Беатриса в Венеции. Ее величество королева — страница 3 из 4

ЕЕ ВЕЛИЧЕСТВО КОРОЛЕВА

ЧАСТЬ ПЕРВАЯВ СТОЛИЦЕ И В ГОРАХ

I

Политический момент. — Наполеон I и дочь Марии Терезии

Обстоятельства были таковы: переговоры в Пресбурге завершились известным трактатом. Наполеон стянул к Болонье свое войско, намереваясь изгнать Бурбонов из Неаполитанского королевства. Была обнародована следующая прокламация, обращенная к неаполитанцам:

«Двор вашего короля, подписав со мною договор о нейтралитете, нарушил его: он вновь открыл свои владения русским и англичанам. Император Наполеон, справедливость которого равняется его могуществу, желает примерно отплатить за такой поступок. Этого требуют достоинство его короны, интересы его народов и необходимость восстановить в Европе общественное к себе доверие. Войско, которым я командую, имеет целью покорить вероломных. Вам, однако, нечего опасаться: французские солдаты будут всегда вашими братьями».

Прокламация, помеченная 25 декабря 1805 года, появилась в Неаполе 2 января 1806 года одновременно с вестью, что французское войско, приближающееся к неаполитанским границам, под началом Сен-Сира, имеет пять корпусов, к коим присоединен еще корпус Массены; что вся численность армии доходит до сорока пяти тысяч; что при ней находится брат императора генерал принц Иосиф Бонапарт.

Эти вести для неаполитанского двора были громовым ударом, началом той грозы, которая захватила и русских, и австрийцев, которая закончилась Аустерлицким сражением и взятием Вены. Неаполь трепетал: для него были живо памятны ужасы многолетней войны конца XVIII века; раны, нанесенные сначала кровавой междоусобицей, а затем яростными репрессиями Бурбонов, еще далеко не зажили.

Когда грянула эта новая гроза, порядок, особенно в отдаленных провинциях, не был еще вполне восстановлен не успевшей утвердиться королевской властью. Правда, шайки санфедистов[1] и преданные Бурбонам партизаны отвоевали у новорожденной республики[2] трон законного короля. Но санфедисты и партизаны не могли бы совершить этого, если бы они не разоряли все и всех на своем пути. Население всех крупных городов Неаполитанского королевства распадалось надвое: одна сторона — торжествующая и самовластная — легитимисты; другая — республиканцы, доведенные до бессильного раздражения, грызшие наложенные на них цепи. Эта партия продолжала, однако, ожидать мести, трепетно ожидала, что новые события восстановят ее могущество.

И в такое-то время, когда предшествовавшая буря не успела улечься, загрохотала новая гроза.

Ввиду ее приближения русские и австрийские войска (ради которых Бурбоны нарушили нейтралитет, обещанный императору Наполеону)[3], занимавшие дотоле Теано, Венафро, Миньяно, получили от своих правительств приказание удалиться. Русский генерал Ласси сообщил неаполитанскому главнокомандующему, что защита всей пограничной линии королевства при внезапно сложившихся обстоятельствах немыслима прежними средствами, причем дал понять, что русский государь подготовляет средства для охраны достоинства короля обеих Сицилий (Неаполитанского королевства).

Король Фердинанд IV хотя и понимал, что его гибель неизбежна, все-таки отправил кардинала Руффо к Массене, поручив первому хлопотать о перемирии и узнать, нельзя ли чем смягчить Наполеона. Но когда он узнал, что Руффо был в качестве пленника задержан в Женеве; когда на собранном им в Неаполе совете убедился, что, по единогласному мнению генералов и министров, бесполезна всякая попытка задержать вторжение французов, он поспешно отплыл в Сицилию, назначив королевским наместником в Неаполе своего старшего сына, принца Франциска.

Наместник не сумел, или не смог изыскать новых средств; он прибег тоже к переговорам; но это оказалось бесполезно, как при отце его. Тогда Франциск, захватив с собою своего брата принца Леопольда, тоже покинул Неаполь и через Калабрию пробрался в Сицилию. Таким образом, раскаты грозы, еще отдаленные, обращали уже в бегство именно тех, кому бы следовало противостоять ей. Королевство, которое несколько лет ранее, после революции и республиканского правления только что успело вновь организоваться, грозило опять распасться благодаря неумелости своих правителей.

Однако в тот самый момент, когда правители впадали в отчаяние, когда генералы ломали свои шпаги, оставалась одна женщина, горделивая, стойкая, предприимчивая, твердо решившая или одолеть врага, или погибнуть вместе с королевской властью, если только престолу суждено было погибнуть.

То была ее величество королева Мария-Каролина, дочь австрийской императрицы Марии Терезии.

Она одна не покинула королевского дворца в столице. И этого было достаточно, чтобы народ продолжал мечтать о возможности устранить опасность. Она не жила во дворце сложа руки: всем было хорошо известно, как зорко следила она за ходом событий, как решительна, неутомима была эта королева, как энергично готовилась она к борьбе.

Даже самые робкие, те, которые недавно советовали королю обратиться в бегство, начали ободряться, толковать о средствах обороны, о необходимости спасти хотя бы честь нации. Французы уже надвигались, а в неаполитанском дворце все было спокойно и оживленно. По его мраморным лестницам и залам постоянно проходили и знатные и простые люди, хотя среди последних встречались непривлекательные личности, известные вожаки шаек лаццарони. А лаццарони в Неаполе тогда были то же, что санкюлоты в революционном Париже.

На обширном дворцовом дворе постоянно слышался конский топот. Всадники то появлялись, то уезжали; и те и другие впопыхах.

Народ, конечно, тоже интересовался полученными вестями. Небольшие группы людей нередко скоплялись на улицах, но и расходились быстро. Всякий знал, что заурядному обывателю опасно рассуждать о государственных делах. Всякому были памятны дни террора, водворившегося в столице по возвращении в нее бурбонского двора, и зверства, которыми сопровождалось вступление в Неаполь буйных шаек, предводимых кардиналом Руффо[4]. Те либералы, которые и теперь с нетерпением ожидали появления французского войска, намереваясь вновь поднять республиканское знамя, не решались громко высказывать своих надежд, зная, что королева продолжает проживать во дворце. Наиболее робкие, такие, которые во время прошлого переворота не решались примкнуть ни к республиканской, ни к монархической стороне и которые все-таки изрядно пострадали во время кровавых междоусобиц, очутившись между двумя огнями, были нынче склонны полагать, что слухи о надвигающейся опасности преувеличены, что несокрушимая энергия австриячки сумеет помериться силами с подымающимся ураганом.

В ней, т. е. в королеве Каролине, сосредоточивались все могущество, вся власть. Только в ней проявилась воля. Наполеон говорил, что королева Каролина единственный мужчина в Неаполе. Одним своим примером она ободряла самых робких, а своими речами и своей физически соблазнительной внешностью умела внушать уверенность в ее способности отвратить грозу; она поддерживала бодрость в населении. Зимний сезон был в разгаре; по приказанию королевы ни один театр, ни одно увеселительное заведение не было закрыто; ни один бал не был отменен.

Носились слухи, что на предстоящем в театре Сан-Карло (в те времена обширнейшем в Европе) маскараде будет присутствовать сама королева, и появятся все блестящие придворные дамы, знаменитые не только своей красотой, но и приписываемыми, по крайней мере, им любовными приключениями. Конечно, всем, кто боялся вторжения французов в Неаполитанское королевство, было не до развлечений. Но все-таки ни одна из богатых буржуазных семей не осмелилась, бы оставаться дома, ибо отсутствовать на этом маскараде значило бы навлечь на себя подозрение либо в трусости, либо во враждебности ко двору. Без малого пятидесятитысячное французское войско, пододвинувшееся уже к самой границе, плохо гарантировало их безопасность. Боязнь этой женщины, единственной во всей Европе открыто решившейся бороться со всемогущим Наполеоном, у неаполитанцев доходила до террора.

II

Веселье накануне беды. — Королева на маскараде

Если бы кто, не знакомый с политическими обстоятельствами данной минуты, очутился на площади Сан-Карло в начале роковой январской ночи, он не мог бы даже подозревать, что на столицу надвигается враг, грозящий кровавыми бедствиями и разорением. Около театра шумно, весело волновалась толпа, по-видимому, совершенно беззаботная. Под арку подъезда то и дело подъезжали богатые экипажи, окруженные гайдуками, факелоносцами; из карет выходили дамы, пышно обвитые драгоценными шалями и кружевами, в складках которых сверкали брильянты и рубины. Группы шумливых масок сливались в сплошную бесконечную веселую толпу, которая поднималась по лестницам. Казалось, весь город спешно, почти задыхаясь, сбегался на праздник. Знали, что австриячка приказала всем веселиться в эту ночь: и огромное большинство, хотя не без ворчанья, подчинилось ее воле, но, попав в разгульный поток, скоро чувствовало себя, как рыба в воде.

