Беатриче кота Брамбиллы — страница 14 из 36

— Ишь, дуры лобатые, — добродушно тянет дид, но не поворачивает головы и сидит по-прежнему на корточках.

В стороне синий дымок вьется, под ним на тлеющем кизяке стоит черный от копоти чайник. Это для нас дид готовит чай.

— Так, та-ак… — бормочет он.

И хочется плотнее закрыть веки, забыть, что над тобой солнце, а под головой колючее сено, но плавно, как на волнах, начинают колебаться бессвязные мысли, и в испуге широко открываются глаза.

— Жарко у вас, — говорю я присохшим ртом, силясь собрать уходящую бодрость, интерес к новому.

От моих движений так же быстро, как и я, открывает глаза товарищ. Полинялая студенческая фуражка съехала ему на правое ухо, лицо — точно придавленное какой-то остановившеюся мыслью.

— До черта, — сипло вторит он мне…

А дид по-прежнему чуть видно улыбается одними глазами.

— С дороги… ничего, приобыкнете…

Почему-то подмигивает левым глазом. Потом строго-внимательно водит глазами по нашим ружьям и ягдташам с крыльями убитых кречетов и неопределенно тянет:

— Да-а…

Я чувствую, что ему странны здесь, в степи, наши ружья, крылья убитых птиц, студенческие фуражки, но не стараюсь объяснить себе, почему это так.

— Пусть, — почти вслух говорю я.

Молчит полуденная степь с ярко-бирюзовым небом над ней, с далекими точками кречетов, ровной лентой железнодорожного полотна. Замерли там, на горизонте, ветряные мельницы — точно высохшие пауки, пришпиленные булавками.

Но вот выбрал, наконец, дид арбуз, достал из-за шаровар нож, сочно вонзил его в мякоть, быстро повернул два раза, и в две стороны развалились две половины, мелькнув влажными, розовыми кругами.

— Как кровь, — убежденно кивает нам бахчарь и лезет в шалаш за ложками.

С громким кудахтаньем бросаются ему навстречу в открытую дверь куры. Радостно хлопают крыльями и разбегаются.

— А, черт, — доносится из шалаша, но дид не выходит, долго копается там, бормоча что-то.

Сильно ноет левое плечо от жесткого сена, но нет сил перевалиться на другую сторону.

Товарищ, не дожидаясь ложки, жадно схватился за одну половину арбуза и прильнул губами к розовой мякоти, точно желая всосать ее всю в себя. Нервно ширятся воспаленные ноздри, вдыхая влажность.

И когда дид вылезает из шалаша, мы оба уже покончили с арбузом.

Но старик, кажется, забыл о нас и, поднявшись на свои крепкие ноги, ставит ладонь щитком над глазами и смотрит поверх шалаша на невидную нам часть бахчи.

— Так, так, — кивает он офицерской кокардой, — это Нюра… отто добре… Она загонит этих лобатых дьяволов…

Потом поворачивается к нам и поясняет:

— Внучка моя идет — Нюрка… она мне молоко с хутора носит… Вот запалим огоньку больше, сварим вам кашу…

И после паузы добавляет:

— Небось, есть хочется — вижу, что голодны…

За шалашом мы слышим движение, чьи-то быстрые шаги, чей- то молодой, звонкий голос:

— А кышь вы, кышь!..

— Это она, — улыбается дид.

Белый, с красными розами, платок, смуглое личико с черными глазами и та же, что у дида, чуть уловимая улыбка в них.

— Здравствуй, дид, — кивает девушка, ставит наземь горшок с топленым молоком и, мельком взглянув на нас, без тени удивления бросает:

— Здравствуйте и вам, казаки!

А дид смотрит на нее и смеется, и в рыжей бороденке его играют жгучие лучи солнца, но он привык к ним, — они не слепят его.

— Откуда ты знаешь, что хлопцы эти — казаки?

И лукаво смотрит на нас.

— Дык, кто же тут есть боле? — полувопросом убежденно говорит она и не ждет возражений, а сейчас же бежит за разбредшимися курами.

— А кышь, шельмы, а кы-ишь!..

***

…Точно ниже спустилось накаленное небо. Точно в жутком молчании страстной полуденной ласки прильнуло на грудь золотистой степи и в жарком дыхании сливается с ней, вздрагивает в судороге опьянения, вспыхивает бесчисленными огнями в каждой песчинке, в каждом камешке…

Тонут вдали пауки мельниц в мареве дрожащего света, и кажется, что там синие, глубокие озера — это небо целует землю.

И странные сны грезятся в эту пору сияющего дня, и хочется уйти от них, уползти куда-нибудь в темную щель, притаиться и ждать, и вздрагивать, прислушиваясь к молчанию света…

— Душно… — чуть слышно шепчут опаленные губы.

А дид опять сидит тут близко, что-то ковыряет заскорузлыми пальцами, с чуть заметной иронией смотрит мне в слипающиеся глаза.

— Душно, — повторяет он, — а ты знаешь, почему душно? Нет, не знаешь!.. Теперь страшно ходить по степи, теперь всякому доброму чоловику надо сидеть дома… да…

Опять медленным взглядом проводит он по нашим ружьям и линялым, с синими околышами, фуражкам.

— Ночью и в полдень нельзя ходить по степи… Ночью просыпается она, кругом подходит к чоловику, смотрит ему в очи и не дает пути… А в полдень, когда солнце на средине, — спит степь и плывут по ней ее сны… Так говорят старые люди, и я их видел…

Он задумался и молчит, и уже не видно в его глазах улыбки — они смотрят строго, молитвенно.

