Теперь никто бы не ошибся, сказав, что наступила весна. Во всяком случае, все осталось по-старому, и весна пришла своим порядком, как делала это каждый год, потому что мы-то с вами, читатель, прекрасно знаем, что чудес не бывает.
1920 г.
НЕРВЫ{17}
Сергею Недолину
Я охотился в окрестностях города П., у Западной Двины, уже третий день. Погода благоприятствовала — дни стояли тихие, солнечные; ночи — светлые, росные. Собака ходила отлично и, хотя была далеко не породистой — держала стойку мертвую, подводя к самому носу дичи. Лесник, у которого я остановился, — хозяин пса, — оказался человеком положительным, тонким знатоком птичьих повадок, и мы успели распушить два тетеревиных выводка.
Возвращался я в П. пешком, нагруженный своими трофеями, удовлетворенный и усталый. Идти надо было верст двадцать пять большим трактом, окаймленным старыми раскоряченными березами, по преданию, насаженными при Екатерине.
Весь день проспал в темном углу сеновала, а под вечер, закусив, тронулся в путь, рассчитывая к рассвету добраться до дома.
Уже перед закатом хлынул ливень, заставивший меня забраться в чащу можжевельника, но он замер быстро, и я, немного вспрыснутый, пошел дальше.
Иссохшая до этого земля теперь разбухла, канавы и колеи заполнились водой, и ноги мои скользили, заставляя меня делать уморительные движения, чтобы удержать равновесие. Ружье и сетка с дичью немилосердно болтались, больно ударяя меня в спину, но это ничуть не испортило моего настроения, наоборот — подняло его благодаря свежести, оживившей усталую голову.
Весь лес, вдоль которого тянулся тракт, гомонил от громкого птичьего говора; листья стали ярче, трава точно вновь выросла и помолодела, а небо — бледно-васильковое — ушло выше.
Навстречу мне проехала телега. Она немилосердно тряслась, — бурая лошаденка широко расставляла короткие ноги, мчась тяжелым галопом, кидая в стороны жирные комья грязи.
Седоки галдели пьяными голосами, а поравнявшись со мной, замахали шапками. Их было пять — два мужика и три бабы. Бабы — в черных платках.
— Умер, родимый, умер! — кричали они мне вслед.
Я догадался, что встречные — с поминок. Вещь обыкновенная, давно мне известная, но почему-то теперь неприятно покоробившая. У меня явилось непреодолимое желание оглянуться, а оглянувшись, я съежился и пошел быстрее.
Темнело. Уходящее солнце заливало багрянцем стволы сосен и листья берез. Потом из чащи поднялся туман и, медленно взбираясь тяжелыми клубами над дорогой, сдавил ее, распластался и замер — густой и непроницаемый.
Это был осенний туман, гнетущий туман, являющийся вместе с залетными птицами, пронизывающий до костей, насыщенный запахом дыма, подхваченным с вырубленных лесных дач, где день и ночь тлеют старые пни.
Он, казалось, дышал огромными жабрами, как гигантская неведомая рыба моря, проглатывая поля с поблекшими травами, вздыхающую землю, одинокие березы, заброшенные деревни, алеющие леса.
Он наполнял душу ноющей тоской, заставлял вздрагивать от пронизывающей сырости.
Ноги плохо слушались, попадая в размокшие рытвины, скользя и расползаясь. Я шел теперь ощупью, потому что ничего нельзя было различить в этих мутных потемках. Ночь пришла совершенно незаметно — надо было ждать полночи, когда туман обыкновенно спадает и показывается луна.
Я шел, стараясь удерживать равновесие, пробуя отвлечь свое внимание далекими воспоминаниями, чтобы отогнать нарастающее уныние, когда над самым ухом моим раздался отчаянный треск, топот копыт и что-то бесформенное и темное, сломя голову, пронеслось мимо. Я остановился с сильно бьющимся сердцем, инстинктивно схватясь за ружье. Мне показалось даже, будто три черные головы закивали мне из туманной мути под чмоканье грязи.
Я старался успокоить себя, так как знал наверное, что это проехала обыкновенная телега с запоздавшим мужиком.
Но ноги мои ослабели, и я почувствовал невыносимый приступ голода.
Тогда, достав из сумки оставшийся случайно кусок черного хлеба, я с жадностью начал грызть его, не сходя с места, широко расставя ноги, с прилипшими ко лбу от пота волосами. Только съев весь хлеб, я был способен тронуться дальше.
Теперь я шел быстро, нелепо вскидывая руки, подгоняемый ударами ружейного приклада и нервной возбужденностью.
Дорога неожиданно свернула вправо. Я догадался об этом, попав в канаву, и уже медленнее, весь измазанный, пошел вперед.
Туман редел.
Можно было различить контуры деревьев и сереющие просветы неба.
Я непрестанно натыкался на какие-то бугры или кочки и то взбирался вверх, то неожиданно скользил вниз. Эта борьба с дорогой положительно была мне не по силам. Хотелось сесть прямо здесь в грязь и не двигаться.