Громадная зала сияла огнями; толпа вела еще себя сдержанно. Ложи были полны аристократией и богатой буржуазией; все дамы были в обыкновенных бальных туалетах, лица некоторых были прикрыты полумасками. Только королевская ложа оставалась еще пустой, однако привлекала к себе всеобщее внимание публики. Кой-где в зале танцевали уже под звуки оркестра, примостившегося в глубине сцены, которая сливалась с залой.

Вдруг гул и гам толпы как бы опали. В королевской ложе появились два служителя в придворных ливреях и раскинули по барьеру величественной ложи штофный ковер, в середине которого был вышит золотом бурбонский герб.

Это обозначало, что ее величество королева соблаговолит появиться в маскараде, дабы выразить благоволение своим подданным. Это означало также, что ее величество желала дать понять своим подданным, что опасность еще далека, а, может быть, и устранена даже. Во всяком случае, королева подавала пример совершенной бодрости и спокойствия духа...

Ну, а если опасности нет, если спокойна королева, чего же подданным беспокоиться? Отчего же и не повеселиться как следует? И плотно сгустившаяся толпа отдалась сплошному веселью.

В глубине зала, прислонясь к стене, стоял высокий, отлично сложенный мужчина в костюме калабрийского бандита: черный бархатный с серебряными пуговицами казакин; за широкий красный кушак заткнут большой кинжал; из-под остроконечной широкополой шляпы спадают на широкий белый воротник черные кудри. Лицо его было скрыто черной маской, в ее отверстия глядели черные, лучистые молодые глаза. Он ни на кого не обращал внимания и, кажется, не ощущал, что им почти все интересовались.

— Да это просто атаман какой-то шайки кардинала Руффо, — замечали одни.

— У него, кроме лица, ровно ничего не замаскировано, — говорили другие.

К нему приставали хорошенькие женщины; он старался отделываться от них вежливостями.

— Милая девочка, еще слишком рано. Приходите позднее, я буду рад всех вас перецеловать.

Вскоре публика подметила другого калабрийского разбойника. Только тот был массивен, и одет чуть ли не в лохмотья. Но также в маске. И его женщины стали задирать; но он их грубо растолкал, выбиваясь из толпы. Женщины обиделись; другие мужчины вступились за них. Завязалась было борьба; но около бандита словно из земли выросли еще четыре вооруженных калабрийца.

— Да это просто скандал, здесь собрались все санфедисты, — рычали в толпе.

Кто-то шепнул: «Тише вы там: это все сторонники ее величества». «Это невозможно», — шепотом же протестовали некоторые и громко выражали уверенность, что это замаскированные придворные. Толпа все-таки заволновалась; послышались возгласы: «Вон разбойников!»

Толстый, массивный бандит пробивался ловко вперед, возбуждая больше смеха, чем негодования, и, ухватив какого-то полишинеля, вертел его, как куклу. Но стоявший долго у стены молодой атаман, приблизившись к товарищу, посоветовал ему оставить в покое несчастного (что тот и сделал) и убраться из залы без драки, против чего толстый протестовал.

— Я бы ушел вместе с тобой, — добавил молодой товарищ, — но мне необходимо дождаться именно здесь Гиро и Магаро и, как назначено, одной важной вести. Однако я провожу тебя на улицу, может быть, там найдем и наших.

Толстый согласился; оба вышли.

Этим инцидент и кончился, тем более что внимание публики привлекла королевская ложа. В глубине ее распахнулись широкие двери; из них выступили два ряда раззолоченных придворных гайдуков с серебряными канделябрами, восковые свечи которых ярко освещали всю ложу. Между этими потоками света появилась королева.

Каролина Австрийская достигла уже того возраста, когда время успевает оставить следы на наружности женщины. Но ее красота изумительно сохранилась, а прирожденная величавость увеличивала еще более привлекательность. Она, сбросив роскошный плащ, прошла к балюстраде ложи. Взоры всей публики обратились к ней. Кто бы не залюбовался роскошными белыми ее плечами, около которых искрились брильянты; ее пышными золотистыми волосами, увенчанными небольшой короной. Ее огромные голубые глаза озирали толпу; лицо горделиво улыбалось. Ярко-пунцовые губы оттеняли нежно-розовый цвет безупречно овального лица; прямой, несколько крупный нос и чуточку выдающийся подбородок придавали ее физиономии выражение властности и твердости несокрушимой.

Несколько секунд толпа оставалась безмолвной, словно очарованная красотой, которой время не посмело коснуться. Про поведение дочери императрицы Марии Терезии ходило много неблаговидных слухов; ее прошлое было ознаменовано кровавыми деяниями; много людей погибло по ее воле; много проливалось слез о жертвах ее жестокости. Много лжи и предательства ей приписывалось. И все-таки ее величавая красота была неотразимо ослепительна и как бы уравновешивала все нравственные пятна.

Все знали, что она одна из наиболее образованных в Европе женщин; что она хорошо говорит и пишет на четырех языках; что она обладает тонким, проницательным умом. Она умела влиять на государственные дела своими советами и твердой, как алмаз, волей, перед которой склонялись не только министры, но и сам король. Она сумела поднять против изгнавшей Бурбонов республики кардинала Руффо, добившегося при содействии предводимой им орды горцев восстановления монархии. Она сумела распоряжаться, как своим рабом, английским адмиралом Нельсоном, очистить провинции от либералов и потопить в крови при помощи кардинала Руффо Партенопейскую республику.

Ко всем еще свежим воспоминаниям о казнях и избиениях, о разорениях, совершенных по воле этой трагической, но блистательной женщины, примешивались в странном противоречии с ними образы ее наиболее известных любовников — Гуаленго, герцога делла-Режина, Актона, Рамеского, Сен-Клера. Ее закадычным другом была леди Гамильтон, одно имя которой вызывало чуть не фантастические представления о бесстыдной распущенности, о ночных оргиях, о необузданных минутных увлечениях.

Вот из каких сложных элементов, черных теней и ослепительного света, золота и грязи, капризов и железной воли, эпических предприятий и пошлых интриг, смелых до безумия проектов (которыми она чуть не увлекла даже Наполеона), из приятельских отношений с наисвирепейшими атаманами разбойничьих шаек складывался образ этой королевы. Она подобно своей матери Марии Терезии могла бы сказать: я есмь король Мария-Каролина.

И эта-то именно сложность личности изумляла, подавляла массы. Каролина словно судьбу вызывала на бой. Чужеземное войско надвигалось для того, чтобы разрушить ее престол; ее муж обратился в бегство, а за ним, обуреваемые страхом, исчезли в Сицилию и ее сыновья, министры, сановники. А она сама, невозмутимая, пышная, присутствовала на ночном празднике карнавала, с королевской короной на голове, окруженная царственным величием, горделивая, властная и в то же время улыбающаяся, словно самодержавная монархиня, которой все должны уступать.

И в самом деле, публика, и в плебейской зале и в аристократических ложах, словно побежденная невиданной смелостью этой женщины, восторженно, дружно разразилась приветом:

— Да здравствует ее величество королева!

Королева стояла у барьера ложи, величавая, недвижимая, как статуя, словно не чуя шумных приветствий. Ее лицо оставалось равнодушным, ни губы не шевельнулись, ни прекрасные лазурные глаза не блеснули, не выдали ни мысли, ни чувства. Она являлась олицетворением владычества, монархиней, от которой зависит жизнь и смерть каждого и всех. Только когда восторженные клики стали чрезмерно шумны и оглушительны, она ответила на них, склонив голову, опустилась в кресло и заговорила с каким-то генералом в блестящем мундире, обсыпанном звездами и орденами. Остальная часть свиты почтительно группировалась в глубине ложи; только в двух шагах от Каролины осталась грациозная женская фигура в бальном платье, но с полумаской на лице. Нетрудно было догадаться, что то была очень молодая особа, по всей вероятности, девушка. Но публика, возвратившаяся к своему маскарадному веселью, правда, несколько сдержанному присутствием государыни, более ничего о молодой особе не знала, хотя эту девушку никто ранее при королеве не видывал. Впрочем, все знали, что Каролина часто внезапно к кому-нибудь привязывалась и своих горячих привязанностей ни от кого не скрывала.

Королева пробыла в маскараде очень недолго. Молодой бандит, провожавший своих земляков на улицу, был все это время задержан толпою вне залы. В ту самую минуту, когда он пробивался на середину залы, чтобы хоть взглянуть на монархиню, которой он никогда не видывал, живя в своих калабрийских горах, она уже встала, завернулась в белую горностаевую ротонду, поданную двумя камергерами, и удалялась из ложи. Когда бандит успел наконец пробиться и оглянуться на королевскую ложу, ее величество уже скрылась. Ярко освещенная ложа пустела; удалялись все придворные.

Отбытие королевы послужило сигналом к оживлению веселья. Возобновились бесцеремонные танцы, шутки, хохот. Не только в большой зале, но даже в ложах, а особенно по коридорам и лестницам, стоял разгул. Пляшущие в зале постепенно слились в одну бесконечную цепь, которая, громко подпевая оркестру, завивалась спиралью и захватывала тех, кто вовсе не желал участвовать в танцах.