Я силюсь не поддаться чарам зноя, ширю веки, стараюсь двигать пальцами рук.

Товарищ сидит неподвижно, зарывшись в сено.

Где-то за стеной изредка кудахнет курица, шипит в котелке каша.

Нюра подходит к диду и, молчаливая, садится рядом, высунув из-под юбки кончик маленькой загорелой пятки.

— И когда идет чоловик, то плывут к нему сны, — точно и не прерывал речи, продолжает бахчарь, — и посреди них Набольшая — тянет к нему длинные горячие руки, и давит голову, и тихонько смеется, и прыгает, и целует… это и есть та самая, — Полудница… Красными очами ворожит она чоловику, и падает он лицом в жаркий песок, и засыпает… И такому никогда не проснуться!..

Тихо, едва слышно замирает голос дида, только долго еще ширится перед глазами белый платок Нюры с красными розами…

Плывет от меня в сторону шалаш и незаметно скользит из-под спины жесткое, хрустящее сено…

Все ярче передо мною белый платок с красными розами, ярче цветут они, раскрывают лепесток за лепестком и остро глядят на меня кровавыми пятнами…

Ниже, все ниже оседает холм, и тянутся к нему жесткие стебли арбузов, — тонкие, гибкие, жгучие, — тянутся и давят пустеющий череп.

Сыпется золотом степь во все стороны — крупные зерна спелого хлеба…

Пляшет неслышно и гибко мелкою рябью сгустившийся воздух, тонкими иглами входит в тело, сдавливает его, и не знаешь, где кончается оно и начинается море жидкого огня.

Наклоняется Жгучий близко бледным светящимся лбом, шуршит горячей сухой кожей и скалит зубы в изнемогающем поцелуе…

***

…Опаленная, прильнула земля к небу…

В последнем напряжении уходящей воли я открываю глаза. Дида уже нет напротив. Он сидит спиной у котелка с кашей.

Белый платок Нюры маячит возле него.

Темно-красный шар солнца низко висит над степью…

Глава 3. Леший

Я иду медленным шагом сквозь тесные ряды сомкнувшихся сосен, одной рукой цепко перехватив ружье, другой отклоняя от себя удары веток и напряженно вглядываясь вперед. Я слышу свое дыхание — глубокое, волнующееся, шорох сухих игл под ногами, вздохи августовской ночи.

Там, наверху — крупные, лучатся звезды, но мне их не видно из-под шапки леса.

Гуще у стволов, реже в просветах тянет острым запахом грибов, сырого мха, рябчиками…

Иду медленно, потом замираю, прикладываю воронкой ладонь левой руки ко рту, протяжно вою:

— Гу-у-у, гу-у…

И жду.

Обостряется слух, раздуваются ноздри, глотая сырость леса; крепче стискиваю холодный затвор ружья.

И откуда-то издалека неверными, срывающимися звуками проползает ко мне ответное:

— Гу-у-у, гу-у…

Весь поворачиваюсь в ту сторону — мягко ложится на плечо чья-то шуршащая лапа, — это потревоженная ветка…

Час, два брожу так, впитываю в себя запахи леса, невнятные вздохи, трепет убегающих теней, переговариваюсь с волками…

Сначала жутко, — точно незнакомое все, чужое, холодное.

Точно по сторонам шушукаются подозрительно обо мне деревья, недовольны — и гуще сплетаются тени, больно хлещут по лицу смолистые ветви.

И кажешься маленьким, затерянным, и шибко бьется сердце…

Тут — все сильное, понимающее, тайно живущее, широко вдыхающее влажный лунный воздух, а я — человек с затаенным дыханием, как непривычный вор в чужих комнатах.

Я — один среди грибов, шуршащих птиц, упрямых ветвей, лунных блесток…

Но уходит время, бледнеют воспоминания о другом, давно знакомом мире, выше подымается грудь, крепнут ноги, привыкают глаза к таинственному мельканию теней, острее становится слух, и голос, — раньше слабый, неуверенный, — звучит теперь тверже, медленно повышаясь и быстро падая вниз, точь-в-точь так, как воют волки:

— Гу-у-у…

Просыпается в груди что-то новое, то, что было когда-то давно, в детстве, что-то непосредственно яркое, радостно уверенное, и уже тянут за собой лунные блестки, и понятна ворожба молчаливых теней.

Радостно вслушиваюсь в ответные выклики молодых волков, точно вижу их перед собой — серых, со стальными упругими ногами, двумя точками фосфорических глаз. Чувствую, как и у меня вспыхивают глаза и ширятся, дико округляясь, а потом суживаясь, врезаясь в тьму леса.

Легко, слегка приседающим шагом, выхожу на поляну — всю росистую, бледно-зеленую, округлившуюся, точно дышащую.

Тонкий пар плывет над ней низко-низко, бельмами смотрит туда, вверх, на небо с дымчатым кругом луны.

Березы, как свечи восковые, обступили вокруг, вытянулись, стройные, а из-за них выглядывает кто-то косматый и хихикающий…

Точно сказки слушают росистые травы, и ходят по сторонам неведомые звери, что были когда-то и остались в памяти, неведомо откуда пришедшие.

— Гу-гу-у, гу!.. — протяжно вскрикиваю я, а может быть, и не я, а кто-то другой во мне, и вдруг подымает меня что-то сильное, безумно-радостное, сжимает мускулы, я приседаю невольно и двумя прыжками — уже на другой стороне поляны.