахов, веди их туда ко мне!
Он пошёл бодро, молодо вскинув плечи. Только раз, переходя двор, поскользнулся на свежем снегу, но устоял на ногах и ещё быстрее кинулся к дверям трапезной.
Длинный, узкий каменной тяжести стол был отодвинут к стене. Каменный пол застелили нарядными ширванскими коврами. Десять светильников стояли, образуя неширокий проход, как в саду между цветущими кустами.
В глубине поставили походное седалище, иранское, по чёрному лаку расписанное золотистыми листьями и розовыми соловьями.
Тимур один вошёл и прошёлся по ковру между светильниками.
Он ясно представил, как сейчас войдут эти монахи, поднятые с постели, заспанные, испуганные внезапным вызовом, после того как их отослали спокойно спать. Как будут стоять, тоже заспанные, его соратники и кто-то прочитает письмо… От кого? Он ещё не знал, не успел узнать, кто ему послал письмо — друг или враг.
Он подумал:
«Всем покажется, будто это письмо столь необходимо, что каких-то проезжих монахов он принимает, как королевских послов, и столь им рад, что не смог подождать до утра…
А монахам небось уже подали осёдланных лошадей, они уселись в сёдла и теперь едут сюда по ночному городу, окружённые факельщиками, охраной, напоказ всему городу, на глазах у всего войска.
Хорошо, что люди давно спят! Хорошо, что не сбежится народ любоваться, приветствовать и потом разгласить по всей округе, что повелителю привезли письмо… От кого?
Для победы нужна быстрота, но не спешка. Нет, нет, не спешка».
Твёрдой походкой Тимур вышел из трапезной. У дверей стоял Шах-Мелик, ожидавший соратников, чтобы их расставить в должном виде, и монахов, чтобы их встретить и ввести к повелителю.
Тимур вышел, говоря:
— Убери всё это. Чтоб никаких следов от этих приготовлений! И людей отпусти, чтоб никаких глаз, никаких ушей… Монахов — ко мне в келью. И никаких людей!
Он вернулся к себе. Не келья — тёмная пещера или бедная юрта в пустынной степи, — горела лишь одна свеча. Жёсткое походное ложе небольшой ковёр, узенький тюфячок на ковре. Да пара потёртых кожаных подушек…
Он велел оставить одну эту свечу и опустился возле подушек.
От кого бы ни было это письмо, оно послано из-за спины Баязета. Нельзя ничего обдумать, если не знать, что там, за спиной у Баязета. Но это должно остаться никому не ведомым, то, что пишут оттуда… Кто бы ни писал.
Он согнул ногу, подправил под колено полу халата и, глядя на пламень свечи, вслушивался в каждый голос, в каждый звук со двора… Что там, за спиной Баязета?..
Женоподобные — безусые, безбородые — лица доминиканцев возникли перед Тимуром почти внезапно. Монахи ступали неслышно, чёрные плащи соединяли их с той тьмой, откуда они вступили в слабый круг света.
Двое.
На головах чёрные капюшоны. Из-под чёрных плащей поблескивают белизной перехваченные жёлтыми верёвками рясы.
Один бледноват, и на лице — пятна синевы там, где хотелось расти усам и бороде. Смиренно опускает глаза и длинными, но узловатыми пальцами перебирает длинную-длинную нить чёток.
«Небось в дороге такие чётки хороши, коня хлестать!» — покосился Тимур.
Другой, скрестив пальцы на животе, хотя и не был толст, выпятил грудь и, отрасти он себе бороду, выглядел бы отпетым разбойником, каковых немало повидал Тимур на своём веку. Лицо чуть отвернул в сторону, а глаза скосил, словно ожидая удара шпаги, готовый на мгновенный ответный удар.
Между упёршимся в подушку восседающим на полу повелителем и рослыми доминиканцами стоял Шах-Мелик.
Больше здесь никого не было.
Доминиканцы направлялись в Султанию, к султанийскому епископу. Они не ожидали встретить Тимура здесь: в Константинополе им сообщили, что он ещё в Султании. В Трапезунте они узнали, что он в Шемахе. Лишь по дороге сюда до них дошёл слух, что великий амир находится впереди своих войск.
— Зачем вам надо было знать, где я нахожусь?
Похожий на разбойника монах склонил голову ещё более влево, выслушал вопрос Тимура и, не сводя с него цепких глаз, без запинки пересказал слова повелителя латынью.
Первый монах ответил густым, как басы органа, тягучим голосом:
— Скажи, брат Сандро: мы обязаны вручить великому амиру письма всемилостивейшего короля нашего.
Сандро перевёл и добавил от себя:
— Из сего следует, сколь бессмыслен был бы наш дальнейший путь, когда брат Франциск затем и свершает сей путь, чтобы вручить письма.
Брат Франциск ловко перекинул чётки в левую руку, быстро достал из складок плаща два скатанных трубочками пергамента, и Шах-Мелик принял их из его руки.
Но чтобы прочитать их, он отдал оба свитка брату Сандро. Не сгибая шеи, Сандро резко поклонился одной только головой и вскрыл первое послание.
Это оказалось обращение Карла Шестого Валуа, короля Франции, к великому амиру Темирбею с просьбой отнестись с доверием к брату Франциску Сатру, коему поручено передать письмо короля и на словах рассказать о событиях, о коих епископ Иоанн в Султании ещё не мог сообщить великому амиру, ибо Иоанн сам услышит о них лишь от заслуживающего доверия брата Франциска. Заслуживает доверия и брат Сандро, прежде находившийся в Султании и ныне снова возвращающийся туда для вящей связи между Францией и епископом султанийским, а также для попечения о купцах из Генуи и Венеции, бывающих в землях великого амира.
Тимур, слушая обращение, разглядывал брата Сандро: с ним уже было послано одно письмо королю Карлу, но тогда письмо для короля отдано было епископу Иоанну, а Иоанн отправил с письмом этого вот Сандро, о котором Иоанн позже говорил Тимуру:
«Сей брат предпочитает рёв морских пучин благочестивому пению органа, а на коне сидит крепче, чем на церковной скамье».
Письмо короля — это ответ на письмо Тимура, отправленное ещё весной, когда было послано и первое письмо Баязету. В те дни, через того же епископа Иоанна, но с другим гонцом, Тимур отправил послание и в Англию королю Генриху Четвёртому Ланкастеру. Генрих ещё не успел ответить.
Тимур сказал:
— Когда Редифранса просит доверять вам, я доверяю.
Оба доминиканца низко поклонились.
Затем Сандро прочитал, тут же переводя на фарсидский язык, письмо короля:
— «Карл, милостью божией король франков, великому государю Темирбею. Привет и мир!
Великий амир! Ни закону, ни вере не противно и разуму не вопреки, следует считать полезным, когда короли и правители, невзирая на различия в языке и вере, по доброй воле устанавливают и укрепляют между собой узы уважения и дружбы, ибо сие ниспосылает благоденствие и мир на их подданных. И посему, великий амир, ведайте: монах Иоанн, епископ, переслал через брата Сандро послание, коим вы желали нам здоровья и осведомлялись о делах наших и просили нас возвестить о походе и победе нашей, по милости божией ниспосланной нам. На словах о ней скажет брат Франциск, находившийся в ту пору в Константинополе. И мы полагаем великую пользу и уповаем на помощь божию, когда меч ваш обрушится на голову врага всего мира и вашего врага Баязито, что послужит на благо нашему намерению посылать купцов ваших-наших для спокойного и беспрепятственного торга среди ваших-наших народов. О вашем намерении, касающемся того Баязито, соблаговолите оповестить нас, дабы мы могли содействовать, как вам угодно было пожелать, в том деле, о коем устно, через монаха Иоанна, епископа, а сей Иоанн устно через брата Сандро, сообщали нам. Благодарение вам за милостивые пожелания и приветы, а также за многие милости, дарованные вами многим христианским людям, нашим подданным, беспрепятственно посещающим ваши владения по торговым делам, а также по делам веры. Мы готовы столь же содействовать выгодам ваших людей, буде посетят наши земли, где представится надобность, в той же мере, как это угодно вам, и даже более, если будет нужно.
Дано в Париже в третий день июля, в год господа нашего Иисуса Христа тысяча четырёхсотый».
Тимур слушал, вдумываясь в каждое слово.
— Редифранса пишет, якобы брат Франциск скажет нам о великой победе доблестного короля.
— Великая победа, великая победа! Император Византии воззвал о помощи, и наш благочестивый король внял его мольбам. В год господа нашего тысяча триста девяносто девятый король наш отправил на помощь императору Мануилу маршала Бусико и с ним две тысячи рыцарей и отважных воинов на семнадцати кораблях. Они привезли изголодавшемуся народу в Константинополь много хлеба и поддержали дух наших братьев в Галате и в Пера. Воины сошли с кораблей в Константинополе и заняли многие селения и крепости по Босфору и по Геллеспонту. Османы бежали оттуда, и это очень подняло дух наших людей. После таких побед император Мануил спокойно выехал, дабы посетить христианские королевства.
Франциск, дожидаясь, пока Сандро переводил его рассказ, вглядывался в лицо Тимура, пытаясь понять, какова сила этого рассказа, оценит ли «повелитель монголов» доблесть франкских героев.
Тёмное лицо Тимура ничего не выразило.
Франциск сказал:
— Наш благочестивый король полагает благом, если великий амир ударит Баязито со своей стороны. Он предлагает союз и помощь.
Этих слов Тимур нетерпеливо ждал. Его бровь чуть шевельнулась, и Франциск оценил это как добрый знак.
— Мы напишем победоносному Редифранса, — ответил Тимур. — Да будет вражда к этому турку постоянной в сердце вашего амира. Мы поможем рыцарям, когда ваш милостивый король призовёт прочих королей и рыцарей для удара по турку со своей стороны. Это поможет нам. Это приблизит победу. Об этом мы напишем, когда Иоанн-епископ пошлёт человека к своему королю. Скажите об этом Иоанну в Султании.
Подданным французского короля принадлежали и Галата, и Пера, торговые пригороды Константинополя. Французский король правил в те годы Генуей и Венецией, и его слово могло удержать купцов от аренды или продажи кораблей Баязету.
Но с этим делом медлить нельзя. Нужно послать письмо, не дожидаясь, пока доминиканцы съездят в Султанию.
— Кто из вас отвезёт королю мой ответ?
Доминиканцы, переглянувшись, молчали.
— Сейчас же, завтра же!
Доминиканцы колебались.
— Кошелёк золотых вам на дорогу и хорошие подарки вашему королю. Как, брат Сандро?
Этот разбойник внушал больше доверия. Тимур показал на него Шах-Мелику:
— Собери его в дорогу. Выдай всё, что надо. Письмо он утром получит. Пусть утром скачет назад в Трапезунт — и ай-да в Париж, на полном скаку!
И неожиданно для растерявшихся монахов спросил у Франциска:
— А в Галате у вас, слыхать, голод? Люди мрут?
— Очень голодно.
— То-то.
Он отпустил их, не сомневаясь в их согласии на поездку. Решение было найдено — ударить Баязета сразу с обеих сторон! Тут уж никакая хитрость, никакая молниеносная быстрота его не спасёт.
Только отпустив монахов, он заметил, что в келье мерцает голубой свет: брезжило тусклое арзрумское утро, и отсвет снега пробился сквозь щель окна в эту остывшую, захолодавшую келью.
Тимур вслед за монахами вышел наружу. Послушал, как зацокали по мёрзлой земле подковы. По звуку стальных подков узнал, что монахи приезжали на своих лошадях. Копыта Тимуровой конницы, подкованной более плоскими, железными подковами, стучали иначе.
«Что же это они, не пожелали прибыть на моих лошадях? Блюли достоинство своего короля, что ли? Редифранса!..»
Он привык этим странным именем называть короля Франции, ибо принял за королевское имя слышанный от генуэзских купцов титул Карла — ре ди Франса.
Подковы смолкли, когда всадники свернули на улицу, немощёную, скованную ночным заморозком. Весь Арзрум, плоский, прижатый к земле, безмолвно расстилался в утренней мгле. Хмурый, неприютный город, лишённый деревьев, кое-где приподнимал купола древних храмов да несколько башен с осыпавшимися вершинами.
Вдруг Тимура поразил крик о помощи, резкий в этой предрассветной тишине.
Он обернулся.
С краю двора, у трапезной, казначей хлестал пытавшегося заслониться руками курда плёткой по лицу, по голове, по бритому темени. Кожа кое-где треснула, потекла кровь…
Другой курд побежал было к казначею, протягивая перед собой руки, моля о пощаде.
Но прежде чем второй добежал, казначей выхватил саблю и глубоко врезал её между плечом и шеей повинного курда. Он разрубил бы и второго, но его удержали собравшиеся воины.
Тимуру не хотелось идти к себе в келью. Обойдя толпу, он вошёл в трапезную и велел привести казначея.
Казначеи явился, пытаясь утишить своё возбуждение, но странно вздрагивал, как это бывает у детей после плача.
— Что у тебя?
— О великий государь! Я виноват, я виноват, я виноват!..
— Говори!