Молодой бандит принадлежал к числу последних; он кое-как выбился из толкотни и стоял неподвижно в одном из отдаленных уголков. Около него бродили два человека в одинаковых с ним калабрийских костюмах, очевидно, хорошо ему знакомые. Все трое изредка обменивались словами. Наконец один из них ворчливо обратился к молодому бандиту:

— Что же это такое будет? Для чего мы здесь торчим, капитан Рикардо? Я тут совсем одурею. Вы знаете, что терпением я похвастать не могу.

— Видишь, у меня хватает же терпения: жду, — отвечал тот, кого называли капитаном Рикардо. — Ну, и ты принатужься, потерпи. Нам сказано ожидать в зале Сан-Карло; а до которого часу ждать — не сказано. Если мы разойдемся, потеряем в толпе друг друга.

Его нетерпеливый товарищ продолжал ворчать, и все трое продолжали ждать. Веселье все больше разгоралось, время шло. К Рикардо приставали грациозные маски, приглашая потанцевать с ними. Он не без затруднений отделывался.

Вдруг кто-то, подойдя сбоку, крепко ухватил его за локоть. Он оглянулся. Перед ним стояли два домино: одно ярко-красное, другое бледно-голубое. Оба прижимались к нему, и он чувствовал, что они дрожат, особенно голубое, принадлежавшее, очевидно, очень молодой, стройной, грациозной женщине. Она молчала. Красное было спокойно, под ним чувствовалось роскошное, пластичное, прекрасное тело, домино заговорило:

— Если вы молоды, если у вас благородное сердце, если вы обладаете мужеством, которое присуще всегда одеянию вашему, то, ради всего святого, проводите нас до бокового выхода и защитите от пьяных негодяев, преследующих нас, — сказало красное домино.

Он не сразу ответил.

— Скорей, скорей, — нетерпеливо требовала пунцовая маска, почти увлекая за руку по направлению к двери.

Рикардо все-таки колебался. «Пожалуй, это какая-нибудь глупая маскарадная ловушка, хитрость, чтоб ужин добыть», — думалось ему. Однако в голосе, которым к нему обращались, хотя и звучала просьба, но слышалось что-то повелительное. Наверно, это какие-нибудь аристократки. Не верить, что им грозит опасность, не было оснований.

— Умоляю вас, — произнесло и трепещущее голубое домино, прижимаясь к нему еще крепче.

Ему показалось, что он не впервые слышит этот молодой голос.

— Ждите меня тут, — сказал Рикардо своим двум товарищам бандитам. — Если посланный придет, попросите и его подождать.

Товарищи ворчливо и неохотно повиновались. Он повел своих масок. Покуда они протискались вперед, с ними повстречалась одна из масок, пристававших к нему, раньше она была одета рыбаком.

— Видно, ты этих-то женщин и поджидал, что со мной не пошел.

Глаза пунцового домино, которое первое заговорило с Рикардо, при этих словах блеснули сквозь узкие разрезы маски так злобно, что рыбачок воскликнул:

— Ага! кажется, тетушка-то шутить не любит. Смотри же, прекрасный разбойник, черепков не разбей.

И, сказав это, рыбачок с хохотом скрылся в толпе.

Тем временем они добрались до дверей. Пунцовое домино остановилось. Рикардо имел возможность внимательнее оглядеть эту женщину. Она казалась старше голубого домино, но, очевидно, была сложена, как античная статуя, сквозь отверстия маски выглядывали не то серые, не то голубые глаза. Взгляд их, по крайней мере в данную минуту, был жесток. Под кружевом, падавшим на нижнюю часть лица, довольно резко выдавался подбородок, щеки, насколько можно было судить, были свежие. Из-под покрывавшего голову капюшона выбивалась прядка светлых, осыпанных пудрой волос.

— Вся опасность там, под внешней колоннадой театра, — обратилась она к капитану. — Они потеряли в толпе наши следы и, наверно, ждут нас там...

— Кто они?

— Мы сидели в ложе, глядели вниз, в залу, любовались весельем. Моя подруга никогда не видала маскарадов. Вдруг в нашу ложу ворвались насильно трое каких-то негодяев. Наверно, пьяные. Между ними был моряк, в мундире.

— В мундире?

— Да, в мундире. Бесцеремонно стали нас трогать. Как я поняла, пьяный моряк вообразил, что узнал во мне, не знаю, право, какую-то знакомую ему даму, и держал с товарищами пари, что не ошибся...

— Как же вы ускользнули?..

— Я вам говорю, что эти господа были выпивши. Они едва держались на ногах. Мне удалось двоих из них оттолкнуть. Я протащила в коридор мою подругу. И там они пытались оскорбить нас, покуда мы не пробрались в залу. Кажется, они не посмели туда спуститься, потеряли нас из виду... Но, наверно, поджидают у подъезда...

— А, может быть, и совсем ушли?

— О нет! Этот моряк, хоть и пьян, а своего пари не забудет. А, может быть, у него и есть какая-нибудь другая цель.

— Отчего же вы обратились именно ко мне?

— На вас одежда доблестных... Так были одеты те, кто отвоевал у республики для короля его царство... А, впрочем, если вам боязно...

— Мне боязно! — Рикардо засмеялся. — Я позволю себе сказать вам, сударыня, что мой костюм не маскарадный. Я всегда так одеваюсь. Я так же одевался, когда находился среди тех, кто, как вы говорите, отвоевал королевство для своего законного короля.

— Значит, вы калабриец?

— И горжусь этим.

— А как вас зовут?

— Капитан Рикардо.

— Только?

— Только.

Голубое домино как-то встрепенулось при имени Рикардо; пунцовое продолжало расспрашивать.

— Вы в самом деле ждали женщину?

— Нет, — просто отвечал молодой человек. — Я там был с товарищами-земляками. Однако скажите мне, куда я вас должен довести. Надолго удаляться из залы я не могу.

— А... понимаю теперь! — воскликнуло красное домино. — Вы, вероятно, ожидаете там извещения о том, куда и когда именно вы должны явиться вместе с вашими товарищами...

— Как же вы можете знать, чего я жду? — спросил калабриец, пристально взглянув в глаза пунцовой маски, и засмеялся...

— Пойдемте, пойдемте, — отозвалась она. — Теперь я уверена, что с вами мне нечего бояться. Ведь это вы первым взошли на стену форта Вильены, где тогда заперлись и защищались полторы сотни ваших земляков, таких же храбрых, как вы... Только революционные бредни их с толку сбивали. Тогда вы были только сержантом, зато отряд, которым вы командовали, был одним из доблестнейших отрядов, которыми руководил кардинал Руффо. За Вильену вам и офицерский чин дали.

— Правда! — воскликнул изумленный молодой человек. — Вы разве знаете меня?

А в толпе кто-то воскликнул:

— Вот глупый парень, попался на удочку двум бабам, которым за его счет хочется поужинать.

— Выйдем скорей отсюда, выйдем, — едва слышно обратилось к Рикардо голубое домино.

— Экая важная бабища под красным-то домино, — восхищался пробившийся к нашей группе ряженый почтальоном и, растопырив руки перед этой соблазнительной для него маской, стал ее упрашивать с ним прогуляться.

А другой, турок, воскликнув: «Мне больше тоненькие нравятся», — собирался подхватить под руку голубое трепещущее домино. Но калабриец, дотоле себя сдерживавший, высвободясь от своих дам, отшвырнул на пол и почтальона, и турка, сорвал с лица свою маску и громко закричал, обращаясь к окружающим его ряженым:

— Теперь вы видите мое лицо, и если не пропустите меня, то, как Бог свят, познакомитесь с моим кинжалом!

Лицо оказалось красивое, смелое, с густыми усами; широкий лоб; черные глаза сверкали. Поняв, что с таким молодцом шутки плохи, ряженые посторонились. Подхватив своих незнакомок, молодой человек наконец вывел их из театра на улицу.

— А теперь позвольте мне вернуться в залу, — сказал он под колоннадой подъезда. Однако голубое домино, еще крепче прижимаясь к нему, с ужасом произнесло:

— Вон они, те, что к нам в ложу врывались; моряк около колонны стоит.

Красное домино тоже просило Рикардо не покидать их, тем более что их обидчики сделали уже несколько шагов по направлению к ним.

— Ради Бога не оставляйте нас. Вы молоды и храбры. Здесь меньше опасности, чем под Вильеной, — говорила пунцовая женщина.

Обе они влекли Рикардо к дворцовой площади, близко держась театральной стены, в нескольких шагах сливавшейся с дворцовой.

— Будьте только осторожны; через несколько минут мы будем в полной безопасности, — говорила старшая.

— Если так... если через несколько минут я могу вернуться на мой пост, то извольте, провожу. И будьте спокойны: я сумею вас защитить.

Но едва красная маска успела прошептать «спасибо», как группа их обидчиков, до тех пор медленно шевелившаяся около колоннады театра, почти ринулась на них с ругательствами.

— Не удерешь от нас, подлая женщина, — кричали они. — Думаешь, что мы не узнали тебя, развратную клятвопреступницу! И домино-то твое окрашено кровью жертв твоих.