Но это было слишком рискованно, и я решился на последнее пришедшее мне в голову средство. Я побежал, делая широкие прыжки.
Сначала это удавалось мне, но потом я почувствовал, как земля уходит из-под моих ног, дуло ружья ударило меня в голову, я протянул вперед руки и схватился за что-то стоящее впереди — ствол дерева или верстовой столб.
Тогда произошло что-то непонятное. Послышался глухой шум обрывающейся земли, и я упал куда-то вниз на колени. Что-то тяжелое, за что я держался руками, навалилось на меня.
Ошеломленный, я закрыл глаза, но когда открыл их — замер.
В небе, сквозь редкое облако тумана, белела луна.
Я лежал на коленях в продолговатой рытвине, судорожно сжав на груди большой деревянный крест.
Эта рытвина была обвалившейся под моей тяжестью свежезакиданной могилой. Со всех сторон раскрывали мне свои объятья черные кресты кладбища…
ЧТО ЭТО?{18}
Борису Эйхенбауму
Он мне рассказывал:
— Уже начинало светать, когда я возвращался с моим товарищем домой с дружеской пирушки в мою честь. Пили мы в тот раз мало — как-то охоты не было, но много говорили о будущем, о назначении человека, о литературе и все расстались в радостно-повышенном настроении.
Я еще по пути продолжал развивать товарищу свою мысль о повторяемости старых образов в искусстве.
Не доходя соборной площади, мы расстались и я пошел один, что-то насвистывая себе под нос и возбужденно жестикулируя. На душе было легко, голова казалась светлой и полною значительных идей. Рождалось много веских убедительных доводов, могущих сразить противника.
Поднялся предутренний ветер, площадь была совершенно безлюдна и я шагал прямо на противоположную сторону ее, где мне надо было свернуть на другую улицу.
Собор казался белесым, призрачным. В небе тухли звезды, близок был солнечный день. Теней и туч не было, когда я поравнялся с оградой собора, я отлично это помню.
Но внезапно на белом фоне камня я различил темное пятно. Меня это покоробило. Я подумал, что сидит бродяга и засунул руку в карман за револьвером.
Но, подойдя поближе, я разглядел ясно, что там сидела сгорбленная старуха в черном и щелкала семечки.
Я быстро прошел мимо, так как лицо ее мне показалось неприятным. Она слишком пристально смотрела на меня.
Миновав площадь, я хотел войти в улицу, когда опять на самом перекрестке увидал черное пятно сидящей женщины.
Она смотрела на меня и грызла семечки.
«Странно, — подумал я, — здесь обыкновенно бывает пусто, а теперь попадаются какие-то подозрительные личности».
И, чтобы не проходить мимо старухи, я свернул в сторону и пошел окольными путями к своему дому.
По дороге мне больше никто не встретился и я уже почти забыл о старухе, которую принял за докучливую попрошайку. Но, отворив калитку ведущую к нам во двор, я остановился, пораженный.
У самого входа со стороны нашего дома сидела совершенно спокойно, облокотившись о косяк калитки, худая маленькая старуха в черном и, глядя на меня, равнодушно щелкала семечки.
Я вообще не из пугливых, в чертовщину всякую не верю, но тут положительно растерялся, и, быстро захлопнув калитку, стал что есть мочи звонить дворнику. Прошло минут пять. За все это время я ни на секунду не отходил от звонка и крепко держался за задвижку, боясь, что старуха может выскользнуть.
Звонил я неистово, в каком-то озлоблении страха.
Наконец я услышал хриплый крик дворника, который недоумевающе спрашивал, что случилось.
Я открыл калитку и прерывающимся голосом рассказал о старухе.
Никакой старухи он не видал. Барчуку просто почудилось после доброй рюмки горилки.
Я уверял его, что вовсе не пьян и заставлял искать по двору.
Он флегматично показывал на высокий с гвоздями забор и уверял, что сам черт не перепрыгнет такую штуку.
Потом он сделал вид, что «пойдет все-таки побачить» и больше не вернулся.
Ночь совершенно рассеялась, небо стало оранжевым, зачирикали воробьи и я, немного сконфуженный перед светом дня, начал упрекать себя в глупой нервозности.
Затем снял фуражку, чтобы освежить голову, снова надел ее и решительными шагами пошел к подъезду.
Там, я это совершенно ясно увидел, сидела на каменных ступеньках сгорбленная в черном старуха, пристально смотрела на меня, улыбалась и протягивала мне полную пригоршню семечек…
У меня подкосились ноги, и я упал.
1909 г. 17-го ноября.
ДВЕ СТАРУХИ{19}
Николаю Кондакову
Никто не знал, почему они живут вместе и почему вообще они живут, когда давно уже прошел для них срок человеческой жизни, но они все-таки жили — две сгорбленные старухи — одна сырая, расплывшаяся, другая — худая, сморщенная…
Они жили на окраине города, на той улице, по которой каждый день везли покойников, где было тихо, пахло пылью и мертвыми листьями.
Они занимали маленькую комнатку с окном на улицу и часто их можно было видеть в это окно сидящих вдвоем, что-то шепчущих и смеющихся чему-то…