— Эти курды воры! Грабители!.. Я, как стало светать, позвал здешнего учёного-армянина. Взяли по факелу, пошли в подвал. Вчера армяне пристали: продай книги, продай книги! А книг-то мы не разобрали. Надо было глянуть, что за книги. Надо было вспороть мешки да оценить каждую: по книгам — и цена. Армянин — книгочий [так], в этом деле сведущ. Гляжу, курдов на страже только двое, да и те не снаружи, а в сторожке спят. Остальные где? Не знают. Отпираю подвал, а оттуда ветром на нас! Такой ветер — бороду мне к груди прижимает, факелы задувает — сквозняк! Спустились, глянули: а из подвала — другой ход, дверь нараспашку! Вот и несёт ветром. Я — за мешки. Которые с одеждой — пятьдесят семь мешков, — все целы. Которые с книгами тех нет. Бегу к выходу, а он у них из подвала — прямо на огород. На снегу поперёк гряд — следы. Бежим по следам, — что такое? — двое монахов зарубленных, армянских. Третий ещё жив, ползёт по снегу. «Кто тебя?» «Курды из стражи». — «А почему ты здесь?» Слово к слову — понял: монахи здешние ночью через чёрный ход, о котором нам не сказали, выволокли мешки с книгами. А курды из стражи их увидели — да на них! Двоих зарубили, третьего не добили, остальные разбежались, ушли. И курды, ухватившись за те мешки, тоже ушли. Я кинулся к этим, которые спали. Стал спрашивать, а они проспали, ничего не могут сказать. Вот я на них и напал, не стерпел.
— Где же мешки?
— Бегу искать.
— А армянин, который с тобой был, не знает? У них сговору не было? Они ведь все заодно.
— Не спросил. Я его сгоряча к первым двум привалил.
— Горяч!
— Государь! Великий! Я виноват! Я виноват… Я их догоню!..
— Без тебя догонят. Ты остальные мешки пойди прибери. Небось сгоряча на сквозняке кинул? Запри их и жди, пока с тебя спрос начнут.
Из тридцати человек братии в монастыре не отыскали никого.
По крутым, стёртым каменным ступенькам поднялись в келью игумена. Оказалось, она изнутри закрыта на засов. Но ни на зовы, ни на приказ, ни на стук ответа не дождались. Мечами взломали дверь. Выбеленные голые стены. Старый тяжёлый стол у окна. Плошка с обмерзшей по краям водой. Широкая тяжёлая скамья. Соломенный тюфячок, латаный лоскут вместо одеяла. В нише истрёпанный молитвенник. На скамье мёртвый старец. Решили, что умер он с голоду: ни крошки хлеба в келье не нашли.
Никто здесь не скажет — кто же унёс мешки с книгами?
Поскакали искать по дорогам. Но дороги вокруг Арзрума — горные. Колдобины, колеи расходятся в разные стороны, а на мёрзлой земле следов не остаётся. Ущелья лишь слегка, как тесьмой, обшиты наметённым за ночь снегом, но тропы бесснежны, и следов на каменистой земле нет…
На склонах гор немало курдских селений, но ещё больше — армянских землянок: нарыты, как кротовые бугорки, то тут, то там. В каждую разве заглянешь!..
Пришли Султан-Махмуд-хан и Шейх-Нур-аддин. Не было лишь Шах-Мелика, укрывшегося где-то, чтобы вздремнуть.
— Этим армянам я бы такие тут книги написал! Век бы зубрили! сердился Султан-Махмуд-хан.
Шейх-Нур-аддин поддержал хана:
— Этот монастырь срыть, чтоб камня на камне не осталось, скатить все эти камни под гору, а тут гладкое место оставить! И какие бы армяне ни обнаружились, рубить каждого на четыре части! Грамотеи!
Но Тимур возразил:
— Мы прикажем учредить здесь мадрасу. В сих кельях люди сядут Коран изучать. Армянам в назидание, — в их исконном святилище учредить приют мусульманской премудрости. А?
И ушёл к себе в келью, велев прислать к нему писца.
Дневного света здесь не хватало, хотя солнце уже взошло. Перед писцом стояла свеча, а Тимур, отвалившись на подушки, закинул голову на руки и обдумывал письмо королю.
Надо было хотя бы припугнуть Баязета с запада. Это задержало бы его на том берегу, на балканских землях. Хотя бы часть его войск задержало, хотя бы войска подвластных ему балканцев…
Писец уже в сотый раз разглаживал ладонью смуглый листок скользкой бумаги. Проверял на ногте острие тростничка. Вдруг он сказал:
— Великий государь! Один генуэзец в Мурго-Сарае сказывал, будто ихний франкский король сошёл с ума, который письма пишет. Его запирают под замок, а когда очухается, опять выпускают управлять франкскими землями. И все указы и письма, сказывают, пишет не он, а от его имени другие люди.
Тимур, даже глаз не скосив в сторону писца, ответил:
— Нам от него нужен не рассудок, а меч… Пиши…
Писец, помня прежние письма Тимура, уже надписал на фарсидском языке обычное вступление:
«Амир Тимур Гураган, да будет он долголетен!..»
— Пиши: «Государю Редифранса. Да соизволите принять от сего своего друга сто тысяч приветов и поклонов с пожеланием благоденствия.
Да будет ведомо светлому разуму вашему, что прибывший сюда монах Франциск передал ваши царственные письма и поведал нам о доброй славе, о величии и могуществе вашем и тем осчастливил нас.
Он поведал и о походе вашем с многочисленным воинством, когда — по милости всевышнего — враги наши-ваши сокрушены и побеждены.
Ныне отправляется к вам монах Сандро из Султании и поведает вам все наши пожелания и обстоятельства.
Мы и впредь желаем получать ваши царственные письма о здоровье и победах ваших, дабы сии добрые вести услаждали и радовали нас.
Мы и впредь с почтением и милостиво примем в наших владениях ваших купцов, окажем им те же почёт и уважение, каковые оказываются нашим купцам в стране вашей. Да не учинит никто над ними ни насилия, ни притеснения, не взыщет лишнего, ибо благодаря купцам мир благоустроен.
Есть ли между нами что-либо неразрешимое?!
Да будет на многие годы царствование ваше счастливым!
Привет и мир вам!..»
Закончив писать, писец, подержав листок возле свечи, чтобы чернила высохли и обрели блеск, протянул послание Тимуру.
Но повелитель уже снял с пальца и сам протянул писцу перстень-печатку с изображением тамги — три кольца, составленные треугольником.
На той печатке по краям был начертан и девиз Тимура: «Расти-русти правда спасает».
И писец благоговейно приложил перстень к бумаге.
Подумал и приложил ещё раз.
Отослав писца, Тимур вызвал Шах-Мелика.
С глазами, красными от бессонницы, с белыми полосами на припухшем красном лице соратник вскоре явился, но Тимур понял, как тяжело было тому прервать сон: эти полосы на лице — отпечаток подушки, эти красные глаза только что взирали на чреду сновидений…
Отводя глаза от заспанного лица Шах-Мелика, Тимур распорядился собрать в дорогу монаха Сандро, а если тому монаху Сандро желательно, то и Франциска.
— Они уже ждут! — недружелюбно ответил Шах-Мелик.
— Приведи их, я передам на словах… Надо, чтобы Баязет опасался удара от Редифранса. Это его задержит по ту сторону моря… Надо, чтобы он задержался!.. В этом всё дело. Монахи, значит, готовы?
— Когда учуяли золото, забыли про сон!
— А подарки для короля? Дай и опись к ним: там ведь тоже народ разный. И покорми монахов.
— Им не до того: спешат! Поедят нынче в Хасан-кале, завтра — в Хинисе.
— Позови их.
Но прежде чем доминиканцы вошли, Тимур поспешил сменить халат. Вынесли свечу, но постель оставили. Чтобы никто не догадался, что после прибытия в Арзрум уже двое суток у Повелителя Вселенной не нашлось времени сомкнуть глаза.
Восемнадцатая глава. КУРДЫ
Судьба городов подобна судьбе человека: в годы молодости они окружены весёлыми голосами и песнями, в годы славы и величия украшаются и богатеют. Но приходит пора забвения, когда на другие дороги сворачивает караван событий, и город дряхлеет, его былое, гордое имя вызывает лишь усмешку или досаду у тех, кто, спотыкаясь о древние руины, пробирается по его запустелым трущобам, попирая прах, внимавший гулам побед и ликований.
Много великих событий свершилось, много могущественных владык и мудрецов побывало под сенью древнего Терджана. Ныне стал он лишь постоялым двором на дороге с запада на восток — из Эрзинджана в суровый город Арзрум.
Но в Эрзинджане уже стояли охранные воины Баязета, а в Арзрум прибыл сам Тимур. Терджан оказался в промежутке между двумя могущественнейшими силами, и хотя во вселенной уже запахло грозой, Терджан лишь воспрянул от многовековой дремоты и повеселел: не столько на базарных площадях, сколько в узеньких переулках засуетились торговцы, зашевелилась вороватая, торопливая торговля, закрутились тайные и тёмные дела. Из Арзрума купцы свозили добычу, задешево скупленную у воинов, свершивших походы по Грузии и Армении, прибывших из Ирана и Азербайджана, со многих победоносных путей. Эрзинджанские скупщики, каждый по достатку, брали и увозили к себе и рабов, и лошадей, и одежду, и ковры, и медную утварь.
Улучив случай, воины и сами сбывали здесь ратный прибыток, когда удавалось что утаить от цепких глаз десятников. Пленников продавали в рабство, пленниц могли дать на время, дёшевы были дети. Подешевели лошади, ибо близилась зима и на подножный корм опускались ранние вьюги с отрогов Тавра.
Порой, ни на кого не глядя, по переулку торопливо шёл кто-нибудь из военачальников, размахавшись плёткой и глядя лишь куда-то вперёд. Люди расступались, опасаясь задеть такого прохожего: следом за ним обтрёпанный ли раб с медным кольцом в ноздре, либо с несмываемым мазком чёрной смолы на лбу, либо с тавром хозяина, выжженным калёным клеймом на скуле, хмурый ли воин, отводя от людей взгляд в сторону, тянул в поводу двух-трёх верблюдов, вьюченных длинными мешками или круглыми узлами — добычей, утаённой от тысячников и от пронырливых соглядатаев.
Опытные глаза базарных завсегдатаев спешили опознать товар, предназначенный к скорому сбыту, и неотступно шли следом, пока в каком-нибудь укромном тупике продавец — десятник ли он, сотник ли — начнёт упрямо торговаться, прикидываясь, что лишь с пренебрежением нисходит до торговых дел.
Опасаясь встреч с такими продавцами, кося глазами по сторонам, воины вынимали на ладонь из-за пазухи то серебряные серьги, то лоскут златошвейной вышивки, порой закрапанной потемневшими пятнами крови или засеянной завитками женских волос. Не столь сыры стояли дни, сколь сами купцы намесили грязи под ногами. Чтобы не вязнуть в ней по щиколотку, люди жались к обветшалым стенам, ссорились из-за места, из-за цен. Иногда хватались за ножи и кинжалы. Остальные шарахались прочь от греха. Но вскоре снова внимали торговым зовам, всматривались в новые товары, зарились на заманчивое добро.
И на ходу приговаривали, нашёптывали, выкликали каждый своё:
— Халаты! Весь мешок продаю. Новехоньки-целехонькн! Армянский покрой. Суконные есть! И шёлковые есть. Есть-есть! Бери! Мешком! Я не такой, чтоб в розницу, — отдаю мешком.
— Эй! — шёпотом и подмигивая, манил другой. — Пару красавиц хочешь? Две луны! Продал, да покупатель побежал за деньгами, замешкался. Хочешь, посмотри; пущу…
Не сходя с места и похлёстывая по сапогу ремённой уздечкой, седоусый воин, похрипывая, восклицал:
— Лошадей! Отдаём! Со степей, свежачок!
— А я — красавицу. Из первых рук… Ненаглядная моя!
Сосед, раздражаясь, отпихивал его, приговаривая:
— «Ненаглядная»! Их вон полны сараи. Нашёл товар! Пусти, кто тут халатами хвалится?.. Сколько у тебя в мешке?..
Вражда у Тимура с Баязетом нарастала, но торговых путей между ними она ещё не пресекла: каждый из владык показывал себя покровителем торговли, попечителем купцов на караванных дорогах и на постоялых дворах. Это не было бескорыстное благородство, ибо у каждого из владык немало ходило собственных караванов. Но своё знатное имя хозяин прикрывал полой чужого халата: Тимурову поклажу везли самаркандские или бухарские купцы, Баязет свои дела вёл через генуэзцев, а через армян или греков торговал египетский султан Фарадж, которого по старой памяти называли вавилонским султаном.
Из владений Фараджа, из Дамаска, через земли Баязета, через Сивас и Эрзинджан по-прежнему шли караваны в Арзрум, оттуда через владения Тимура на Тавриз, на Тегеран, к берегам Персидского моря, до Басры или до Бушира, откуда вьюки перегружаются на корабли и отплывают в Индию.
По-прежнему шли караваны, по-прежнему, мирно покачиваясь, расплёскивали свой задумчивый звон колокольцы и поводыри охрипшими голосами, восседая на ослах, распевали томные песни.
В Терджане над людской толчеёй хмурился неприглядный пасмурный день, когда через перевалы, уже оледенелые, по тропам над кручами, по сырым долинам, подернутым туманами, из Эрзинджана, по пути в Тавриз пришёл большой караван.