Рикардо, оставив женщин за своей спиной, обернулся лицом к обидчикам, спрашивая их, чего им надо от дам, которых он провожает домой из маскарада. Красное домино успело шепнуть капитану: «Отступайте вслед за нами; мы почти у двери и можем скрыться». Но моряк, который, по-видимому, руководил остальными тремя обидчиками, ответил Рикардо:

— Если вы стоите за этих женщин, значит, не знаете, кто они. Мы хотим видеть их лица и свести счеты с одной из них. Советую вам предоставить их нам. Идите своей дорогой.

— Этого не будет. Может быть, вам и знакомы эти маски, но, полагаю, вы меня не знаете. Я капитан Рикардо.

— Вы капитан? — отозвался один из обидчиков. — Как не стыдно честному воину заступаться за эту стерву.

— Будьте благоразумны, еще несколько шагов, и мы спасены, — шептала сзади красная маска, продолжавшая все время двигаться вдоль стены. Она не выпускала из своей руки руку Рикардо и как бы вынуждала его отступать также. Он старался быть спокойным, но кровь его начинала закипать. Он сказал своим противникам:

— Мои маски просят меня быть благоразумным. И вы видите, господа, что я не только спокоен, но и вежлив с вами. Что же касается моего чина, так я не принадлежу к регулярным войскам, а получил звание капитана, сражаясь в отрядах кардинала Руффо.

— Ага, санфедист! — презрительно зарычали все четверо обидчиков. — Это один из тех разбойников, убийц, грабителей...

Но они не успели договорить, так как Рикардо ринулся на них с обнаженным кинжалом. Завязался бой, безмолвный, но отчаянный.

— Вот мы и у двери; скройтесь, следуйте за нами, — говорили калабрийцу обе дамы, перед которыми в дворцовой стене приотворилась маленькая дверь.

Но Рикардо продолжал отбиваться. Через несколько мгновений женщины вошли во дворец. Дверь за ними закрылась. Рикардо, получивший две-три раны, продолжал отбиваться с успехом: он опасно ранил одного и убил другого противника, и оба они лежали на мостовой без движения. Тогда моряк выстрелил в калабрийца из пистолета и ранил его в грудь. Истекая кровью, Рикардо упал у ступенек дворцовой двери. Оставшиеся в живых обидчики думали, что враг сражен насмерть, покинули и его и трупы двух своих товарищей. Площадь опустела. До нее со стороны Сан-Карло доносились звуки музыки, песен и смеха. Вероятно, около театра кто-нибудь и слышал выстрел, подозревал кровопролитную свалку. Но в те времена люди были привычны к убийствам и грабежам, которые совершались на главных улицах и площадях Неаполя. Все мирные жители старались обходить места, где подозревали лихое дело, отнюдь не вмешиваясь в чужую беду. Когда обидчики удалились, дворцовая дверь снова приотворилась, и два гайдука, подняв капитана, внесли его внутрь здания.

III

Горцы-атаманы в гостях у ее величества

Той же самой ночью в обширной, хотя невысокой зале, стены которой были обиты дорогим штофом и освещены множеством канделябров, висячих и расставленных на консолях перед большими зеркалами, один за другим собирались странные люди, очевидно, не столичные жители. Все они были в темных плащах толстого сукна, какие носят в горных местностях Южной Италии, в Калабрии, в Везувианской области и землевладельцы разного калибра, и рабочие, и разбойники. Вводил их в залу, поодиночке или парами, старичок почтенной наружности, по одежде судя, духовное лицо.

Эти люди дивились незнакомой им обстановке; даже робели перед ее роскошью; молча, но с какой-то оглядкой, усаживались в удобные кресла, обитые бархатом. Кресла были тремя рядами расставлены посреди зала. Пришельцы озирались, словно не разумея, куда они попали. Очевидно, все они чувствовали себя не в своей тарелке среди штофа и зеркал. Молчали, покашливали ради самоободрения и поворачивали головы каждый раз, когда старичок в черной рясе вводил новое лицо и безмолвно указывал новичку на предназначенное для него кресло.

В зале становилось жарко; гости начинали помаленьку распахивать свои плащи; из-под плащей виднелись короткие кафтаны из темного грубого сукна, с зелеными отворотами и серебряными пуговицами. Просторные жилеты, скорей куртки, с объемистыми охотничьими карманами были или красные, или зеленые, белые отложные воротники спадали на кафтаны. Из-за широких кожаных поясов выглядывали рукоятки пистолетов и кинжалов. Кое-кто стал узнавать знакомых. Почти все оказались горцами, калабрийцами, сражавшимися шесть лет назад в отряде кардинала Руффо, подавившего революцию и недолго прожившую Партенопейскую (Неаполитанскую) республику. Послышались имена партизан, игравших немаловажную роль в подавлении восстания, отголоска французской революции.

— Э! Да это ты, Парафанте! — восклицал один.

— А ты как сюда попал, Франкатриппа? — отзывался сосед.

— Да вон и Панедиграно, черт возьми!

— Я-то я; да зачем мы все здесь? Растолкуйте, в чем дело?

— Ну, да ты сам зачем сюда приехал?

— Зачем? Надоело мне жить в нашем селе сложа руки. Они у меня, знаешь, вольную работу любят. Забыли меня, думаю, совсем... Когда дьяволу душа твоя нужна, он к тебе всячески ластится, а забрал душу — словно и не знавался никогда с тобой...

— Да у тебя на чертову долю еще душа полна осталась ли?

— Кабы души-то у меня своей не было, так не нападал бы на меня страх, что в пекло попаду, когда умру... А ей-Богу, нападает иной раз. Ведь какие дела мы проделывали, когда командовал этот сатана кардинал. Помнишь, в Кольтроне? Андриа памятна тебе? А Антониев день тринадцатого июня в этих республиканских-то городишках?! Я как только закрою глаза, особенно ночью, в потолке так все мне это и представляется. Женщины, малые ребятишки в крови, зарезанные, удавленные, пожарища эти. Мы в огонь еще живыми людей швыряли: у меня и теперь в ушах треск стоит... В домах все залито кровью тех, кто пытался защищать свое добро, мужчин, женщин и детей... И трупы их валяются... Кардинал, как живой, представляется мне в своем красном подряснике. Мы жжем, режем, грабим, а он так ласково нас крестом — что в руке держит — осеняет.

— Ну, так чего ж тут! Коли сам кардинал благословлял, значит, и грехи нам отпущены. Я, брат, над такими пустяками не ломаю себе голову. Будто не о чем другом думать... Ты вот лучше скажи, что о нас забыли те, кому мы царство отвоевали. Да!

— Тсс... молчи, лучше будет! Кто их знает, может быть, нас сюда как в ловушку заманили...

— Для чего в ловушку?

— Да... да просто, чтоб нас с дороги убрать. Ведь больно многое нам известно...

— Так зачем же ты-то сюда притащился?

— Тоже скучища начинала одолевать... Принимался было я за путевое дело... Да не такой я человек. Мне поразмашистее дело нужно... К тому же и мошна, в которой я кое-что на старость припас, все мелела да мелела, только на донышке оставалось. Собирался было я созвать старинных товарищей да попытать счастья хоть на малом, как тогда мы с кардиналом на большом пытали... Вот я надумал было...

— Да, видно, передумал, когда к тебе в хату заглянул один важный барин и сказал, что тебя в Неаполь требуют.

— Вот, вот...

— И отсыпал он тебе пятьдесят дукатов на дорожные расходы. И, кроме того, попросил, чтоб ты озаботился собрать старых товарищей, которые прежде под твоей командой работали.

— Это самое! Да ты-то почему знаешь?

— Очень просто. Этот барин и у меня за таким же делом побывал. А я, признаться, так, как и ты, скучать начинал... Да и мошна тоже отощала... И я собирался было за свой счет поработать...

— Против короля и королевы, которых мы тогда сами на трон посадили?

— А хоть бы против самого наисвятейшего дьявола.

Покуда между двумя приятелями, случайно очутившимися соседями по бархатным креслам, шел такой разговор почти шепотом, зала наполнялась новыми гостями. Все они, как и первые, сначала растерянно оглядывались, не сразу решаясь опускаться в богатые мягкие кресла. А если заговаривали между собой, то едва слышно.

— Поди, из серебра эти подсвечники вылиты? — интересовался бородач с мрачной физиономией, по костюму — богатый калабрийский крестьянин.

— А то из чего же? — отвечал ему сосед, бодрый старик, морщинистое лицо которого прорезал длинный рубец.

— Эка штука! В таком разе каждый подсвечник стоит не меньше, чем те, что мы нашли в церкви альтамурской. Мне тогда всего один достался; я его в куски поломал, продал тогда за тридцать дукатов. А потратил я на него всего два заряда...

— Дешевенько добыл.

— Недорого. Да ты пойми, мы ведь сам-двадцать были. Как только, бывало, управимся со всеми республиканцами, так промеж себя непременно свары заведем. Иной раз и поколошматимся. Двадцать нас человек, все вместе эту церковь грабили...

— Я церкви всегда уважал, не грабил.

