Счастье шло мне прямо в руки и вознаграждало за то скверное чувство неловкости, которое иногда все еще приходило ко мне, похожее на стыд, испытанный мною в корпусе, когда на медицинском осмотре я стоял голый перед одетыми докторами.
В один из таких дней я получил записку от Лины Федоровны.
Она писала: «Приезжай ко мне проститься. Ты должен это сделать во имя нашей любви».
Много раз перечитывал я записку, недоумевая и волнуясь, готовый сейчас же ехать к ней и снова оскорбляясь.
«Да что же, что же это, наконец? — спрашивал я себя, глядя перед собой на огонь лампы. — Что это за девушка?» — и, не умея себе ответить на этот вопрос, начинал ощущать знакомый приступ раздражения и обиды.
«Нет, довольно. Это слабость. Это глупость. Я не прощу себе, если в третий раз меня обманут. Я не поеду».
И я остался. Но прошло три дня, еще день и еще день, и я понял, что я притворяюсь, будто не хочу ехать, что я играю с самим собою в жмурки, понял, что это сильнее меня; велел запрячь Орла и поехал.
Но было уже поздно. Лины Федоровны я не застал. Она покинула усадьбу за три дня до моего посещения. Мне передала только знакомая горничная, что барышня велели мне кланяться. Вот и все. Брат ее остался, но он никого не хотел видеть и меня не пустили к нему.
Никогда я не испытывал такой тоски, такого отчаяния, как в этот день. Это не была любовь, это не была жалость по утраченному, это было какое-то гнетущее состояние придавленности, беспомощности, слабости. Я лег рано и долго не мог заснуть. Наконец, забылся и во сне увидел Лину Федоровну. Она пришла ко мне и, наклонившись, что-то шептала. Она казалась мне обаятельной. Я потянулся к ней, переспрашивая:
— Что ты говоришь такое, я не слышу — повтори.
— Я не хотел прийти — ты опять обманула бы меня, — шептал я.
Она улыбалась.
— Ну хорошо, так ты попрощаешься со мной после. Слышишь? Ты приедешь и поцелуешь меня. Помни, что… так будет!
Я проснулся в холодном поту. В окно брезжило утро. У моего сердца, прижавшись к груди, лежала кошка. Та самая кошка, которая приходила ко мне в имении Лины Федоровны. Как она попала сюда? Я протер глаза, но это не был призрак, это была настоящая, рыжая кошка.
Я вскочил с кровати, взял кошку за мягкую шею, потом отворил форточку и, помахав в воздухе, бросил ее на улицу. Я слышал, как она шлепнулась о промерзшую землю.
Но заснуть я уже не мог. Смутное чувство страха шевелилось в моей душе. Я пробовал развлечься, достал шахматы и начал играть, но ничего не выходило. Мысли мои упрямо возвращались к виденному сну, к рыжей кошке. Я повторял себе, что это глупо. Глупо, говорил я, но слышал только само слово, не понимая его значения.
«Что за вздор — почему я буду прощаться с нею? Никогда этого не будет, никогда… И вообще, надо забыть все это, пора заняться чем-нибудь другим. Ведь я же не люблю ее, и потом, она не может меня оскорбить… Вздор… надо забыть…»
Говоря «забыть», я видел перед собою Лину Федоровну, стоящую ногами на диване, со злыми смеющимися глазами и расстегнутым воротом кофточки.
«Забыть…»
Да, я забыл, только не ее, а вас, Анна Андреевна, забыл совсем, как забывают те тихие, счастливые вечера, которые бывают только в детстве и которыми дорожат только в детстве, а вспоминают под старость. Я забыл вас, когда получил ваше письмо, трогательное, наивное письмо, просящее меня простить вас, вашу минутную слабость, предлагающее мне дружбу вместо любви, которой у вас — жены и матери — не должно быть.
Я краснел, когда читал это письмо, краснел за себя и за вас и охотно согласился больше не тревожить вас. У меня у самого было слишком смутно на душе. Только теперь, когда прошло много времени с тех пор, я решился писать вам, исповедаться перед вами и просить прощения. Вы видите, как я жалок, как ничтожен, видите, как я недостоин вас. Я хочу, чтобы вы увидели это, так как хочу загладить теперь то, что я сделал, потому что хочу, чтобы вы были покойны и счастливы.
Перед отъездом из Завалок я мельком видел вас, но не подошел к вам и хорошо сделал. Чем хуже, чем порочнее вы меня считаете, тем лучше для вас. Но почему вы посмотрели на меня так светло, почему в ваших глазах я прочел прощение? Это дурно. Меня надо учить, а не жалеть. Прощайте».
Далее следовали листки совсем другого формата и цвета. Ясно было, что они были писаны в другое время. На одном я разобрал только следующее:
«Хотел послать вам свою исповедь сейчас же из Петербурга, но вижу, что не время. Вы получите ее перед моею смертью. А Сумов все-таки не так беспечен, как думают…»
На обратной стороне:
«Я ее видал на днях на Варшавском вокзале. Я думаю, что она. Шла под руку с вашим мужем. Узнал он меня или нет?»
Потом опять следовали густо написанные страницы:
«То, что произошло вчера, было так ужасно, так непонятно, что я думал одно время — уж не сошел ли я с ума? Кто мог ожидать, что из глупой пьяной шутки выйдет что-то необъяснимое, но, я уверен, преднамеренное.