С верблюдов свисали ковровые попоны, обнизанные тяжёлой бахромой и кистями. Высоко завьюченную поклажу покрывали измокшие под дождём полосатые паласы. По ковровым уздечкам, плетёным недоуздкам, по украшениям из белых ракушек, какими славятся караванщики Халеба, видно было, что караван прошёл длинную дорогу от берегов Нила или Средиземного моря и несёт свои вьюки в дальние края.
Караван шёл по городу, и, как ещё недавно его колокольцам внимали снежные горы Тавра, теперь звон их повторялся у стен собора святого Григория, ныне обращённого в мечеть, в стройных нишах Богородицкой церкви, в глубоком чреве городской бани, в дымных подвалах базарных харчевен — по всему древнему Терджану, пока не раскрылись ворота приземистого караван-сарая Араб-хан, где колокольцы смолкли, а верблюдов, поставив на колени, развьючивали.
Вслед за верблюдами к воротам Араб-хана побежали, таща свои жаровни и котлы, шашлычники и продавцы снеди, спеша накормить проголодавшихся путников, дабы и самим прокормиться. Запахло горелым салом и маслом, завился над воротами голубой и зеленоватый чад.
Отважно перешагивая через грязь, кинулись к Араб-хану базарные дельцы и бездельники, ибо прибыл не только свежий товар, но и свежие вести, и люди, на которых любопытно глянуть, и чужеземные купцы, с коими лестно поздороваться.
Громко и крикливо под гулкими сводами заговорили праздные бездельники, показывая, что на этом базаре без их участия не обходится ни одно дело. А кто пришёл с истинно торговыми целями, те в глаза не лезли, о делах и товарах разузнавали шепотком, о новостях разведывали исподтишка и как бы ненароком.
С верблюдов снимали вьюки. Развьюченных снова ставили на ноги и выводили со двора. Под ногами у верблюдов завертелись изголодавшиеся воробьи, но базарный люд пошёл вон из Араб-хана: караван, побыв на постое, понесёт свои вьюки дальше, и никаких дел в Терджане прибывшие купцы вести не намерены.
Хозяева Араб-хана размещали привередливых и надменных арабских купцов, клянясь, что лучшие кельи давно заняты. Но в стороне от арабов перед хозяевами возник путник, немногословный, в сереньком поношенном халате, в серенькой измоченной дождём чалме. Засунув под мышку тонкий посошок, снял небольшой перемётный мешок с осла и почтительно, но непреклонно потребовал от хозяев:
— Почтеннейший! Мне келейку. Небольшую, но чтоб без лишних глаз, поспокойнее.
— Хм… Келейку?
— Управляйтесь с этими, почтеннейший. Я подожду. А потом проводите меня! — И показал на ладони маленькую медную пайцзу с тремя кружками, сдвинутыми в треугольник.
Он стоял, чуть-чуть склонившись от почтительности, ожидая свою келью так уверенно, что опытные хозяева тотчас заметили в нём человека бывалого, твёрдого в своих делах. Ни притеснять такого гостя, ни томить не решились.
А он, едва переступив порог кельи, прислонил к стене свой мешок и вышел, постукивая посошком, побродить по базару, скромный купец из Суганака, доверенный приказчик Повелителя Вселенной — Мулло Камар…
Он возвращался к хозяину, исполнив поручение: купец провёл караван с индийскими товарами Тимура от Самарканда через Иран, через земли Баязета. Он дошёл до сутолочных, крикливых базаров Дамаска. Он нашёл достойных покупателей на все сокровища, доверенные ему Тимуром.
Видя редкостные изделия, дамасские купцы, давно соскучившись по индийским товарам, зная, сколько охотников найдётся на каждую индийскую вещь, горячились, набивали цену. Опасаясь друг друга, боясь, как бы товар не попал в другие руки, ища скорой выгоды, спешили. Мулло Камар, отмалчиваясь, бережась суеты и спешки, ждал. Чем спокойнее и медлительнее он был, тем нетерпеливее становились покупатели. Слух о товарах Мулло Камара расползался по базарам. Из разных рядов появлялись покупатели. Они горячились друг перед другом, всё выше и выше набивая цену. Мулло Камар ждал. И лишь когда цена намного превзошла всю мыслимую цену, он расторговался, взяв неслыханный барыш. Чем нетерпеливее покупатель, тем неторопливее следует быть купцу. Мулло Камар ещё в Суганаке постиг эту заповедь. Когда сбываешь редкий товар, если уверен, что, кроме тебя, такого никто не привезёт, жди, чтоб у покупателя разгорелись глаза, задрожали руки и развязался кошелёк, — в Суганаке эти заповеди сложились в торговле со степняками, где легко сбывалась всякая заваль, ибо степи пусты, а человеку нужны не только хлеб и утварь, но и наряды, и лакомства.
Здесь не степь, не пустыня, — здесь славные, полные многих прекрасных изделий города, но пути из Индии надолго были пересечены дорогами войны. Война, растаптывая один базар, обогащает другой. Забота купца в том и состоит, чтобы успеть, схватив товары с обречённого базара, перебежать на другой и там разложить их раньше, чем спохватятся соперники.
В Дамаске, в Бруссе, в Халебе Мулло Камар посещал не мечети, не прославленные здания, воздвигнутые гением эллинов, римлян или византийцев, не святые камни, куда устремлялись набожные паломники, но торговые ряды, где трудились мастера, выделывая тысячи диковин из меди и серебра, из золотых нитей и шелка. Но прельщался Мулло Камар не этой красотой, не соблазнительной снедью, запах которой туманом вился над базарами, маня и опьяняя; не обнажёнными плясуньями, зазывавшими купца в тёмные щели неизведанных приютов, прикрыв синей или алой шалью только уста, ибо соблюдали скромность; даже не чёрным напитком, который украдкой продавали бродяги из Йемена, цедя его из медных кувшинчиков в маленькие белые чашки, хотя от напитка пахло райскими плодами и пылким телом и один глоток освобождал человека от усталости и уныния. Не эти соблазны держали Мулло Камара в Дамаске: здесь он увидел ряды кузнецов, ковавших клинки сабель и кинжалов, — гибкую как лоза сталь. Не то занимало его, сколь нарядно они умели украсить рукоятки и ножны, в слоновую кость врезая лалы и сапфиры: любая рукоятка хороша для клинка, если он гнётся будто живой, не ломаясь. Сама сталь зачаровала его: отковав клинок, оружейники подкидывали лоскут шелка, лёгкого, как марево, и, сверкнув сталью, рассекали шёлк, пока лоскут ещё плыл в воздухе. Изо дня в день Мулло Камар посещал этот ряд.
Слава о мастерах дамасской стали давным-давно достигла самаркандских стен. Но Мулло Камар впервые сам видел, как работали прославленные мастера, никому не выдавая тайну своего волшебства. Овладеть этой тайной мог лишь тот, кто овладеет самими мастерами.
В этих рядах Мулло Камар вызнал имена не только славнейших дамасских оружейников, но и учеников их; от лучших, не скупясь, добыл их лучшие изделия. И, лишь наглядевшись на это ремесло и всё, что мог здесь запомнить, запомнив, ушёл с попутным караваном в Халеб, поглядеть этот древний город, обнесённый стенами сказочной толщины и украшенный базаром, где многие улицы, бесчисленные торговые ряды и лавки ремесленников укрыты от зноя каменными сводами, с тусклыми оконцами наверху каменных куполов. Здесь вели торговлю со всем побережьем Средиземного моря, отсюда увозили к берегам Мраморного моря и за море шерсть и хлопок, воск и мыло, фисташки и пшеницу и тысячи услаждающих душу пряностей и радующих глаз изделий, каких нет ни в Дамаске, ни в Самарканде.
В Дамаске и в Халебе Мулло Камар порой засиживался в харчевнях или на каменных скамьях, изваянных ещё римлянами, на краю водоёмов, где собирались в часы зноя разговорчивые базарные завсегдатаи.
Он слушал чужие беседы, сам спрашивал и приглядывался, что за народ владеет этими городами.
Это был шумливый, смелый, но добрый народ. Горсть фиников и чашка холодной воды радовали их, как удача в жизни. Остальное они считали даром от великой щедрости аллаха. Довольствуясь малым, они могли пойти на жертвы и подвиги, лишь бы сохранить свой скудный, но сладостный родной мир.
Намереваясь взглянуть на Бурсу, где пребывал в ту пору султан Баязет, Мулло Камар, остерегаясь дорожных случайностей, отыскал армян-менял и тяжёлую ношу своей счастливой выручки сдал, взяв взамен несколько невзрачных лоскутков порыжелой кожи, где менялы выжгли калёными клещами их тайные знаки. Но прежде чем надписать имена своих собратьев, от коих намеревался Мулло Камар востребовать деньги обратно, меняла спросил, далеко ли направляется почтеннейший купец.
Мулло Камар заколебался: где ему понадобятся деньги? Везти ли их в неприкосновенности в Самарканд и вручить из рук в руки казначею Повелителя Вселенной, закупить ли здесь товары и с выгодой сбыть где-нибудь по пути к Самарканду?.. Мулло Камар не ценил денег, если они лежат в кошеле, увязанные крепким ремешком, или заперты в сундуках. Деньги лишь тогда радуют и кормят человека, когда вырываются на чужом базаре из рук, становясь товарами, а потом, на других базарах, возвращаются, удвоившись в числе. Даже если при неудаче число их уменьшится, когда-нибудь они возрастут снова. И в этом — вся жизнь торгового человека.
Мулло Камар колебался: вдруг перед ним раскинутся соблазнительные товары, можно ли не взять их, не попытать счастья?
Он попросил армянина написать имена менял в Бурсе, в Сивасе, в Эрзинджане, в Арзруме…
— О! — воскликнул меняла-армянин.
— Разве знает купец, где его ждёт товар? — пояснил Мулло Камар, заподозрив менялу в нежелании написать столько имён.
— Я не о том! — возразил армянин. — Но это — дороги по нашей земле!
Другой армянин осторожно намекнул на разорение, постигшее их далёкую родину:
— Там теперь что купишь?
— Купец редко знает, что за товар ждёт его впереди, — повторил Мулло Камар.
Переглянувшись, армяне удержали Мулло Камара:
— Вы ищете караван на Армению?
— Сперва я поеду в Бурсу.
— Из Бурсы вы поедете в Армению?
— Если на то будет воля аллаха…
— Мы уважаем волю аллаха, но спрашиваем о земных помыслах раба божьего.
— Помыслы есть: из Бурсы — через Армению…
— Я вас отведу к караванщику. Он позаботится о вас, пока вы достигнете Бурсы. Там он вас перепоручит другому караванщику, а тот позаботится о вас по пути через Армению.
Мулло Камар понял, что у менял зародились какие-то замыслы, и забеспокоился, с надёжными ли людьми связал он свои деньги:
— Зачем мне обременять вас заботами?..
— Мы вам предлагаем дело. Торговое дело.
— Если это действительно дело…
— Города Армении разорены. Хромой джагатай разорил наши города, наш народ. Огню предал священные камни монастырей и храмов…
— Камни в огне не горят! — возразил Мулло Камар.
— Но сгорают священные реликвии и книги. До нас дошли люди оттуда, донесли вопль и воззвания пастырей наших. Здешние армяне дали обет выкупить из плена все наши книги. Какие удастся спасти, выкупим, чтобы хранить их в христианских землях, в надёжных местах. Мы послали в Армению наших людей. Но люди не вернулись. Вы мусульманин. Вам дороги открыты. Вы знаете торговое дело; в ваших руках много денег… Если дадут хорошую цену, почему бы и не привезти товар?
— А цена?
— На вес серебра. И оплатим дорогу.
— Щедро! — признался Мулло Камар.
И тут же забеспокоился: «Проговорился!» Не в его привычках соглашаться, не поторговавшись… Но и не просить же на вес золота, — он понимал, что это немыслимо: они прямо и твёрдо дали цену и выставили условия, от каких дельный человек не отмахнётся.
Тут же он думал: «Этот товар дорог для армян, но для тех, кто владеет им, не умея читать по-армянски, такая добыча — лишь обуза! Взять почти даром — продать на вес серебра!»
И он повторил:
— С ценой согласен.
— Когда ждать вас обратно?
Этого Мулло Камар ещё не знал: воля повелителя неведома. Отпустит ли Тимур своего купца, когда Мулло Камар выложит ему такую выручку!
А сам тут же смекал: «Ведь и у самого повелителя в добыче найдётся немало армянских книг. Зачем они повелителю, если безмолвные пергаменты не обратить в звонкое золото?..»
— К лету! — ответил Мулло Камар. И это был крепкий торговый сговор.
— О себе дайте знать через встречных караванщиков. И не бойтесь, сколько сыщете книг, мы всё возьмём.
— Вы щедры! — с удивлением посмотрел Мулло Камар на собеседника.
— Скупайте смелее! — настаивал армянин. — Не просчитаетесь. Как для вас хождение в Мекку есть благочестивый подвиг, так для нас — спасение наших книг, ибо это — наш обет богу.
Они говорили ему, что несколько десятков книг удалось достать. Они внесли их вкладом в армянский монастырь в Венеции.
Заботу о Мулло Камаре поручили хлопотливому греку, уводившему свой караван до далёкой Бурсы.
Шесть ворот у города Халеба.
Мулло Камар переселился в душный, пыльный караван-сарай у тех ворот, через которые уходил караван грека.