— Да то альтамурская, анафеме была предана, потому что в ней республиканцы защищались; заперлись было... Да еще и капеллан требовал от нас своей части из добычи... Детина был этот поп! В одной руке распятие, в другой винтовка. Четверых наших один стоил; только взглянуть на него. Хорошее тогда времечко было. Ась?

— Погодите, опять вернется, — отвечал сосед уверенно и знающе.

— Как? Право? Да ты знаешь, что вернется?

— Тише ты! Ну, где мы теперь, по-твоему?

— Знать не знаю, а хотелось бы разведать! Эти подсвечники на худой конец по сотне дукатов штука стоят.

— Мы, братец, сидим в зале королевского дворца, — прошептал старикашка на ухо приятелю.

— Что ты! Очумел разве?

— Меня провели сначала в арсенал, через низенькую дверь; а потом водили, водили: то вверх, то вниз, то вправо, то влево. Да меня не обойдешь! Уж я тебе верно говорю: сидим мы с тобой в зале королевского дворца; она в самом нижнем этаже, что к арсеналу, на море выходит. Слышишь, гудит? Это море...

— Пожалуй что... Чего им от нас надобно?

— Ты молчи, узнаешь, потерпи.

Освоившись с внушительной обстановкой и таинственностью положения, гости стали развязнее; говор делался громче; некоторые, завидя знакомых, вставали с указанных им кресел, здоровались, перебирали старые воспоминания.

— А что же о капитане Рикардо ни слуху ни духу? — осведомился тот, кого звали Парафанте.

— Он в Неаполе; надо бы и ему здесь теперь быть, — откликнулся густой бас.

— Эва! Да и ты, Пиетро Таро, с нами! — воскликнули некоторые.

— Как видите, вот со мной Магаро и Гиро. Помните их? Вас я сразу признал. По правде сказать, подумывал, что и никогда Бог не судит свидеться. Целых шесть лет не видались.

— Ну, так отчего же Рикардо-то тут не хватает?

— А что мне вам сказать? В театре мы с ним были; надоело мне там, я ушел; даже повздорил с ним. Я ведь не люблю, чтобы мухи около носа меня щекотали. А его я все-таки люблю. Ждал я его, ждал у подъезда, и ждать надоело. Вернулся в залу, а Магаро и Гиро мне сказали, что он ушел с какими-то двумя женщинами. К нам явился какой-то человек, которого нам было наказано ждать на маскараде. И вот сюда привел нас. Думали мы, что и Рикардо уже здесь. Ан ошиблись. Видно, правду говорят, что бабий волос крепче каната тянет.

Странно было видеть всех этих людей в одежде горцев-крестьян, с грубыми, иногда свирепыми лицами, часто исполосованными боевыми рубцами, среди роскошной обстановки, серебряных канделябров, штофных обоев, огромных зеркал.

Да и им самим все кругом было странно. Пуще же всего им было странно сидеть в бархатных креслах, и больше всего интересовали их поставленные в глубине залы лицом к их седалищам три тоже бархатных, но с золотыми украшениями, высоких кресла. Спинка среднего, наиболее высокого, была увенчана золотой короной. Им казалось, что в эту ночь совершится нечто для них чрезвычайное; что они зачем-то нужны и созваны по весьма важному делу. В их горные захолустья еще не успела проникнуть весть о том, что французское войско идет низложить Бурбонскую династию. Столица Неаполь, в которой они съехались всего несколько часов назад, никаких внешних признаков тревоги не выказывала. В эту самую ночь весь город был поглощен карнавальным маскарадным разгулом, однако, словно в воздухе носилось что-то значительное. Откровенно об этом говорить они не осмеливались; но многие из них, полуземледельцы, полубандиты, втайне питали надежду, что вернулось-таки старое доброе время, когда они могли вовсю отдаваться разгулу своих порочных страстей, не опасаясь кары, даже нередко ожидая похвал и наград. Правда, немало было таких, что по самой своей полудикой натуре были буйны, склонны к насильственным деяниям, охотники до войны. После грабежей и всяческих совершенных ими во время вооруженной борьбы ужасов они становились жалостливы и великодушны. Но когда дрались, усмиряли, покоряли, то они были свирепы и беспощадны. Из таких-то людей состояли шайки кардинала Руффо, раздавившего республику Партенопейскую.

Многие из этих людей, вожаков и главарей кардинальских шаек, могли бы оказаться полезнейшими, достойными вождями, если бы их усилия направлялись на более благородные, более идеальные цели.

Весьма немногие из них были вознаграждены Бурбонами за их содействие восстановлению монархии. Бурбоны, неблагодарные, как все короли (или, вернее, как все те, кто успел воспользоваться плодами оказанных им благодеяний), совсем позабыли об этих партизанах, которым были столь обязаны. Впрочем, большинство самих благодетелей этим особенно не гордились и в некотором отношении были довольны, что их игнорировали: за каждым из них водились грехи и преступления, совершенные либо из мести, либо из корысти, либо просто по злобности нрава, преступления, за которые по-настоящему пришлось бы попасть не только в тюрьму, но и на виселицу. Но все эти деяния после услуг, которые оказала престолу партизанская борьба с революцией, были также забыты. Все атаманы могли спокойно проживать в своих деревушках и селах. Награбили они во время междоусобицы достаточно, чтоб жить не нуждаясь; никто им о старом не напоминал. Тем не менее эта безопасность, сопряженная с бездействием, их изрядно тяготила. Не к такому существованию привыкли они. Их тянуло в горы, им было обидно глядеть на ржавевшую в углу хаты винтовку, на печально висевший на стене кинжал, с лезвия которого еще не стерлись пятна крови человеческой.

Понятно, что они не без удовольствия приняли приглашение ехать в Неаполь, еще не зная, ради какой цели. Во всяком случае, их щедро снабдили деньгами на длинный и скучный путь. А главное, им сказано было, что они могут явиться в столицу вооруженные, как в горах. Горец не любит расставаться с оружием. Если приглашают с винтовками и кинжалами — значит, есть надежда на что-то путное. Взбунтовала их надежду и фантазию сама таинственность, которой был обставлен призыв. Им было неизвестно, ни кто их призывает (однако, должно быть, важный и богатый человек, если столько денег дает), ни где их соберут. Только по приезде в Неаполь, да и то почти ночью, их оповестили о часе и месте сборища.

Прибыли они в столицу к вечеру. Вот уже часа два толкутся среди зеркал, сидят в бархатных креслах. Давно миновала полночь. И все-таки они не знают, зачем все это. Нетерпение возрастало; фантазия все ярче разгоралась. Они уже не стеснялись; говорили громко; даже слышались ругательства. Некоторые грозились удалиться. Но все это не помогало. На нетерпеливые протесты гостей никто ничего не возражал. Даже старичок в духовном одеянии, который рассаживал их по креслам, словно совершенно забыл об атаманах. Он давно даже исчез из залы.

— Хоть бы пожрать да выпить дали, — горланил Гиро, обращаясь к Пиетро Торо.

— Я бы одно желал знать, — отозвался последний, — куда это Рикардо запропастился?

— Куда? Туда, где ему лучше, чем нам. Бабенки, что его подтибрили, — знатные бабенки. У одной плечища чудо какие.

— Ну, это ты вздор мелешь. Не такой парень Рикардо. Он знает, что дело есть; не станет со шлюхами прохлаждаться. Беспокоюсь я, беспокоюсь; что-нибудь да не ладно... Города-то я не знаю; весь путаный какой-то, а не то отыскал бы его. А коли утром он не появится, то я хоть до самого короля дойду, да отыщу молодца.

— Ну, полно тебе. Он забавляется себе. А мы тут, как дураки оглашенные, сидим...

— Невтерпеж мне. Уйду отсюда, — воскликнул Торо.

— Да, так тебя и выпустят.

— А кто это меня не выпустит? Посмотрим. У меня руки уж давно чешутся.

— Ты проберешься, и я за тобой. Этот старикашка, что нас сюда затащил, больно уж бесцеремонно с нами обходится.

— Шутки, надо быть, шутит. Я вот ему покажу шутки-то.

— Какие тут шутки, когда этакую уйму деньжищ роздали.

— Друзья мои, — раздался твердый, видимо, привыкший распоряжаться голос, — хочу я вам сообщить мои подозрения. Выслушайте, может, тут дело идет о жизни каждого из нас.

Все смолкли. Говоривший встал на кресло, чтоб его лучше могли слышать. То был Парафанте, едва ли не самый знаменитый изо всех калабрийских атаманов. Наружность у него была внушительная, словно нарочно сделанная для господства над массой. Его кровавые деяния были всем хорошо известны и тоже внушительны. Его ввалившиеся глаза были окружены густыми ресницами и светились, как раскаленные угли; брови тоже густые, широкие. Лицо обросло лохматой нечесаной бородой. Вся его фигура, движения обозначали физическую мощь и безумную отвагу. А это сильно действует на массы.

— Вот что я вам, друзья, сказать хочу, — начал Парафанте, — ведь нас заманили в ловушку.

— Кто заманил? — раздались со всех сторон восклицания.