Я сам дал адрес гробовщику. Дал адрес, которого никогда не слыхал раньше и готов был уже посмеяться своей шутке, когда… когда увидал ее и именно там, на Бассейной 17, куда я направил гроб. Лина Федоровна лежала мертвой, так, как она говорила мне, вся в цветах, на столе, я стоял рядом, ничего не понимая, боясь понимать и вместе с тем чувствуя, что все делается так, как нужно. Для моих товарищей это было неприятное совпадение, фантастическое завершение пяти пьяных дней, тема для пикантного анекдота в гостиных. Для меня это была страшная правда, о которой я старался забыть. Опять какая-то воля, сильнее моей, управляла моими действиями, глумилась надо мной и уже не выпускала меня. Я хотел поцеловать ее в лоб, но поборол себя — ненадолго, — я это чувствую.
Когда я ложился вчера ночью, я увидал ее у себя на постели. Она упорно смотрела мне в глаза.
— Почему ты не поцеловал меня? Поцелуй меня…
Я ведь слышал, что она говорила это!
Но как я ее поцелую, когда ее уже нет? Как?..
Опять эта рыжая кошка. Она забралась ко мне на колени, урчит. Я пробовал кормить ее сахаром. Но она не ест и смотрит на меня. Это не может так продолжаться. Почему я должен исполнять то, что она хочет?»
«Целую неделю я был спокоен. Все это вздор — расстроенные нервы. Сегодня же запечатываю конверт и посылаю эту уйму бумаги вам. Читайте и посмейтесь, как смеюсь я. Меня все-таки забудьте. Дай Бог вам счастья.
Ваш искренний друг Сумов».
И больше ни одной строчки.
Я перебирал листки, искал на полу, но ничего не нашел. Здесь было все, что говорило о Сумове, здесь было все, что я мог узнать о нем. Об остальном надо было догадываться. Ведь он же застрелился… Значит… Это не только расстроенные нервы… значит…
Что — значит?
1910 г. Ноябрь. Павловск.
БЕАТРИЧЕ КОТА БРАМБИЛЛЫ{15}
М. А. Долинину
Зажав плотно зубы и вооружившись большими ножницами, которыми режут бумагу, силился Анемподист Иванович состричь толстый, корявый ноготь на большом, тупом своем пальце, отчего лицо его морщилось глубокими складками.
Глядя на него зелеными, злыми глазами, урчал старый кот Брамбилла, выгибая взъерошенную спину и шурша листами, раскиданными по столу.
Один из листов, белый и матовый, точно смазанный салом, лежал на ковре посередине комнаты, иногда чуть заметно колеблясь, один освещенный доходящим до него сквозь желтый абажур скучным, безразличным светом. Анемподист Иванович отложил в сторону ножницы, срезав ноготь до половины, встал со стула, подошел и поднял лист. Так он постоял с минуту, словно соображая что-то, потом аккуратно сложил лист пополам и спрятал в боковой карман пиджака.
— Не хочешь, и не надо, — другому пригодится, ведь правда, Брамбилла?
Анемподист Иванович ничуть не жалел, что сделка не удалась. Право же, этот лицеист Бурчевский не в меру требовательный заказчик: семь рублей за любовный сонет — цена не Бог весть какая высокая, и не виноват Анемподист Иванович, что на сей раз ничего не упомянул о глазах возлюбленной лицеиста.
Он все еще стоял посреди комнаты и в нерешительности догрызал вторую половину состриженного ногтя. Потом сказал, обращаясь к Брамбилле:
— Вот, Брамбилла, каково нынче «Камоэнсам».
Точно следя за тайным ходом мыслей Анемподиста Ивановича, шевелил ушами Брамбилла и поводил вслед за движениями хозяина зеленые глаза свои, но при последних словах поэта соскочил он со стола и оттуда на полку с книгами, на которой в белой своей неподвижности покоился Пушкин. Пробежав по ряду книг, точно по шаткой лестнице, где бок о бок с крохотным томом Шенье грузно стоял в кожаном одиночестве Сологуб, он снова прыгнул на пол, но вслед за ним грузно ударился о ковер желтый том ослиной кожи. Испуганно шарахнувшись в сторону, Брамбилла через мгновенье легким, неслышным шагом подошел к книге и, обойдя ее, уставился в раскрытую страницу. Прерванный на меланхолическом своем занятии, посмотрел Анемподист Иванович в сторону лежащей книги, но тотчас же новый и непонятный ему звук коснулся его слуха.
Ясно слышно было, как за окном шуршала снежная не-погодица, но звук, поразивший поэта, хотя был значительно тише доносящейся через окно завирухи, все же настойчиво, не сливаясь ни с чем, наполнял комнату.
Охваченный неприятным волнением, подошел быстро к дверям Анемподист Иванович и распахнул их.
Из темноты непроветренной столовой, где запах остывшего жаркого и табачного дыма, казалось, пропитал все вещи, смутно выступал обеденный стол, накрытый белой скатертью, и тусклый глянец чашек на буфете загорелся и угас. Но в столовой было тихо, до жуткого тихо.
Когда Анемподист Иванович увидал, что в столовой никого не было, он призадумался и тихонько, на цыпочках, обошел комнату, все еще не понимая, откуда доносится странный звук. Может быть, шум метелицы или завывание ветра в трубе заглушали этот звук по временам и он доносился то явственнее и громче, то совсем глухо. Наконец, в ту минуту, когда шум ветра утих, он услышал этот странный звук, во всей его силе доносившийся из угла темной столовой.