Здесь толклось много разных людей, — кого любопытство влекло в далёкий путь; кто вьючил изделия Халеба, чая выгод; кто глядел на дорогу, кого-то ожидая с той стороны. В многоязыких перекликах, в пёстрой сумятице Мулло Камар, день за днём ожидая, пока грек навьючит своих верблюдов, размышлял о книгах Армении, удивлялся армянской щедрости и упорству, изредка, когда хотелось покоя, вынимал книгу Хафиза, с которой не расставался, храня её в тесном мешке вместе с клинками дамасской стали…
Наконец верблюды взревели, колокольцы звякнули, и однообразная дорога по знойной пустынной стране повела Мулло Камара в Бурсу.
Даже после тенистых фисташковых рощ Халеба Бурса явилась купцу подобной раю. Могучие кипарисы царственно покачивались, заслоняли ясное, как весной, небо. А там, где деревья расступались, из-за их тёмной зелени проглядывали стройные мечети, купола мавзолеев, гордые арки дворцов. Под сенью широко раскинувшихся чинаров журчали ручьи, звенели медными кувшинами женщины, окутанные светлыми шелками. Пели продавцы и разносчики. Степенно и торопливо шли арабы в широких бурнусах, турки в тяжёлых шерстяных чалмах и в широких складчатых штанах из верблюжьей шерсти. В белых длинных рубахах и чёрных безрукавках, громко разговаривая, куда-то спешили греки. В тонких тканях и как бы прозрачные от белизны их одежд, звонко стуча твёрдыми каблуками, сдержанные в движениях, прохаживались круглоглазые мавры. В синих камзолах, запахнутых на груди, сурово шли черноволосые армяне. Вездесущие генуэзцы проходили пружинистым шагом. И всюду сновали мальчишки, облачённые в такое рванье, что лишь их родители могли определить, к какому народу принадлежат толпы этих неугомонных ребят. Они перекликались и переругивались, мешая слова множества языков. И если б не повелительные окрики стариков, они когда-нибудь смешались бы в какой-то новый единый народ, ибо радости, заботы, земля и небо Бурсы — всё было у них общим и для каждого на всю жизнь родным.
Но над этими улицами, над базарами и толпами, на крутой горе, как бы висят над городом могущественные стены крепости, сложенной ещё для защиты от Вавилона или от фараонов, подновлённой римлянами, а ныне занятой челядью и воинами султана Баязета. Там, в мечети святого Дауда, перестроенной из древнего армянского монастыря, Баязет молится. Из тех вон похожих на замочные скважины окон он смотрит в бесконечный простор. Ему видно оттуда, как стая белых птиц улетает в сторону Мраморного моря, а может быть — к Босфору, к башням Константинополя…
С толпой приезжих купцов и паломников Мулло Камар побывал и на горах, заросших непроходимыми лесами, на горах, уходящих выше и выше к вечным снегам, откуда скатываются, пенясь, студёные потоки, и поклонился могилам шести старых султанов, в мечети Дауда полюбовался гробницей Орхана, но заглянул и в те тесные переулки между стенами мавзолеев и мечетей, где в древних каменных сараях разместились отборные воины Баязета, его караулы и охрана. Отсюда он взглянул вниз, на широко расползшийся город, то плоский, то вдруг горбящийся десятками куполов, серыми стенами мечетей, перестроенных из христианских храмов или воздвигнутых заново попечением османских султанов. Люди теснились там, заполняли улицы, спешили, занятые повседневными делами, и даже не глядели сюда, на могучие стены, полные воинов, оберегающих султана, имя которого ныне страшит окрестные государства и страны, будто не султан, а сама чума таится здесь, за этой вот стеной, выжидая своего часа.
А снизу сюда долетал лишь то лёгкий запах жарящихся фисташек, то горький чад горелого лука.
Мулло Камар побывал и в окрестностях Бурсы, поклонился праху Османа Первого — первого османского султана. Изукрашенная мрамором и яшмой, его гробница восхитила бы Мулло Камара, если б не поглядывал он по сторонам, где раскинулись шатры османских воинов, охранявших Бурсу.
Он осмотрел и мавзолей султана Мурата, отца нынешнего Баязета и победителя короля Лазаря Сербского. Мулло Камар любовался, как тени стройных, ещё молодых кипарисов, подобно вдовам, склоняются к мрамору усыпальницы. Но из-за кипарисов виднелась деревушка, именуемая Чекерки, что значит — кузнечики. Не кузнечики, а конница Баязета размещалась там ныне, и звенели там кузнецы, ковавшие лошадей.
Было лишь одно место, где Мулло Камар насладился без забот. Неподалёку от города, в горячем роднике Каплиджи, пахнущем серой и клокочущем, он то купался, то отлёживался на тёплых коврах. Банщики служили ему, подавая сладости и предлагая ещё более сладостные забавы.
Отсюда город выглядел иным, заслонённый покачивающимися кипарисами, из-за которых показывались башни, минареты и купола. Так здешние танцовщицы прельщают сердца взирающих, ибо через их широкие шальвары от щиколоток до пояса проходят длинные прорехи, и во время танцев шаловливые гурии как бы закрыты и как бы нет.
О соблазны, о искушение путников — неведомые города и неизведанные радости! Мулло Камар предпочитал неторопливую беседу в харчевне или в бане, в полуденный час на краю базара, под древесной сенью или у мраморных водомётов, какими полна прекрасная Бурса.
Ему рассказывали, что здешние купцы уже сговариваются с константинопольскими греками о цене на дома, на караван-сараи, даже на греческие монастыри в Константинополе, ибо, когда султан Баязет займёт Константинополь, бурсские купцы захотят иметь там свою собственность. Рассказывали, что греки, смущённые благородством турков, желающих купить то, что вскоре они могут взять даром, как военную добычу, охотно отдавали за бесценок лучшие здания города. Даже составились особые понятые, дабы свидетельствовать о сделке: один из них — турок, другой — христианин.
Рассказывали, что войска султана Баязета уже подошли вплотную к Константинополю и ныне город открыт лишь с моря да по узкой береговой полосе, что, едва пройдёт эта зима, султан въедет в Константинополь.
— А с востока надвигается амир Тимур! — как бы невзначай высказал свои опасения Мулло Камар.
— О! — отмахивались собеседники. — Не посмеет сунуться. А сунется тут и останется. Не знает он, что ли, нашего отважного Баязета? Молниеносного! Непобедимого Баязета!
Но более осторожные передавали слухи, исходящие сверху, из крепости:
— Султан рассчитал так: взять Константинополь. Оставить там охрану, на случай появления франкских рыцарей, а все войска, как только освободятся, двинуть на Хромого Тимура, сбросить его в море Каспий и простереть пределы своего царства до Кавказских гор, а потом пойти на Иран, где некому с ним бороться. И царство османов расширится от Бурсы до Басры!
— А там — один шаг и… Индия! — восклицает другой собеседник.
Такие беседы в харчевнях влекли Мулло Камара сильнее, чем стоны бубна и мольбы дудок в приютах, где пляшут красавицы.
Наконец Мулло Камар нагляделся на Бурсу, утолил жажду её прозрачной водой: близилась осень.
Бурсу рассекал и делил надвое стремительный горный поток. По ту сторону жили армяне и греки, по сю — мусульмане. Идя над водоворотами по древнему мосту, сложенному ещё римскими рабами, может быть теми же, что построили водопровод в Халебе, Мулло Камар качнул головой: «Эх! — слыхал я про халебское чудо, а посмотреть так и не удосужился!»
С мусульманского берега он перешагнул в тесноту армянских проулочков и там после настойчивых поисков нашёл деревянный невзрачный дом Вахтанга-аги, занимавшегося перевозкой бурсских кладей через горы Тавра.
Здесь, дожидаясь дня, когда выйдет караван на Тавриз, Мулло Камар приглядывался к мирной жизни армян — к играм детей, к хлопотливым скромным женщинам, прявшим шерсть, или вязавшим бесконечные чулки, или месившим тесто. Хотя зола накрепко прилипала к тесту и потом хрустела на зубах, армянские пресные хлебцы полюбились Мулло Камару. Ему по душе был мирный уют армянского дома, скупой, даже суровый уклад жизни и непреклонная верность обычаям, своей вере, своему миру.
Наконец караван пошёл.
Мулло Камар, дремля, сидел на осле, а осел шёл через многие города султана Баязета.
Кое-где бродяги пытались напасть на караван. Завязывались схватки между охраной и нападавшими. Однажды разбойники отбили караван от стражи. Но из них мало кто заметил серенького путника в серой чалме на сереньком незавидном осле.
— Паломник? — спросили разбойники.
— Во славу аллаха! Возвращаюсь с богомолья… — ответил Мулло Камар. Помилуйте грешника, как милует нас, грешных, аллах милостивый!..
Разбойники, пограбив кое-что и отняв осла у Мулло Камара, скрылись, едва завидев возвращающуюся охрану.
Но рваные сапоги, залатанные лоскутками порыжелой кожи, никого не прельстили.
Пересев на другого осла, Мулло Камар отправился своим путём дальше, через новые и новые города, крепости, селения, постоялые дворы, где хозяйничали воины Баязета, где распоряжались спесивые османы, а торговлю в цепких руках держали греки, армяне и генуэзцы.
Мулло Камар примечал: хороши ли базары и крепки ли стены в тех городах, многочисленны ли воины и воинственны ли. А осел так же понуро шёл, дробно переступая копытцами, по городской ли мостовой, мимо высоких стен и древних башен, по нагорным ли тропинкам Понтийских гор, над безднами ли высокого Тавра.
Так прибыл Мулло Камар в маленький древний Терджан, уже зная от встречных караванщиков, что Тимур стоит в Арзруме.
Постукивая палочкой по площади, где из-под грязи просвечивали остатки мостовой, опираясь на палочку в переулках, где ноги скользили по грязному месиву, вглядываясь в продавцов и в товары, Мулло Камар прошёлся по Терджану.
Он увидел пути, пройденные войсками Тимура, всю меру разорения стран, откуда они пришли в Арзрум, всю твёрдость их рук, когда они брали то, что спешили отдать здесь, в тесных сырых закоулках Терджана, и на что Мулло Камар поглядывал лишь мимоходом; всё это достояние, вырванное вместе с жизнью прежних хозяев, всё это — не товар для купца, направляющегося в страну, где собраны эти вещи, — волчьими оглодками не насытишься!
Ни лошади, ни рабыни, ни разрозненные серьги или запястья не влекли Мулло Камара, — это лишь пыль больших событий, а дельный купец сам творит события, чтобы снимать с них свою добрую долю.
Вдруг он остановился.
В глубокой нише чьих-то тяжёлых ворот трое курдов разглядывали полосатый мешок, перекладывая в нём книги.
— Чем торгуете? — как бы шутя спросил Мулло Камар и чуть не сломал палочку: с такой силой упёрся в неё, чтобы не проскользнуть мимо.
— Книги вот… — застенчиво ответил курд, явно стыдясь этакой безделицы, когда кругом торгуют серьгами и запястьями.
— Про что писаны?
— Кто знает? Один из нас грамотей — этот вот, да язык-то не наш.
— А что за язык?
— Кто его…
— Откуда они у вас?
Курдам не хотелось говорить, но избежать ответа тоже нельзя: затем и приволоклись сюда, чтоб отвязаться от тяжёлого мешка.
— Из армянского монастыря. У армян взяли.
— Сколько ж вам за этот мешок?
Двое из курдов хотели поскорей сбыть свою добычу. Но третий оказался упрям:
— Мешком не отдадим. Нам армяне за каждую заплатят, как за пленника.
Двое заворчали было, но, вспомнив, что третий из них — грамотей и что в Тимуровом войске вот-вот выслужится в десятники, смолкли.
Упрямец настаивал:
— Вот в серебре вся!..
— Говори же цену!.. — спешил Мулло Камар.
— За пленных берут…
Как бы припоминая, упрямец задумался, помолчал и добавил:
— А за книги — вдвое: на этой неделе сам повелитель так определил. Армяне увидят нас — торговаться не станут! Сразу возьмут.
— Нам бы только армян разыскать! — добавил другой курд. — Тут они толкутся, да сами все в обносках…
— Сколько ж вам… Книг там сколько?
— Около сорока там…
— Это сколько же выйдет?
— Цена — по книге: эта вот — вся в серебре. Ей цена…
Двое других курдов заторопили своего грамотея:
— Прохожие тут, отойдём за ворота!
Но Мулло Камар повёл их к себе в келью: спокойней было пересмотреть товар без помех.
На затоптанном паласе, устилавшем келью, разложили все эти потемнелые, писанные неведомыми людьми, кое-где закапанные воском книги.
И все четверо — трое курдов и сам Мулло Камар — смотрели на них с удивлением и опаской: этакие деньги за них платят, а понять ничего нельзя.
Здесь, у себя дома, как ни кратковременно это пристанище, Мулло Камар заговорил о цене спокойно, прижимисто.
Но и упрямец курд, поняв, что купец от покупки не откажется, настаивал на своём.
Они спорили бы долго, но Мулло Камар вдруг вспомнил, что денег у него, кроме дорожной мелочи, нет. Ни одному из здешних менял, если они здесь есть, никакого кожаного лоскутка не предъявишь: деньги можно взять либо в Эрзинджане, либо в Арзруме.