— Кто? Да известно кто: полиция. Чего нам самих-то себя обманывать: у всякого из нас на совести не без грешков. Пустячные, я знаю, что пустячные. Ну, там недруга своего подстрелили; непокладливую бабенку от мужа утащили; рухлядь какую-нибудь подожгли, чтоб руки погреть себе; ну, там да сям захватили что-либо; иногда деньжат горсточки две, когда сами были в нужде... Пустяки все это, повторяю. Кабы не пустяки, так не обратились бы к нам за помощью шесть лет тому назад, когда надо было раздавить врагов нашей святой веры, благочестивейшего нашего государя. Мы сделали свое дело. Время идет; теперь мы больше не нужны; вот полиция, чтобы ее не обвиняли в укрывательстве, и ухитрилась нас сюда заманить: кого перестреляют, а кого в каторгу засадят.

— А ей-Богу так, — раздались возгласы среди слушателей.

— А если это так, черт возьми... если так, — рявкнул бородач из-под Везувия, давно прельщавшийся канделябрами, — так заберем себе вон те подсвечники, уйдем отсюда и подожжем дом.

— Да, да, подожжем весь дом.

— Потише вы, приятели, потише, — послышался спокойный, но твердый голос старика с рубцом поперек лица. — Теперь я слово хочу сказать. И скажу я вам, что все вы, как есть, а вместе с вами Парафанте — сущие зайцы.

Старик, произнося эти слова, тоже влез на кресло, его маленькие глазки светились, и по их выражению видно было, что от слов своих он не отступится.

— Меня! Это ты меня зайцем обозвал, — зарычал Парафанте и тут же, захохотав, прибавил: — Знаешь ты, старикашка, вкус мяса человеческого? А? Аль не отведывал?

Старик только было открыл рот, чтобы ответить, как в глубине залы, за тремя высокими креслами широко распахнулась дверь, за которой стояли два длинных ряда камер-лакеев в придворных ливреях; каждый держал по канделябру с зажженными свечами.

Чей-то голос провозгласил:

— Ее величество королева!

Гости словно окаменели; в зале воцарилось мгновенно мертвое молчание; не только внезапность, изумление поразили атаманов: к изумлению и страх примешивался. Много слыхали, много толковали все они в своей глуши о короле, о королеве; но никогда их не видывали и не смели думать, что когда-нибудь могут своими собственными глазами видеть их. Воображению и уму этих полудикарей монарх и монархиня смутно представлялись чем-то сверхчеловеческим, божественным, но божественным более страшным, чем церковное божество, ибо первое было ближе, на земле, а не на небе. Власть королевская казалась им безграничной, безапелляционной силой, непосредственно распоряжающейся жизнью и смертью всех подданных, в том числе и самих атаманов...

Несколько секунд длилось оцепенение гостей. Потом они зашевелились; сидевшие инстинктивно встали и, затаив дыхание, глядели на распахнувшуюся дверь с жадным любопытством и страхом. Королева появилась между двумя рядами ярко светивших канделябров и плавно приближалась к высоким креслам. Она была в черном бархатном платье, подхваченном на плечах большими алмазными пряжками; скульптурно красивые руки и плечи были обнажены; на голове красовалась небольшая корона, из-под которой ниспадали низко на шею густые золотистые волосы. Она была неописуемо величава; но еще более красива.

Непосредственно за Марией-Каролиной шла стройная молоденькая девушка, блондинка, с скромным симпатичным личиком. Далее следовали придворные и генералы в блестящих мундирах.

— Господи Иисусе Христе! Мать Пресвятая Богородица! — бормотал Пиетро Торо, — словно в раю!..

— На колени, — произнес чей-то негромкий, но твердый голос.

И все эти свиреполицые атаманы, грабители и убийцы, большинство которых совершили не одно ужаснейшее преступление, не только стали на колени, но инстинктивно пали ниц, лицом на пол, перед королевским величием.

В голубых глазах Каролины Австрийской, в глазах, умевших поражать, смотря по надобности, и неумолимой злобой, и нежной любовью, теперь сверкнуло непритворно радостное торжество. Несколько секунд она недвижимо стояла перед креслом, украшенным короной, словно безмолвно наслаждаясь зрелищем простершихся перед нею атаманов. Села и голосом повелительно-благосклонным произнесла:

— Встаньте!

Но так как никто не вставал, — кто недослышал, кто робел, — то она громко и настойчиво повторила:

— Мы повелеваем вам встать.

Головы приподнялись с полу; спины выпрямились; все эти люди, как один человек, поднялись на ноги.

Тишина не нарушалась; большинство даже дыхание сдерживало...

— Друзья мои! — наконец заговорила королева, — посланный, созвавший вас сюда, действовал по моему приказанию. Но для вас было лучше, чтобы вы до сей минуты не знали этого. Я знаю, что у каждого из вас немало врагов. Даже при дворе есть лица, завидующие вам за прошлое, за то, что вы оказали нашей монархии столь важные услуги. Если бы я не заботилась о вас все эти годы, кто знает, что бы с вами сталось. Многим пришлось бы работать на каторге; а иные, вероятно, тлели бы в общей могиле казненных преступников.

По толпе гостей пробежал трепет. Королева продолжала:

— Вы, Франкатриппа, должны были бы дать отчет во множестве убийств и поджогов, в которых вас обвиняют ваши враги. Вы, Парафанте, вы, Панедиграно, вы, Беннинказа, вы, Фра-Диаволо[5], вы, Спакафарно, — обвинялись во многих преступных деяниях. Я знаю, что все это клевета. Но тем не менее они могли бы привести вас к виселице. Однако ваша королева заботилась о вас и устраняла от вас опасность.

— Ваше величество, до гроба за вас Бога молить станем. Воистину все это одни наветы, неповинны мы, государыня, — послышалось в толпе предстоящих.

— Да, я знаю, что наветы. Иначе я бы не созвала вас в Неаполь. А созвала я вас потому, что должна скоро покинуть столицу и ехать в Сицилию, где уже находится теперь король. И тогда наше несчастное королевство вновь останется во власти исчадий ада, еретиков, злоумышляющих против нашего престола, дарованного нам Господом Богом, против нашей святой веры. Враги эти не будут иметь возможности поразить лично нас, но они выместят злобу свою на вернейших наших подданных. Они вновь вспомнят наветы, направленные против вас, и доведут вас до каторги, до виселицы, от которых мне до сих пор удавалось спасать наших верных подданных.

Она на минуту смолкла, чтобы проверить впечатление, произведенное ее словами. В стоявшей среди залы толпе пробегал сердитый ропот; лица некоторых побледнели; у других пылали злобой. Стоявшие сзади, в отдалении от государыни, позволяли себе угрожающие восклицания.

— Карабин-то мой еще не оплошает!

— Кинжал у меня не дурак!

— Пусть придут еретики! Справимся!

— Слушайте же, друзья, — заговорила опять королева, очень довольная, что слова ее оказали желанное действие, — слушайте. Ваши дела и мои дела — все одно; я вас не покину. Поэтому-то я и собрала вас около себя. Если вы мне доверяете, и я доверяю вам. И вот что я поведаю. Французы и вам и мне враги. Они посылают опять свое войско к нам, чтобы овладеть нашим королевством, как шесть-семь лет тому назад. Но другие государи, наши союзники, которые уже раз помогли нам вытеснить французов, опять шлют помощь; войско их еще более сильное, чем прежде, так что проклятые Господом еретики, желающие ворваться в нашу родину затем, чтобы грабить наших подданных, насиловать наших женщин, оскорблять наших святых угодников и Пречистую Владычицу Небесную, — очутятся между двух огней. С одной стороны, ваши верные винтовки и ружья королевских солдат, а с другой — войска двух императоров, наших друзей и свойственников, императоров австрийского и русского. Так вот: желаете ли вы в этом святом деле стоять на стороне вашего короля, моего августейшего супруга, и на моей? Желаете ли вы вновь доказать этим негодным иноземцам, этим выходцам из преисподней, которых вы раньше уже обращали в бегство, желаете ли, говорю я, доказать им еще раз вашу силу? Каждый из вас в одиночку управится с ними десятью.

— Да, да... желаем! Мы готовы! — восклицали атаманы, увлеченные не только словами королевы, но и ослепительной красотой женщины, взывавшей к ним о помощи. Не только ее лицо было привлекательно, но и обнаженные полные руки и плечи, особенно в ярком свете и блестящей придворной обстановке, опьяняли пылких героев.

Помолчав с минуту, чтоб дать время разгореться энтузиазму своих слушателей, королева наконец высказалась о главнейшем.

— Желаете ли вы покарать от священного имени короля, а также от моего всех наших подданных, которые по прирожденной ли им злобе, по увлечению ли сатанинским революционным духом, или по низкому честолюбию, перейдут на сторону наших врагов, поднимут оружие против вас, защитников монархии, и против религии. Я от имени государя предоставляю в вашу власть личности этих нечестивцев, их жилища, имущества, женщин и детей. Истребите огнем и мечом самые корни этих злокачественных плевелов, даже если бы они искали убежища у самых алтарей. Его святейшество папа шлет благословение и отпущение всех грехов, которые вам пришлось бы совершить ради торжества нашей веры... А когда вы завершите ваше великое дело, то мы не забудем вас. Все имущество, захваченное вами у врагов ваших, будет по справедливости признано законно вам принадлежащим. Всепрощенье грехов ваших, несомненно. Благословение святейшего отца снизойдет на защитников католической церкви... Скажите же мне: хотите ли вы быть с нами?