— Поедем в Арзрум, там рассчитаемся!.. — предложил купец.
Курды, переглянувшись, молча ухватились за книги и не без досады принялись кидать их обратно в мешок.
— Стойте, — потерял спокойствие купец, — подождите!..
— Или давай деньги. Или нам пора уходить.
— Подождите!..
Мулло Камар торопливо думал, как взять, где, у кого взять столько денег. Ведь выходило, что добрую долю своей счастливой выручки надо было отдать этим оборванцам! А здесь — чужой город…
— Посидите здесь. Я схожу за деньгами.
— Нет! — отказались курды, начинавшие опасаться ловушки. — Мы уходим отсюда.
— Где же я вас найду?
— Не ищи нас! Прощай!..
Тогда Мулло Камар ухватился за рукав упрямца:
— Подожди, я принесу деньги!
Но чем настойчивее он удерживал их, тем неудержимее хотелось им уйти подальше от этого места.
Второпях Мулло Камар набавил им цену.
Но это лишь напугало курдов: сторговавшись, купец вдруг просит их получить больше, чем они запросили!
Снова переглянувшись и подталкивая друг друга локтями, — один взвалил на спину весь мешок, другие ухватились за углы мешка, — все трое кинулись прочь из Араб-хана, уверенные, что стража уже ждёт их у ворот.
Но ворота оказались отперты.
Лишь на улице они осмелели и не знали, как отделаться от назойливого старика, цеплявшегося за них и обещавшего деньги, которых у него самого не было.
Мулло Камар, видя, как исчезает эта вожделенная покупка, боялся лишь потерять курдов из виду. Гонясь же за ними, он лишь ускорял их шаги и терял всякую надежду раздобыть деньги при таком положении.
Мулло Камар ещё раз набавил цену. Он сулил им почти всё, что мог получить у менял, всё, что нажил в Дамаске. Чужие деньги, повелителевы, но ведь он вернёт их с лихвой!
Он бежал за курдами, не в силах понять их испуга, не в силах от них отстать.
Они оказались уже где-то за людными улицами, на каких-то пустырях, среди чьих-то гниющих костей, спугнув стаю бродячих собак…
Видя, что кроме одурелого старика за ними никто не гонится, курды остановились.
Мулло Камар, задыхаясь, потеряв где-то палочку и потому оскользаясь даже на ровном месте, последний раз напомнил, что вывалит им эту неслыханную кучу денег, если дадут ему время.
Упрямец, подмигнув остальным, согласился:
— Ступай, мы подождём здесь.
«Они сбегут», — думал Мулло Камар. Но что ещё мог он сделать?
— Я приду сюда с деньгами.
— Мы подождём! — повторил упрямец и тут же напомнил: — Приноси! Однако сколько сейчас обещал. Меньше мы не возьмём.
Когда, растопырив руки, Мулло Камар пошёл по скользкой тропе, со страхом понимая, что денег ему неоткуда взять, курды заколебались: «Ждать ли старика, который вместо денег может привести сюда стражу и незаметно окружить их тут… Уйти бы! Но и столько денег никому не снилось! Если разделить их поровну на три части, каждому хватит до конца жизни. Каждый сможет жить как падишах!»
Они сговорились укрыть книги в какой-нибудь хижине на другом краю города, а самим порознь притаиться на дороге, по которой купец вернётся сюда: видно будет, один ли он сюда идёт, ведёт ли за собой стражу.
Тем временем Мулло Камар возвратился в Араб-хан и спросил хозяина.
Очень толстый, румяный, пощипывая жиденькую бородку, хозяин смотрел ленивыми и добрыми глазами на опасного купца, что утром предъявил пайцзу хромого разбойника — Повелителя Вселенной.
Мулло Камар спрашивал хозяина, найдётся ли в Терджане ростовщик, способный за очень большую лихву одолжить очень много денег на несколько дней, пока Мулло Камар съездит за деньгами в Арзрум.
— А под какой залог? — спросил хозяин.
— У меня с собой товаров нет.
— Тогда никто не даст.
Отчаяние охватило Мулло Камара: сказочная добыча ушла!
Но хозяин, перестав щипать бороду, протянул к купцу руку и сказал:
— А пайцза? Она в самом деле от него самого? От Хромого? Покажите-ка её.
— Вот она! — нашаривая за пазухой могущественную медяшку, заспешил Мулло Камар.
— Покажите-ка!..
Хозяин лениво и ласково осмотрел её — три кружка, составленные треугольником.
— Да, настоящая. Но как это при такой пайцзе у купца нет с собой ни денег, ни товара?
Мулло Камар с досадой стянул с себя сапог и, тыча им в лицо хозяину, закричал:
— Вот они!
Хозяин попытался отодвинуться, но, будучи грузен и неповоротлив, не смог, хотя купец, предъявляющий то самаркандскую пайцзу, то рваный сапог, едва ли не базарный сумасшедший, каких немало развелось в эти суетные годы и общение с коими не безопасно!
Мулло Камар наконец заметил испуг хозяина, показал на заплатках сапога те армянские клейма и знаки, что превращали любой такой лоскут в серебро или золото.
Наконец хозяин пообещал Мулло Камару найти ростовщика, что под залог пайцзы даст деньги на малый срок, но под такую лихву, какой Мулло Камар никогда не слышал.
Возмущённый, что с него хотят столько взять, купец напомнил, что пророком божьим запрещено ростовщичество.
Хозяин, снова пощипывая бородку и возвращая купцу пайцзу, вздохнул:
— Кто хочет взять, равно нарушает заветы пророка, как и тот, кто хочет дать. К тому же человек, который найдёт столько денег, — армянин. Мусульманские заветы не касаются ни его, ни тех мусульман, которые ведут с ним дела.
Мулло Камар понимал, что без пайцзы не так легко будет ему выехать на дорогу, где повсюду бродят воины мирозавоевательного воинства. Но книги следовало взять сейчас же, пока их не перехватили какие-нибудь армяне! Пока курды не перебрались на другой базар, не отправились в другой город.
Армянин внимательно осмотрел голенища и предложил, оставив пайцзу Мулло Камару, взять в залог оба его сапога.
На пререкания и раздумье времени не осталось. Мулло Камар разулся.
Армянин, бережно приняв рваные сапоги, отсчитал купцу кошель серебра и золота.
В нескладных стоптанных туфлях, принятых от армянина в придачу к деньгам, стуча и шлёпая на весь базар, Мулло Камар пошёл на поиски курдов.
С трудом он нашёл дорогу на обетованный пустырь. Ужаснулся, не увидев там желанных курдов. Возликовал, приметив, как крадучись пробираются к нему двое из них. Оробел, поняв, сколь одинок и беззащитен он здесь со своим сокровищем. Даже на помощь кликнуть некого!
Они ограбили бы его. Но зачем, когда он сам принёс им заветное сокровище! А мешок этих книг тащить куда-то снова, когда так хотелось скорее отделаться от такого мешка!..
Пока двое проверяли содержимое кошеля, третий, самый упрямый из них, отправился за мешком.
Он уже показался на краю пустыря, изнурённый тяжкой ношей, когда эти двое, переглянувшись, исчезли так скоро, что Мулло Камар, обернувшись, не увидел ни кошеля, ни курдов.
Он увидел лишь упрямца, который, раньше, чем купец, поняв всё происходящее, кинул мешок и тоже исчез, словно всё это лишь померещилось Мулло Камару. Упрямец ринулся преследовать лукавых сподвижников, а купец остался в надвигающихся сумерках, среди слякоти, на незнакомом пустыре, наедине с мешком, который поднять не было сил.
Уже в темноте возвратился Мулло Камар в свою келью, сопровождаемый каким-то бродяжкой, согбенным под тяжестью мешка.
Очень тяжёл мешок! Таков будет вес серебра, причитающегося купцу в Халебе!
Девятнадцатая глава. МЕШОК
За ночь в Арзруме выпал свежий снег, но утром в разрывах тяжёлых туч порой проблескивала густая синь неба, и тогда по белым склонам Эйерли-дага, Седла-горы, опрометью мчались синие косяки теней.
Морозило. А где-то в Трапезунте ещё цвели розы. В Ереване и в Султании собирали урожай гранатовых садов. В садах Самарканда ещё висели тяжёлые гроздья позднего винограда, но Повелителю Вселенной суждены этой осенью не сады и розы, а холодные камни сурового Арзрума да ветер с гор, пронизанный мерцающим инеем.
Голубой тулуп, подбитый белой овчиной, накинули на плечи Тимуру, когда с плоской крыши трапезной он разглядывал тёмные камни строений, деревянные крашеные трубы над убогими лачугами, клубы белого дыма по всему городу и мерцающую инеем далёкую даль.
Конница шла на зимовку в Карабах, ибо здесь, среди оледенелых полей и голых гор, не было подножного корма. Отогнаны в долины Азербайджана и стада, сопровождавшие войско. Но пехоту Тимур держал здесь и сам медлил уезжать: с весны, едва откроются перевалы, отсюда двинется он дальше. А дальше — города и крепости Баязета, готовые закрыться в осаду и сопротивляться каждому шагу завоевателя, когда он пойдёт вперёд. А вперёд он пойдёт, ибо вселенная слишком тесна, чтобы вместить двух хозяев.
«Слишком тесна!» — думал Тимур, глядя в белую, заваленную снегом даль. Нельзя уйти отсюда, нельзя пойти ни в степи на монголов, ни через горы на Китай, ни даже к себе домой в Самарканд, оставив Баязета набираться сил, покорять новые народы, растить богатства и воинства. Навоевавшись в христианских странах, султан сам придёт за Тимуровыми землями, придёт в большой силе, ибо победы приумножают силы победителей. Придёт непременно, ибо и он знает: «Слишком тесна!..»
Тимур отсюда пойдёт только туда, за туманные перевалы Тавра. Назад же или поедет победителем, или его отнесут в белый саркофаг, который небось уже раскрыт для него в родном Шахрисябзе. Другого пути нет!..
Он спустился по крутым ступенькам, натягивая сползавший с плеча тулуп, и постоял ещё во дворе, где воздух был промозглым и холодил сильнее, чем там, на открытом ветру.
Согревшись в келье, он спросил, не сысканы ли мешки, похищенные из подвала.
Шах-Мелик, во все эти дни находившийся при повелителе, рассказал, что погоня настигла армян, отданных по выкупу. Но при них не нашли ни книг, ни мешков. Однако среди выкупа оказалось трое монахов из братии, сбежавшей из этого монастыря.
— Где они?
— Этих троих привели. А выкуп отпустили.
— Спрашивали их?
— Клянутся, что сбежали, ничего не взяв. А о мешках и слыхом не слыхивали.
— Ещё что?
— Из армян же взяли одного купца, который ретивее остальных рвался книги выкупить. Остальных увещевал, чтоб не людей, а книги выкупать.
— Какой это?
— Молодой из них.
— Помню! — твёрдо сказал Тимур. — Давай их сюда.
Промёрзнув в лёгких рясах, монахи вошли, сжавшись, поёживаясь, безучастные к своей судьбе, ибо холод остудил в них все порывы.
С ними ввели и молодого армянина, тоже продрогшего, с покрасневшим лицом. А вокруг глаз лицо побелело. Но глаза его смотрели спокойно, с приязнью, прямо в глаза Тимуру. И повелитель не столь сурово, как намеревался, сказал:
— Спроси их, Шах-Мелик, зачем ушли из монастыря. Игумена своего, почтенного старца, бросили на голодную смерть. Так разве можно? Куда спешили?
— Мы одни оставались здесь! — ответил монах. — Как на острове промеж пучин. Что тут делать? Чего ждать? В ту ночь игумен нас призвал и сказал: «Уйдите к своему народу». И мы пошли.
— А зачем наши мешки уволокли?
— Нас при том не было. На тот подвиг игумен избрал других братьев.
— Вы про то знали?
— Знали.
— Все трое?
— Все знали.
— Пошли бы да крикнули б нашей страже!
— А своих братьев предать?
— А воровать — это… своим братьям? А?
— Жизнь человека коротка. Ею владеет бог. Народ же владеет и тем, что создано им тысячу лет назад, и тем, что создаст через тысячу лет. Иначе не было б народа. Мы же тысячи лет своей землёй владеем.
— Этой?
— И этой, и вокруг.
— Этой мы владеем!
— Приходило много воинов и в прошлые времена. Но хозяин у неё один, прежний. Он и впредь ей один хозяин: её возделал народ, он ей и хозяин во веки веков.
— Ты сказал: жизнь коротка. Вами народ и кончится.
— Пока цело то, что народом сделано, он не помрёт. Наше дело — сберечь побольше из того, что сделано. Тут самые камни служат этому делу, ибо кем они обтёсаны, тому и верны, о том и напоминают.
Молодой купец, рванувшись вперёд, прервал монаха:
— Люди что! Поживут, их и нет. А книги остаются. Потому я и просил продать нам, если есть армянские книги. Говорят, привезли вам. В мешке. Никто не видел, что за книги. Но издали люди заметили, что книги древние. Я и говорю: не людей, а бессмертные книги нужно выкупить для народа. Да меня не послушали. А теперь вот книг тех и у вас нет, и нам не дали. Где они?
— Тебя затем и привели, чтоб ты сказал нам, где они!
— Когда мы отсюда ушли, никто не слыхал, что книги пропали.
— Помоги нам. Поищи среди армян. Найдёшь — мы их вам продадим, берите!
— Что ж, я поищу!
— Иди! — отпустил его Тимур.
Но когда кто-то из монахов тоже подвинулся к двери, Тимур сказал Шах-Мелику:
— А этих повесить.
Монах успел ответить:
— Верёвками народ не свяжешь.
И тотчас их всех троих поволокли стражи, всегда готовые показать своё рвение и расторопность, если повелитель мог заметить это.
В оконце пробивался узкий луч солнца.
— Распогодилось?
— Едва ли надолго! — усомнился Шах-Мелик.
Вернулся конный отряд, искавший по окрестным деревушкам курдов, отбивших у монахов мешок с книгами. Отряд вернулся с пустыми руками: курдов вокруг много, но либо немощные старики, либо женщины, а остальные находились в войске Тимура либо среди тоурменов Кара-Юсуфа, которые отхлынули куда-то за Багдад. Никаких других курдов не попалось.
День протекал, как все эти дни. Приходили проведчики. Приезжали гонцы. Отсылались гонцы. Являлись соратники совещаться о прокорме войск, о выплате жалованья воинам, о передовых отрядах, посланных в обход городов Баязета, в Эрзинджан, в Кемах, даже в далёкий Сивас, поразведать, что там за люди, каково там будет войскам Тимура, когда весной пойдут в те края.
Многие могут сложить головы в таких поездках, но ехали охотно: каждый рассчитывал уцелеть; уцелевший же возвращался с хорошей добычей, ибо являлись они везде невзначай в селения, ещё не тронутые нашествием.
К вечеру снова повалил снег. Повалил тяжёлыми хлопьями.
Стражи среди двора развели костёр, топтались вокруг огня, совали в пламя обмёрзлые сапоги. А снег падал в огонь.
Неожиданно к Тимуру вошёл Шах-Мелик. В походе у ближних людей было право: если есть спешное дело, входить к повелителю без спросу.
— Что ты?
— Книги нашлись.
— Все?
— Целый мешок.
— Где?
— У нашего купца отняли.
— Он же и стащил?
— Клянётся, будто купил. Пайцзу нам сует.
— Откуда он?
— Из Эрзинджана прибыл. Клянётся и к вам просится.
— Пусти. Послушаем.
Внесли светильник.
Покашливая, Тимур протянул руки к жаровне и задумался.
Из раздумья его вывел Шах-Мелик; ему, видно, надоело ждать, и он, обойдя жаровню, появился, хотя и поодаль, но перед глазами повелителя:
— Привели.
Не отнимая рук от жаровни, Тимур круто обернулся к двери. В двери он увидел памятную серую чалму над сереньким халатом.
В удивлении Тимур забыл о жаровне:
— Ты?
— Истинно, великий государь.
Тимур встал, и Шах-Мелик догадался, что повелителю угодно остаться наедине с купцом, ибо пошёл купцу навстречу, дабы разговаривать тихо, не для праздных ушей.
— Прибыл?
— Деньги в товаре, великий государь.
— Что за товар? Оттуда?
— Здешний, армянские книги. На них цена велика.
— Оттуда сюда вёз?
— Здесь взято. А сбыть ещё не успел. Не дали: выхватили из рук, словно бы я их не купил. А где ж бы я их взял?
— Подослал людей и выкрал у нас?
— Великий государь!..
— Ну?
— Здесь купил. Туда повезу, там цену дают. Можно бы и ещё, от вас бы… попадаются же в походе. Вот их тоже заодно… Туда же.
— Цену и здесь дают.
Вдруг, дёрнув головой, как бывало, когда находилось внезапное решение, хлопнул в ладоши и возвратившемуся Шах-Мелику велел привести молодого армянина, с беспокойством спросив:
— Его отпустили, да можно догнать?
— Он здесь. Куда пойдёт ночью?
— А твои книги? Где?
Повелитель Вселенной повернулся к Мулло Камару.
— Вырвали из рук. У меня теперь ничего нет.
— Где они? — строго спросил Тимур у Шах-Мелика.
— Под охраной.
— Пришли их сюда. И армянина тоже.
Когда Шах-Мелик вышел, Тимур снова спросил своего купца:
— Ну?
— Насмотрелся! В Бурсе считают, якобы никто их там не посмеет тронуть. А у мамлюков в Дамаске тишина: наши войска, мол, до них не достанут, далеко. И в Халебе такие же мысли.
Расспросить Мулло Камара не было времени. Двое воинов, широко расставляя ноги, неуклюже пятясь, втащили тяжёлый мешок и опустили перед повелителем.
— После расскажешь. Не мне, так Шах-Мелику. Покажи книги.
За эти дни, от холодов ли, от возни ли с тяжёлым мешком, у Мулло Камара разболелась спина, не стало сил гнуться. Чтобы развязать мешок, пришлось сесть на корточки.
Сверху лежала самая ценная, но мнению Мулло Камара, окованная серебряным окладом.
Тимур узнал её. Это были те самые книги, тот самый мешок, что исчез из здешнего подвала.
— За сколько ты их купил?
— Отдал всё, что было.
— Много ли?
— В Дамаске продал все товары. Какую цену назвал, ту и взял.
— За мой караван?
— Своего у меня не было.
— Как же ты столько денег кинул на книги? На те деньги можно целый базар скупить.
— Сам их отдал. Они сперва меньше просили.
— Так. А теперь что?
— Продам с лихвой. Надо отвезти в Халеб. Там — баш на баш: мешок книг на мешок серебра. По весу. Твёрдо сговорено.
— Значит, это мои книги?
— …И я же их и туда отвезу.
— Покупатели и здесь есть.
Пока искали молодого армянина, Тимур расспрашивал Мулло Камара о далёких городах, где всюду стоят войска, с которыми предстоит сразиться.
Тимур спрашивал, не увеличилось ли войско Баязета в Бурсе за дни, пока там прохаживался Мулло Камар. Тимур хотел знать, не переводит ли Баязет свои войска — выйти сюда, навстречу.
Нет, Баязет упрямо держал свои силы вокруг Константинополя, ожидая лишь благоприятного дня, чтобы накинуть петлю на шею Византийской империи…
Наконец выяснилось, что армянин ушёл в город, но стражам у монастырских ворот обещал к ночи вернуться.
Тимур метнул взгляд на погасшее окно:
— Ночь уже, вот она!
Мулло Камара он отпустил:
— Иди. Поместись в караульне. А покупку свою тут оставь.
Слуги оттащили мешок книг к стене, придвинули светильник и внесли ужин.
Но Тимур ещё мыл руки над медным говорливым тазиком, когда во дворе затопали кони. Прибыл царевич Халиль-Султан, ходивший со своей конницей на Трапезунт припугнуть императора Мануила Трапезунтского.
— Припугнул? — спросил Тимур у внука.
— Я потребовал, чтоб он приготовил для нас сорок галер. И держал бы наготове.
— Зачем нам они?
— Чтоб он не дал их Баязету. Баязет уже подсылал к нему.
— Так. Этого Мануила мы позовём к себе. Поговорим здесь.
— Я там оставил наших воинов. На всех перевалах. Если же он сунется в море, мы возьмём город. Он это понял. Посылает привет, поклон и письмо.
— Так.
— Встретил генуэзских монахов.
— Едут?
— Видел их на ночлеге в Хинисе. Скачут, не жалея ни седел, ни задов.
— Горсть золота резвее лучшего скакуна!
Халиль ел, не стесняясь, вытягивая шею и открывая рот раньше, чем успевал поднести кусок ко рту. Лицо его потемнело, обветрело и засмуглилось за дни похода на Трапезунт. Тимур видел в нём прежнего мальчика, сметливого, послушного, какого любил в зимнюю пору взять к себе на колено, запахнуть халатом и слушать, как трепетно бьётся маленькое сердечко.
Тимур сказал:
— От бабушки вчера был гонец. Улугбек болел. Теперь поправился. У них в Султании — ещё розы…
— А из Самарканда?.. — спросил было Халиль, но тотчас спохватился, что о Самарканде не следовало бы спрашивать так, словно он хочет это знать не менее, чем о бабушке…
Тимур уловил его порыв, но смолчал. А Халилъ поспешил поправиться:
— Не было гонца? Мухаммед-Султану пора бы выехать.
— Он выедет в конце зимы. Весной будет тут.
— К походу на Баязета поспеет?
Тимур не любил кому бы то ни было говорить: собирается ли он на Баязета, когда пойдёт, какими дорогами. Кое-что всё же пришлось разгласить: иначе заблаговременно не поймёшь, не поддержит ли Баязета какой-нибудь из королей, страха ради. Не разведаешь его друзей и соседей…
— Собираешься в поход?
— Как вам угодно, дедушка.
— То-то.
Тут Шах-Мелику сказали, что армянин вернулся. Тимур приказал его звать.
— Что за армянин? — спросил Халиль.
— Книги у нас выкупает. Вон мешок лежит.
Армянин, не ожидавший, что в поздний час потребуется Повелителю Вселенной, растерялся. Но Тимур благоволил к нему:
— Нагулялся?
— Я нашёл купцов, которые могут дать деньги, если книги продаются.
— Денег у них хватит?
— А сколько за эти книги?
Тимур назвал ту страшную цену, какой было бы довольно для целого базара. И добавил:
— Это своя цена. А ещё и прибыль нужна. Без барыша что ж за торговля?
— Где же взять столько денег? Мы кругом все в нищете. Собираем по капле, отнимаем хлеб у своих голодных детей, выгоняем сирот на улицу, лишь бы спасти книги! Это они в мешке?
— Хочешь посмотреть?
Тимур послал за Мулло Камаром. Купец поспешно явился.
— Развяжи мешок! — приказал Тимур. — Покажи ему книги. Может не цельным мешком, а в розницу выкупать. Сколько денег наберёт.
— Великая милость!.. — поблагодарил армянин.
Мулло Камар, снова сидя на корточках, принялся вынимать книги, но, как истый купец, не спешил совать товар покупателю, а сперва сдувал с книги пыль, обтирал её рукавом или полой халата, клал возле себя и вытягивал на свет следующую.
Так вынул он первые пять или шесть книг.
Окованную серебром он положил впереди, как самую ценную. Остальные по обе стороны:
— Вот они!
И отодвинулся, предоставляя покупателю свободно и вволю налюбоваться товаром, прежде чем заговорить о цене.
Армянин раскрыл первой не серебряную книгу, а небольшую, в белом пергаментном переплёте с золотым тиснением.
Лёгкая продолговатая книга послушно раскрылась, но армянин, быстро перелистав лишь начало и конец, отложил её в сторону и взял другую.
Последним, уже не торопясь, раскрыл он тяжёлое Евангелие в серебряном окладе.
Потом он протянул руку к мешку:
— А те?
— Поговорим сперва об этих! — остепенил его Мулло Камар, даже не ожидая указаний Тимура, уверенный, что армянин прикидывается спокойным, оттого что хитёр.
— Об этих я не могу говорить. Этих мы не возьмём.
— Цена тяжела?
— Нет, это не наши книги.
— Как, как?
— Это греческие книги. Церковные. Зачем они нам?
— Как греческие, когда их армяне украли!
— Не знаю. Может быть, они не развязали мешка. Тащили, чтобы после рассмотреть.
Тогда Тимур, силясь скрыть досаду и сдержать нарастающий гнев, сурово спросил у армянина:
— Греческие?
— Великий государь! Разве я виноват?
— Смотри остальные!
Книги были тотчас вывалены грудой среди кельи.
Армянин торопливо проглядел их все, одну за другой:
— Откуда они? Ни одной армянской тут нет. Только греческие. В каком-нибудь старом монастыре залежались. Вот только лоскуток пергамента. Кто-то страницу заложил, это из армянской книги лоскуток… Да, да, это по-армянски. Из какой-то старой книги вырвано. Мудрые слова! Хозяин этих книг, знай он армянский язык, не вырвал бы из древней книги листок, чтоб заложить свою книгу…
Армянин снова перебирал их одну за другой, бормоча свои замечания.
Наконец разогнулся и, протянув один лишь маленький, с ладонь, лоскуток, сказал:
— Вот всё, что тут было по-армянски. А это — грекам. Да им ведь нынче не до книг. Книг у них — полон Константинополь! Да и Трапезунт… Византийские церковные книги. А у армян своя вера. Похожая, но своя. Нам зачем эти книги?..
Мулло Камар начал было складывать свою покупку назад в мешок, но, прервав это дело, какими-то странными, очень мелкими шажками прошёл вдоль стены, чтобы стать ближе к повелителю:
— Своё бы разорил… А то ведь!.. Государь, милостивейший!
Невнятные слова, но Тимур понял их сразу. Сдерживая ярость, он готов был одним тигриным прыжком сграбастать этих обоих, Мулло Камара и армянина, и — на мелкие части!..
Того, чтоб не бросал деньги незнамо на что! А того — что купить не хочет!..
Но молча следивший за всем Халиль-Султан вдруг громко расхохотался, так развеселила его какая-то дробная, растерянная улыбочка Мулло Камара при округлившихся от ужаса глазах.
Этот смех словно плетью хлестнул Тимура. Он, уже не в силах сдержаться, прохрипел внуку:
— Прочь отсюда, остынь на холодке!
И этого было достаточно, чтобы и самому успокоиться, остыть и, опустив глаза, задуматься.