— Да, да, желаем!.. Да здравствует наша королева! — восклицала в восторге толпа. Крики потрясали стены зала; восторг доходил до опьянения.

Вернулось, значит, доброе старое времечко! В пылком южном воображении горцев-атаманов уже носились пленит тельные видения кровавой борьбы, пышных пиршеств, оргий, необузданного грабежа и обогащения, и притом полной безответственности перед законом. Ничто в мире не было так ненавистно этим людям, как формальные стеснения со стороны властей ради порядка и общественной безопасности. Надо, конечно, рисковать жизнью... Но что значит целая жизнь по сравнению с годом — даже только одним месяцем — свободного разгула воинственных страстей. Отцы их говаривали: «Лучше год быком, чем сто лет волом». Да и умирать с оружием в руках, в бою, под открытым небом куда лучше, чем околевать в своей норе, на соломе под старость, прожив многие десятки лет под ярмом нелепых стеснений и работы, как раб, — умирать долго, медленно, чувствуя, как болезнь гложет, рвет их мясо и кости...

Восторги доходили до стихийности. Атаманы восклицали, махали руками, перекликались с товарищами, стоявшими подальше, здорово переталкивались от радости кулаками с соседями и хохотали, беспрестанно повторяя громкий клич:

— Да здравствует королева!

С лица королевы не сходила благосклонно-добродушная улыбка; глаза с видимым удовольствием наблюдали за разыгравшейся перед ними сценой.

Однако, дав атаманам нарадоваться, королева серьезно, почти строго, обратилась к ним опять. Они стихли.

— Мой казначей, — произнесла она, — выдаст вам деньги на обратный путь. Приехав домой, созовите всех своих старых боевых товарищей, а также всех, кто пожелает пристать к нашему делу. Позаботьтесь, чтобы люди были вооружены хорошо, вербуйте как можно больше людей смелых. Вождь каждого значительного отряда будет на правах командира полка. Одновременно с вами прибудет мой особый уполномоченный и позаботится обо всем, что вам нужно. Главное же — ни малейшего промедления. Как только враг вступит в королевство, начинайте свое дело: истребляйте всех, кто склонен пристать к нему. Впрочем, вам не замедлят передать наши дальнейшие указания. А покуда каждый из вас должен целовать крест, поклясться в верности королю и святой вере нашей.

Королева сделала знак рукой по направлению к свите. Один из придворных, приблизясь к ней с поклоном, вручил ей серебряное распятие. Каролина встала и, подняв высоко крест, торжественно произнесла:

— Клянетесь ли вы защищать трон и алтарь, не щадя живота своего?

— Клянемся! — как один человек, отозвались присутствующие.

— Клянетесь ли вы истреблять без пристрастия всех — земляков и чужаков — врагов наших?

— Клянемся! — отвечали атаманы, протягивая правые руки по направлению к распятию и тем как бы подтверждая клятву.

— А теперь, — прибавила Каролина Австрийская, сияя торжеством, что еще более увеличивало ее красоту и величавость, — приблизьтесь целовать крест. Да благословит вас Всемогущий, как благословляю вас я, именем короля, власть которого только от Бога. А в знак нашего королевского благоволения допускаю вас поцеловать мою руку.

Толпа ринулась к Каролине с громким возгласом:

— Да здравствует королева!

Странно, но исторически неоспоримо, что никто не крикнул: «Да здравствует король».

Происходило это оттого, что для таких загрубелых, можно сказать, примитивных, людей в данную минуту монархия олицетворялась королевой: они понимали важность момента и не только не видели короля, но понимали, что он бежал со своего поста. В королеве же, поразившей их своей красотой и обращением, они инстинктивно угадывали те же чувства, которые их самих волновали: ненависть, жажду мести, потребность борьбы, смелость и упорство. К тому же она удостоила их неслыханной чести: разговаривала с ними, допустила к своей руке. С этого момента она могла безгранично на них положиться. Более даже, чем полагался кардинал Руффо, который увлек их за собой в 1800 году, благодаря религиозным предрассудкам, прирожденной ненависти к чужеземцам и жажде добычи.

Все это королева хорошо понимала.

IV

Королева дома

Возвратясь в свои апартаменты, она отпустила ожидавших ее там камер-фрейлин.

— Удалитесь, — сказала она, — мне еще надо заняться работой.

Она приблизилась к столу, заваленному документами и пакетами. Одно за другим она открывала и пробегала письма. Но читала как-то рассеянно, и сама, казалось, чувствовала это; не могла сосредоточиться. Губы ее складывались в улыбку, которую можно назвать жестокой, а взгляд был мрачен и свиреп.

Она вдруг как будто вспомнила о чем-то, бросила на стол письмо, которое читала, встала и направилась к двери. Но, не дойдя до нее, досадливо махнула рукой, и на лице ее выразилась досада: в тени около двери она увидела ту молодую девушку, свою новую фаворитку, которую оставляла при себе и в королевской ложе Сан-Карло, и во время совещания с атаманами.

— Что вы тут делаете, Альма? — спросила Каролина, пытливо вглядываясь в хорошенькую стройную особу. — Я ведь сказала, что хочу остаться одна...

— Я полагала, что приказание вашего величества не касается меня, — мягко, но с оттенком неудовольствия отозвалась Альма.

Лицо королевы в тот же миг утратило мрачное выражение, и она обратилась к девушке мягко, добродушно, почти любовно:

— Да, да, ты не ошиблась, дитя мое. Это я сама спутала. Столько у меня накопилось забот! Все надо обдумать... Видела ты, какую отличную встречу я подготовила французам и какой славный праздник задам всем нашим пустомелям, которые только и ждут наполеоновских войск, чтобы восстать опять против того, кого сам Бог поставил их повелителем, и объявить республику. Ты, кажется, очень утомилась, бедная девочка, — начала опять Каролина, — это я виновата. Хотя, признаться, я надеялась тебя повеселить. Ведь ты никогда не бывала на маскараде. А там, в толпе, случается забавное... я так понимаю жизнь: успевай выполнять все свои обязанности, но не упускай по возможности приятных сторон существования, наслаждений... Впрочем, ты, как кроткая голубка, выросла в горах и лесах... Быть может, тебе кажется непристойным, что королева надевает домино, маску, отправляется на маскарад.

— Я повиновалась воле вашего величества, — тихо ответила Альма.

— У моего величества бывают иногда самые буржуазные капризы, как видишь... Но это ничему не мешает. Говорят, моя рука хорошенькая, маленькая... А она, как бы там ни было, сумеет, если понадобится, и саблю держать, и владеть ею для защиты этого бедного королевства, которое покинули мужчины на жертву своим врагам... Может быть, тебе казалось, что я роняю мое достоинство, смешиваясь с разгульной толпой. Зато ты видела меня и с теми людьми, которые готовы охранять от опасности трон моего мужа и сына.

— Я не смею обсуждать поступки моей государыни, — робко отвечала молодая девушка, опуская глаза, через которые словно в душу проникал ласковый, но испытующий взгляд Каролины.

— Ну, да, вообще сегодня нам маскарад не удался. А прежде случалось, что я там очень веселилась инкогнито. Очень даже бывало забавно. Если бы не эти негодяи, что нынче ворвались к нам в ложу, то ты могла бы поразвлечься. Мне этого-то и хотелось. За тобой бы ухаживали, не зная, что ты дочь герцога Фаньяно. Ты ведь и в маске прелестна. Я, бывало, совсем увлекалась, около меня шутили, хохотали, и я тоже смеялась и дурачилась. Никто меня не узнавал; я сама забывала свое положение, забывала о себе. Другим под маской я казалась простой веселой бабенкой...

— Вашему величеству угодно, чтобы я ушла? — спросила Альма.

— Да, иди.. Ты устала, бедняжка.

Молодая девушка удалилась, сделав низкий реверанс. Королева проводила ее долгим мечтательным взором, вспоминая свою молодость.

— И я в ее годы была такая же, — размышляла Каролина. — Не дай Бог, чтоб она рано начала влюбляться...

При этом мысль ее перенеслась к молодому человеку, защищавшему их отступление с маскарада, — красавец, смелый.... Настоящий паладин. «Заметки о калабрийских атаманах, прочитанные много ранее, не обманули меня. Его нетрудно зачислить в королевское войско. Раньше, чем поступить волонтером в отряд кардинала, этот Рикардо служил сержантом в королевских карабинерах... Мне нынче особенно нужны подобные молодцы... Надо будет и им заняться. Мне нетрудно будет приручить его».

Она несколько минут раздумывала, словно колебалась, лицо то хмурилось, то прояснялось.

— Ну, так что ж такое! — наконец почти вслух произнесла Каролина. — Я ему обязана жизнью, а признательность — первая добродетель монархов.