Мулло Камар, прижавшись к стене, дрожал. Дрожал тоже смешно — каждой своей частью отдельно: руки дрожали мелкой дрожью, плечи вздрагивали реже. Голова тряслась, как и руки. А глаза глядели, не в силах оторваться, в одну точку, в лицо Тимура.
Армянин, безучастно отойдя от разбросанных книг, тоже стал у стены, не зная, что же делать дальше.
Один Шах-Мелик, наглядевшийся за свою жизнь на многое, спокойно переступал с ноги на ногу и ждал.
Армянин взял на ладонь лоскуток пергамента, вырванного из книги, и перечитал его:
«Без слов нет истории. Поелику возникает жизнь, возникает сей жизни история. Ибо каждое движение жизни есть достояние истории. Посему сказано: «В начале было слово». Ибо без слова нет истории бытия, а всякое бытие есть история…»
Дальше обрывалось, да и здесь не всё можно было понять. Можно было лишь догадаться, что чья-то рука разорвала старую книгу, писанную армянским историком. Это, видно, первая страница той книги, которой уже нет на свете. А ведь историю писали и Мовсес Хоренаци лет с тысячу тому назад, и Стефан Таронци, а мог это и великий Вардан сам написать своей рукой.
Порывисто сжав ладонь, армянин скомкал отрывок пергамента и торопливо мял его, мял, чтобы он превратился в комочек, в шарик: если не удастся его унести, кинуть в рот и стиснуть зубами!..
Вдруг ему показалось, что Шах-Мелик понял его затею.
Перестав мять шарик, он его крепко сжал, готовый на борьбу, если вздумают отнять.
Но Шах-Мелик отвернулся, и армянин успел сунуть шарик за пазуху.
Тимур поднял голову и посмотрел на Мулло Камара:
— Оплошал?
Мулло Камар, хватая себя за грудь, забормотал:
— Оплошал, милостивейший, оплошал!
— Ступай, одумайся. И ты, армянин, уходи. Иди куда хочешь. Не хочешь ли чего из книг взять?..
— Зачем мне?
— Как хочешь…
Но, глянув вслед Мулло Камару, позвал его назад:
— Стой! Ты скажи: конницу у них видел?
— Какую?
— Баязетову! Какую же ещё?
— И ту, которая при нём, в Бурсе. И по дороге встречалась.
— Какие у них лошади?
— Как у всех там.
— Арабских кровей?
— Красавцы!
— Хороши. Но не для битвы… запальчивы. У нас их лошади есть. У Халиля есть. Он их любит.
— Не скажу, не знаю, каковы для битвы. А когда поскачут, глаз не оторвёшь!
— Ну, иди. Иди!
— Оплошал! И как, сам не пойму. Как во сне!
— Иди, одумайся.
Оставшись вдвоём с Шах-Меликом, Тимур сказал:
— Вели их назад в мешок собрать да брось туда же, в подвал. Спрошу Султан-Хусейна, откуда раздобыл такую добычу. Как вернётся, так и спрошу.
Он сам поднял с пола свой синий тулуп и попытался накинуть себе на плечи. Но не смог, и Шах-Мелик помог ему.
Он вышел во двор и сразу увидел Халиль-Султана.
— Замёрз?
— Я около костра…
— Не хочешь ли проехаться?
— Не темно, дедушка?
— На снегу дорога виднее. У тебя арабских кровей есть тут?
— Лошади?
— Не слоны же!
— Я всегда их держу.
— Вели, какие покрепче, нам заседлать.
— У меня всегда наготове стоят засёдланные.
— Поедем. По морозу хорошо!..
Халиль-Султан свистнул, и воины, мгновенно понимавшие его знаки, подвели лошадей.
Они проехали мимо костра, вспугнув стражей, и вскоре повернули в пустынную долину.
Охрана, в меру отстав, ехала следом.
А мешок с книгами, ухнув, повалился на то место в подвале, откуда был выкраден.
Двадцатая глава. КОСТРЫ
Накинув на плечо старенький перемётный мешок, обзаведясь посохом, Мартирос пошёл дорогой, предназначенной ему в Мецопском монастыре.
Сед, невзгляден, соблазна для пленения он не являл, потому путь ему выпал в сторону больших Тимуровых дорог, где воинствовали завоеватели.
Его обетом было, когда выпадет случай, помогать своим людям: раненого ли поддержать, ребёнка ли укрыть от гибели, вызволить ли человека из плена, искать обездоленных и всюду свершать благое деяние в тяжкую пору бедствия.
Монастырь и возглавил этот тихий, незаметный подвиг народа, когда ни властители, ни витязи не могли собрать сильного воинства для обороны, ибо вся Армения была разорвана на мелкие области, а народ — разобщён.
Лишь монастыри, подавая друг другу весть по узким горным тропкам, ободряли отважных, собирающихся небольшими братствами для отпора мечом, привечали немощных и детей, укрывали ищущих убежища, принимали на сбережение скарб ремесленников, сокровища владык, достояние старцев, достаток купцов, поклажу воинов, пожитки бедняков, всякое насущное имущество, какое кто смог спасти от разорителей и злодеев. Отдав это монастырю на сбережение, разные люди уходили каждый своим путём: сильные на борьбу, хилые — за милостыней, купцы — на поиски прибытка, старцы творить добро, Мартирос шёл творить милосердие.
Светло, словно только что в бане вымыто, розовело его старческое лицо сквозь реденькую, жёсткую седину.
Ноги в мягких постолах ступали бесшумно. Лишь посох изредка постукивал о камень.
Он спускался с гор в долину, сокрушённо глядя на пустые, разбитые, разбросанные, как глиняные черепки, остатки селений. На ямы землянок, куда рухнули обветшалые кровли.
Лишь кое-где, непонятно как, уцелели немногие домашние птицы, взлетавшие или убегавшие в тень камней, едва чуяли на себе взгляд прохожего странника.
Среди одного из пустырей к нему пристала молодая серая собака. Долго принюхивалась к его следу, осторожно преследуя старика.
Оба были бездомны и голодны.
Она освоилась, свыклась с Мартиросом, присмирела и долго бежала рядом. Но, не доходя до одного из селений, вдруг взвизгнула и сгинула. Мартирос задумался и прилёг в канавке, высматривая, нет ли кого живого среди руин.
И живые оказались: из-за полуобвалившейся стены появились трое воинов и шажком поехали стороной.
Собака сослужила Мартиросу — остерегла. Но больше не показывалась, и он ушёл один. Если бы собака не приставала к нему, не плелась возле него, теперь он, может быть, и не заметил бы, насколько он один среди селений без населения, в сени садов без садовников.
Он шёл и шёл по умолкшей, опустелой земле.
Когда утомлялся, он поворачивался к Арарату, который казался ему мирным, усталым буйволом, прилёгшим во дворе своего хозяина — своего народа, готовым в заветный час по зову хозяина встать на ноги, чтобы заново пахать, передвигать тяжести от края до края и по всем дорогам Армении влачить соху или арбу, отяжелевшую от доброго урожая.
Идя, Мартирос приговаривал:
— Сбудется. Сбудется!..
И силы возвращались, ибо Арарат, родной Масис, напоминал старику о годах молодости, напоминал, что Мартирос здесь у себя дома, с колыбели здесь у себя дома. И шишковатые намятые ноги ступали твёрже.
Мартирос перешёл перевал, и другие горы родины поднялись и заслонили гору Арарат. Зашумели другие ручьи. Потекли иные реки. Даже у земли здесь был иной цвет: камни вдоль пути громоздились то багряные, то чёрные, словно их окровавили вражеские мечи, опалили костры нашествий.
Однажды, перейдя гору, Мартирос вышел со своей узкой стези на большую горную тропу и увидел, как извилисто она опускается в долину, кое-где нависая над пропастью, кое-где отклонённая от бездны кустарниками, уже обагрёнными заморозками.
Неширокая горная тропа, усыпанная пыльными камушками, утоптанная стадами, которых прежде так много паслось среди этих гор… Бывало, этой тропой много караванов шло к перевалу, издалека неся вьюки и на Азербайджан — в Шемаху, в Дербент; и на Иран — через Марагу и Тавриз в Фарс, в Хорасан…
Ныне она лишь копытами конницы избита: ею прошёл Тимур, скачут его гонцы, идут его воинства. Теперь надо было сторожиться, беречься нечаянных встреч… Но короткий осенний день истекал, и в эту пору к перевалу никто не поднимался. Никого не встретив, Мартирос уже в сумерках вышел к селенью, покинутому хозяевами, но занятому заставой Тимура. Надо было миновать недоброе место стороной и в ночной тьме.
Вдруг старика кто-то толкнул под колено. Чуть не споткнувшись от неожиданности, он оглянулся, и на сердце его потеплело: несколько дней побродив где-то, его догнала, узнала и приветствовала бродячая собака.
Она перед ним ударилась грудью оземь, вскочила и смело пошла впереди. Он, радуясь этой встрече, сам почувствовал в себе больше твёрдости, смелей поднялся с тропы на крутой откос, чтобы миновать заставу.
Со двора караульни долетали резкие окрики стражей и глухой гул множества людей. Ему почудились армянские слова.
Мартирос вслушался. Занятые чем-то во дворе, стражи отсутствовали на дороге. Он перебежал её и вышел по другую сторону двора. Темнота сгущалась. Теперь лишь собаки могли его приметить среди камней и кустарника.
Он поднялся с камня на камень по откосу горы, и двор оказался внизу. Но тьма мешала разглядеть там что-либо.
Навык горца помог ему, находя в темноте опору ноге, почти по отвесной скале спуститься к невысокой стене двора, сложенной из камней.
Мартирос ступил на плоский верх стены и у своих ног увидел людей, заполнявших весь двор. Они переговаривались между собой тихо, но голоса их, сливаясь, порождали тот глухой гул, который и привлёк сюда Мартироса. Он вслушался: речь была армянской.
Старик лёг наверху ограды, грудью прижавшись к камням, и вскоре, свыкнувшись с темнотой, неподалёку от стены различил нескольких человек, сидевших тесным кругом и тихо разговаривавших.
Мартирос прополз ближе к ним и тихо позвал. В замешательстве там смолкли. Он негромко повторил:
— Армянин зовёт вас. Не бойтесь.
Крадучись, люди придвинулись к стене. Если бы те подняли руку, а Мартирос опустил бы свою, их пальцы соприкоснулись бы.
Он услышал, что это пленные мастера, собранные вокруг Вана и в Карсе. Есть люди из Арзрума и Ахлата. Каменщики и зодчие, серебряных дел мастера и резчики, кожевники и ткачи. Их собрали при взятии городов, оторвали от множества пленных и теперь направляют через Азербайджан и через Иран в города Тимура — в Бухару или Самарканд.
— Длинна дорога!.. — сказал Мартирос.
— Кто её выдержит?.. — безнадёжно откликнулся собеседник.
— А кто и выдержит, не на праздник придёт.
— Что же делать? Уйти некуда. Было б куда уйти, перелезли б эту стену и разошлись бы: охрана невелика. Да куда перелезть-то? Везде догонят. Потому нас и не сильно охраняют — на четыреста пленных два десятка конных стражей.
— Кто у вас старший?
— У нас, у семнадцати человек, у ткачей, старший — Ованес.
— Это я, — объяснил плохо различимый в темноте высокий старик.
— По голосу слышу — ты не молод. По росту сужу — не слаб, не согбен. Подойди поближе. А вы, братья, отойдите.
Когда старики остались вдвоём, Мартирос сказал Ованесу:
— Ваш путь пойдёт через Марагу, когда свернёте на Тавриз. Перед Марагой ли, минуя ли её, на ночлеге ли, при другом ли случае, уходите. Скройтесь. В камнях ли, в ямах ли, в любой щели. А ты, или другой верный человек, улучи время, прикинься нищим, убогим, кем можешь. Иди на базар. Там в Медном ряду у Купола Звездочётов ищи лавку литейщика. Он старик. Запомни имя — Али-зада. Запомнишь?
— Али-зада. Литейщик.
— Купол Звездочётов…
— Купол Звездочётов… Али-зада…
— Скажешь ему: хозяева своей земли хозяевам своей земли кланяются.
— Хозяевам их земли?..
— Покупай у него что-нибудь, разглядывай. Милостыню ли проси; как можешь, стой и расскажи ему, сколько вас. Он покажет дорогу. В горы ли, ещё ли куда: ему видней.
— А там ли он? Люди в наше время…
— Старик всегда там. Не тот Али, с которым я был братом лет пятнадцать назад, — другой Али сидит. Но Али-зада, литейщик, всегда на своём месте.
— Да он, видно, азербайджанец. Мусульманской веры…
— Это его дело. Я тебя посылаю не в мечеть, а на базар.
— Понял тебя. А ты кто?
— Раб божий. Запомни мои слова.
Мартирос спрыгнул. Камень ограды скатился из-под его ноги и застучал.
Большие чёрные псы, захрипев недобрым лаем, кинулись к Мартиросу.
Очнувшийся страж верхом на коне поскакал на голос собак и, вглядываясь во тьму, крикнул:
— Кто там?
Мартирос потянул из-за пояса нож, понимая, что, если и отобьётся от одной собаки, другая его свалит. С другой справится, а там ещё есть, и следом за ними — страж на коне.
Вдруг на хриплый лай в ответ раздались визги и шум грызни. По вою слышно было, что собаки схватились насмерть. Но их визг откатился куда-то в сторону гор. Страж отстал от собак и вернулся в караульню.
Мартирос понял, что это его приблудная собака отважно встретила стаю сторожевых псов и одна против всех кинулась на них.
«Человеку и то урок! — подумал Мартирос, тревожно вслушиваясь. — Что же теперь с ней будет?»
Растерзали ли её сторожевые псы, сбили ли её со следа, но Мартирос больше уже не видел её: она явилась на исходе этого дня, казалось, лишь затем, чтобы сослужить ему последнюю службу.
На рассвете он увидел, как подняли и погнали дальше, в незнаемую даль, его пленных собратьев. Он приметил высокого старика. С плоским лошадиным лицом, весь устремлённый вперёд, он нетерпеливо, словно что-то разглядывал там впереди, высоко нёс голову, не замечая никого ни из тех, кто плёлся с ним рядом, ни стражей, восседавших на острых сёдлах, вздымая хвостатые пики.
Стражи… Их белые шапки сходствовали с тоурменскимя, каких много бывало в Армении в прежние годы, но лица у всех стражей, желтоватые, с маленькими, узкими, как чёрточки, глазами, не напоминали ни одно из рослых и мужественных тоурменских племён.
«Кого только не приволок с собой этот Хромец!» — подумал Мартирос.
Днём он увидел большое шествие женщин, которых гнали отдельно от мужчин.
Их сопровождало несколько воинов на маленьких бойких лошадях. Под одним из дюжих воинов, то и дело радостно запрокидывая голову, шёл пегий конёк, трёхшёрстный, с белыми, как тело, губами, степной монгольский конёк.
И такой конь не в диковину был на этих дорогах — столько монголов прошло здесь, топча землю, не ими возделанную, разламывая города, не ими воздвигнутые, губя жизни, не ими рождённые…
Женщины шли в синих одеждах под чёрными покрывалами. Выгоревшие на солнце, пропылённые, стали серы эти покрывала. Серы были и лица пленниц.
Шли понурые, усталые от слёз и жалоб. Одни — прихрамывая на разбитых ногах, другие — упрямо ставя непослушные ноги, напрягаясь, чтобы идти по дороге, которая не сулила им ни покоя, ни радости.
Он не сразу уловил, что за ласковый, с детства знакомый гул сопровождает их.
Заслонившись кустарником, прислонившись к камню, он слушал, и, когда они проходили мимо, совсем неподалёку от него, когда уже видны были их глаза, устремлённые вперёд, но взирающие не на дорогу, а на нечто видимое лишь им одним, на ту мечту или на ту жизнь, что была, цвела, но рассеялась, как рассыпаются отцветшие одуванчики, Мартирос услышал и слова песни:
Ты, вода, теки, теки,
Тельце детки облеки…
Сновиденья над тобой,
Детке тишь да покой…
Баю-бай. Баю-бай…
Злой, уйди, не обижай.
Отойди, уйди, кто зол;
Пропади его осел…
Баю-бай…
Колыбельную песню пели они. Древнюю колыбельную, которой, бывало, утешали и убаюкивали их самих, и матерей, и дедов их…
Остались ли их дети в покинутых домах, когда разрушены их семейные очаги?.. Не прижмутся к их груди детские губы. Не вскрикнет от счастья дитя, встречая их у порога… Чёрный порог неволи, чужая земля впереди.
Они проходили мимо, серые от пыли, от скорби, под низко опущенными покрывалами.
Они шли на перевал. Мартирос пошёл в долину.
Он ещё проходил предгорья, когда увидел дым. Насторожившись, но ускорив шаги, он вышел к расселине, где на обрыве стоял древний храм, именуемый Сурб Киракос, куда в детстве Мартирос приходил однажды с бабушкой на богомолье.
Вокруг храма стоял небольшой конный отряд — десятка два всадников. Они привалили к дверям груду хвороста и жгли его.
Племя уже карабкалось по дереву дверей, дым полз по камням портала, поднимался к карнизу и, обволакивая купол, растекался по ветру.
Утром того дня монахи и уцелевшие жители соседних селений погрузили на арбу монастырскую утварь, несколько книг, два или три старинных ковра, побуревших за долгие годы от дыма очагов или от дыхания нескольких поколений, владевших ими. Надо было это имущество убрать в горы, ибо хранить его в тайнике становилось трудно: завоеватели обжились в этой долине и могли нашарить тайник.
Буйволы поволокли арбу, а люди пошли поодаль, приглядывая за дорогой, пока возница торопил медлительных буйволов.
Арба скрипела. Буйволы, вскидывая к небу влажные ноздри, напрягались, когда под колеса подворачивались камни. Возница не решался кричать им те привычные слова, которых слушались буйволы.
Они дошли бы до знакомых ущелий, откуда, разделив между собой кладь, люди поднялись бы в недоступные кручи, к тем каменным хижинам пастухов на высокогорных выпасах, где не было уже ни стад, ни пастухов, где вскоре разгуляются лишь метели. Они дошли бы: долина позади оставалась пустынной. Но навстречу им показался отряд воинов.
Заметив воинов ещё издалека, арбу свернули к одинокому храму Сурб Киракос. Но и воины, заметив арбу и людей, свернули к храму.
Люди выхватили из арбы всю кладь и успели, добежав до храма, затвориться.
Воины застучали по двери остриями копий и саблями. Но крепкое дерево не поддалось.
На приказ отвориться и выйти из бойниц отвечали проклятиями.
Воины притащили к дверям хворост и зажгли.
Буйволы, стоя в упряжи, смотрели печальными красноватыми глазами и тянули к огню свои лиловые губы, обросшие синеватой шерстью.
Мартирос пошёл к храму, заметив, что его уже увидели, и, зная повадку завоевателей, он шёл своей дорогой, чтобы они думали, будто ему незачем скрываться от них.
Статные, обжившиеся в битвах воины с пренебрежением поглядывали на сутулого кривоногого старика. Он был слаб от усталости и голода, его небритые щёки поросли стеклянной щетиной. А посошок в его руке — не оружие.
Воины, спешившись, поглядывали на Мартироса, уверенно дожидаясь, пока дверь сгорит и храм откроется.
Лошади их, поставленные в стороне, чтобы дым не тревожил их, были наготове. Лишь один воин, в белой шапке, похожий на тоурмена, сидя на корточках, сторожил лошадей, не спуская глаз с горящей двери.
И дверь рухнула, когда Мартирос был неподалёку.
Перескакивая через огонь и угли, откидывая горящие ветки в сторону, воины рванулись внутрь храма, уверенные в себе, ибо не в такие одинокие храмы, а в ворота могущественных крепостей каждому из них случалось врываться с копьём или с мечом в руке.
Но здесь, в узкой двери, их встретил отпор.
Отчаяние — могущество слабых. И этого могущества воины не ждали. Некоторые из них покатились внутрь храма с пробитыми головами, другие отпрянули от дверей, дабы изготовиться к новому приступу, а Мартирос, не помня себя, вмешался в свалку.
Вместе с толпой воинов он ворвался, втиснулся внутрь храма. Люди, разбежавшись по всем углам, прислонившись к стенам, отбивались.
Воины наседали, озлобленные упорством этих безоружных врагов. Но многие из людей успели вырвать оружие из воинских рук или поднять с полу.
Мартирос увидел под ногами бьющихся узел, из которого выглядывала какая-то огромная книга и нитка перламутровых чёток.
Старик, кинув посох, ухватился за книгу, оттолкнул плечом воина, отбивающегося от крестьянина, проскользнул между бьющимися и сквозь дым выбежал наружу.
Он побежал к лошадям, хотя тяжесть книги была ему едва по силам. Книга мешала ему вскочить в седло, да и возраст обременял его в эту решающую минуту жизни. Лошадь отшатывалась, когда он пытался одной рукой ухватить поводья.
Наконец он перекинул книгу на седло и, одним рывком садясь в седло, успел поймать падающую книгу.
Лошадь заартачилась, почуяв на себе незнакомую руку, закрутилась, но он стиснул её бока, ударил ногой, и она, ещё кося, понесла его с тяжёлой ношей.
Пока он управлялся с лошадью, тоурмен в белой шапке опомнился, что-то крикнул своим и кинулся в погоню за Мартиросом.
Храм стоял над неширокой горной рекой.
Тропа, по которой скакал Мартирос, вскоре свернула на эту реку, потянулась по берегу.
Долго ли он скакал, вспомнить некому.
Воин погони метнул ему вслед копьё, но промахнулся. Мартирос, однако, понял, что погоня уже настигает его, и круто свернул к реке, намереваясь перескочить или перебраться вброд на другой берег, ближе к теснинам гор.
Однако стрела пробила плечо Мартироса. Книга становилась непосильной тяжестью для руки.
Ещё стрела ударила в спину Мартироса.
Он круто, последним усилием, повернул коня к воде.
Ему бы доскакать до ущелья, сбросить книгу в кустарники, скрыть от нечистых рук…
Но красные круги уже крутятся, крутятся перед глазами. Он видит горный поток. Бьёт бока коня, чтоб перепрыгнуть…
И, падая с седла, успевает кинуть книгу в студёную воду, в ледяной крутящийся, крутящийся, крутящийся поток.
Совершилось чудо.
Через сотни лет земледелец, черпая воду в ручье, нашёл необычный камень. Камень оказался тяжёл.
С трудом поднял его со дна и выволок из воды пожилой крестьянин, хозяин своей большой земли.
Он увидел надпись на верхнем пласте камня. Это была книга! Пропитавшись чистейшей кремнистой водой, книга окаменела. Ныне хранится она в Матенадаране, где собраны все армянские книги, спасённые предками в тёмные прошлые века. И слова, написанные на ней, не смыло ни водой, ни временем:
«В начале было слово. И слово было богу. И бог был словом!..»
Тимур скакал по ночной снежной равнине, сопровождаемый Халилем, и поглядывал вдаль на костры, разложенные воинами по улицам холодного Арзрума.
Охрана, отстав от повелителя, удивлялась, когда он вдруг пускал коня вскачь и мчался с таким стремительным порывом, что даже Халиль едва поспевал за ним.
Прижав одной коленкой седло, всей своей тяжестью упёршись в левое стремя, Тимур привставал, огромный в своём широком тулупе, а арабский горячий конь казался маленьким под таким седоком.
Тимур гнал его, не давая ни мгновенья для передышки, а чуть замечал непокорство, хлестал. Однажды конь было вздыбился, но Тимур укорил его таким ударом, что скакун тотчас покорился воле всадника.
Огромный всадник в развевающемся треухе, в сгорбившемся от ветра тулупе почти стоял, а конь летел, не видя дороги, следуя малейшим повелениям узды.
Так сперва мчались по еле заметной дороге. Но вскоре Тимур, потеряв ли дорогу, соскучившись ли следовать ею, свернул в поле.
Обмерзшее, оно не было гладким, какие любы ленивым всадникам и глупым коням. Этот конь был умён. Он мчался не спотыкаясь, хотя непривычная ему плётка злила и гнала его, не давая ни мгновенья отдыха.
Так мчался он долго. Наконец Тимур повернул обратно к городу, но скорости не сбавлял.
Охрана давно отстала и потерялась где-то в снежной мгле. Халиль, захлёстанный снегом, почти ослепнув от встречного ветра, мог лишь следить за дедом, нигде не успев настичь его.
Халилю было видно, что конь уже иначе выбрасывал ноги на скаку, чем в начале поездки, но дед по-прежнему не давал ему передышки.
Так, стремительно мчась, Тимур взлетел по крутому пригорку к стенам Арзрума и лишь около монастырских ворот сдержал коня. Они проскакали мимо костров, где толпились воины и пахло печёным мясом. Мимо стражи. И въехали в монастырь.
Тимур легко и резво сам соскочил с седла и, отдав поводья подбежавшим воинам, огладил, оглядел, ощупал всего коня. Загнанного, вздрагивающего, отличного коня арабских кровей.
Он прижал ладонь к груди коня. Он погладил взмылившийся, горячий живот. Он пощупал переднюю ногу, пронизанную мелкой дрожью.
Потом посмотрел и Халилева коня.
— Такой же! — сказал Тимур. — А ты его меньше гонял.
Падал медленный, величественный снег.
Раскрасневшийся, повеселевший Тимур подошёл к костру.
Халиль спросил:
— Наши крепче?
— У Баязета таких лошадей на всех не хватит. Другие слабей. А и такие наших не пересилят.
— Значит, дедушка, будет Баязет?
— Вселенная не стоит того, чтоб иметь двух хозяев!..
— Значит…
Но Халиль не решился спросить, когда они пойдут на сильнейшего из врагов, с каким только доводилось встречаться Тимуру.
Дед понял его:
— Перевалы закрыты. Видишь, какой снег!
И Халиль понял: поход предрешён. Но время ещё не наступило.
Внук шёл позади деда, а дед, подойдя к костру, остановился, хотя ему и не было холодно. Задумался, глядя в пылающий хворост.
Может быть, ему мерещились пылающие города, скачущие между пожарищ всадники, битвы, когда пламя с пламенем встречается, зашипев, затрещав, и ветка падает в середину костра.
Снег летел так же мирно, так же тихо, и белые звёзды снежинок падали, падали, падали в огонь.
Ташкент, декабрь 1958 г.