Только по сладостной улыбке, разлившейся по ее лицу, иной мог бы заключить, что чувство, охватившее ее в это мгновение, называлось другим именем.

— Он очень красив, бесстрашен, ни перед чем не остановится... Да, такие мне и нужны... Молод, правда, даже слишком молод, что за беда! Мне стукнуло пятьдесят... А Нинон де Ланкло? Да, кроме того, мое положение не то, что у бедной Нинон...

Королева еще не скинула с себя того платья, в котором ее видели атаманы.

Она взяла со стола небольшую серебряную лампочку-фонарь и направилась в дальние апартаменты дворца, не обитаемые и не освещенные.

V

Капитан Рикардо. — Кто он и где он? — Петр Бык

Раненый Рикардо очнулся не скоро после того, как его унесли с мостовой. Он очнулся только под утро и с изумлением осматривал роскошно убранную комнату, в которую попал неведомо как. В таких палатах он в жизни не бывал, на такой мягкой богатой постели никогда не лёживал. Многие предметы, украшавшие комнату, были даже непонятны для него. С потолка мягко светила лампада. Он смутно в полубреду припоминал то, что с ним случилось в эту ночь. Мелькнула мысль о посланном, которого он должен был ждать в Сан-Карло и который, конечно, его не нашел: ему стало досадно и стыдно. Он опять забылся.

Наступало зимнее утро, хотя еще не рассвело. Издалека было слышно, что город начинает шевелиться. Но около Рикардо царила полная тишина... Однако он опять очнулся, и взгляд его упал на картину на противоположной стене.

— О, какая прелесть! — невольно вырвалось у молодого человека.

Картина, находившаяся у самого пола, изображала красивую женщину с обнаженными роскошными плечами и руками. Женщина плавно выдвинулась из рамки, приближаясь к нему.

Он думал, что это ему грезится, что это сон, бред, и стал ощупывать одеяло, кровать, свои руки; но через несколько мгновений от слабости и напряжения мысли опять забылся.

Королева подошла к самой его постели, пристально глядела на него, любовалась, как-то невольно провела рукой по его волосам. Потом зорко окинула взглядом всю комнату и, убедившись, что раненый окружен всем для него необходимым, удалилась через ту же дверь, в которую вошла. Дверь беззвучно заперлась, и ее покрыл висевший над ней гобелен.

Когда раненый проснулся, — его глаза не могли нигде отыскать ни видения, ни картины, ни красавицы.

«Несомненно, все это мне приснилось», — подумал он и пожалел, что то был только сон.

А Каролина в это самое время уже принимала тех из сановников, которые еще не покинули столицы с королем. Она совещалась о том, как, ввиду соглашения с атаманами, надлежит организовать защиту государства от вторжения французов.


Рикардо был окружен действительно всем, что в его положении было необходимо. Пожилой добродушный доктор благополучно вынул пулю, попавшую в неопасную часть туловища, навещал больного по два раза в день, залечивал другие менее важные раны, беседовал с пациентом. Солидный слуга, видимо, умевший ухаживать за больными, исполнял приказания врача, приносил вкусную пищу, помогал одеваться, когда Рикардо был уже в силах встать с постели.

Окровавленное в ночном бою платье заменили новым. Рикардо любил читать, конечно, по своему скудному образованию, по преимуществу о рыцарских и романтических приключениях. Ему приносили книги.

Но, кроме этих лиц, к нему никто не заглядывал, и эти двое безусловно уклонялись отвечать на его вопросы о том, где он находится, кто его неведомый покровитель.

— Дней через восемь, — успокаивал врач, — мы вас совершенно вылечим... И раньше, чем вы отсюда удалитесь, вы узнаете, кто заботится о вас, а покуда хозяин этого дома в отъезде.

Молодому горцу тем не менее так надоело заточение, что он подумывал, еще не долечившись, о бегстве. Однако убедился в невозможности этого. Из больших, огражденных изящными чугунными решетками окон видно было только море. За порогом его спальни невидимо, но ощутимо стерегли каждый его шаг. Иногда он был уверен, что находится в королевском дворце; но когда заводил с доктором речь о таких догадках, тот очень добродушно, но искусно опровергал их и даже подсмеивался над капитаном. Да и сам Рикардо готов был нередко полагать, что подобные мысли приходят ему в голову потому, что он с детства начитался рыцарских романов, да и теперь только ими занято его время.


Рикардо родился в калабрийских горах и всю юность там провел. С тех пор, как он себя помнил, он не расставался с неким Кармине, простым земледельцем, жившим скудными доходами с собственного клочка земли, которую обрабатывал собственными же руками. Он в раннем детстве считал Кармине своим отцом, хотя звал его, как и все окрест, дядя Кармине. Кармине не был женат; но глас народа решил, что Рикардо его незаконнорожденный сын от вдовы Гертруды, которую (не без основания) считали его возлюбленной. Сам Кармине и посторонним и мальчику говорил, что последний был найден в лесу. Но этому мало кто верил, ибо очень уж крепко старик любил найденыша.

Он усердно учил мальчика тем работам, которыми занимался сам — обработке земли, рубке леса и т. д. И не менее усердно заботился о возможном его образовании, что в те времена было весьма затруднительно. Старик посылал его в единственную, содержавшуюся патером школу во все свободное от работ время, умел находить для того довольно много свободного времени, просил учителя учить отрока как можно лучше и подробнее и — небывалое дело в той среде — не отрывал его от учения почти до восемнадцати лет.

Рикардо был способный мальчик, легко преуспевал в науках, любил читать. Нрав у него был добрый, он располагал к себе всех и на любовь дяди Кармине отвечал искренней привязанностью.

Кроме Кармине, его очень любил и по-своему заботился о нем приятель и ровесник его дяди Пиетро Торо, которого прозвали так (Того — бык) за его мощную фигуру. Пиетро, как и многие его соседи-земляки, не был ни мужиком, ни барином, ни купцом. Он сам с помощью наемного рабочего обрабатывал землю и занимался мелкими промыслами. Молодость его прошла весьма бурно. Он влюбился в девушку, которая совсем не любила его, даже имела отвращение к его бычьей наружности, однако вышла замуж, прельщенная землицей, домиком и виноградником, которые достались ему от отца. Вскоре Торо, благодаря услужливым соседям, воочию убедился в измене жены, застав ее в объятиях лесного сторожа; будучи человеком нрава необузданного, он задавил их на месте, почти мгновенно и одновременно: ее правой, а его левой рукой. Ему предстояла виселица. Он, как это делается обыкновенно в южной Италии, скрылся в родные леса, присоединился к шайке бандитов. Не будучи от природы кровожадным, он не участвовал в грабежах и кровопролитных предприятиях; однако, чтоб не умереть с голоду, собирал по обычаю скромную дань с богатых землевладельцев и обладателей больших стад. Случалось, он и в родное село заглядывал, чтоб побеседовать с приятелями, которые его уважали за простодушно-честный нрав. Даже многие землевладельцы, так называемые синьоры, интересовались им и добровольно снабжали его средствами с тем, чтобы он оставлял в покое их собственность. Нрава Торо был веселого; забавный был человек.

Когда отголоски большой французской революции отозвались (к концу XVIII века) в Южной Италии либеральными волнениями, изгнанием Бурбонов из Неаполя, провозглашением Партенопейской республики, Пиетро Торо одним из первых вступил в войско, собираемое кардиналом Руффо для подавления революции и для борьбы с французами. Во время этой партизанской войны он всем доказал, что его смелость и сметка равняются его бычачьей силе. В 1800 году, после возвращения Бурбонов, Торо, как и многие бандиты и даже разбойники, как бы искупившие свои старинные преступления участием в вооруженном восстановлении прежнего режима, возвратился в родное село и принялся за обработку своих наследственных земли и виноградника.

Власти, действительно, оставляли в покое и Пиетро, и многих ему подобных бандитов, вернувшихся из лесов. Соседи уважали его еще более прежнего.

Рикардо с самого раннего детства привык видеть в нем лучшего, после дяди Кармине, друга. Во время десятилетнего пребывания Торо в лесах мальчик часто проводил с ним в горах по несколько дней. Когда Рикардо опасно заболел, Торо, рискуя попасть в руки карабинеров, проводил ночи в домике Кармине и ухаживал за больным.

Торо всегда подозревал в своем юном друге воинственные наклонности и изрядную долю честолюбия, он не задумался, поступив в войско Руффо, привлечь туда и Рикардо. Последнему было уже двадцать лет. Кардинал обратил особое внимание на смышленость и храбрость молодого человека, сразу определил его в отборный отряд, называемый королевские калабрийцы (Real Calabria). А когда Рикардо особенно полезно для дела отличился при Котрони, Вильене и проч., назначил его капитаном.

Надо заметить, что молодой человек, невзирая на свою горячность и отвагу, всегда избегал тех жестоких грабительских деяний, до которых было падко большинство партизанов кардинальского войска.

По окончании же этой кровопролитной кампании оба друга, Торо и Рикардо, остались как бы на мели, не знали, что с собою делать. Кардинал Руффо, сложив свои полномочия, удалился. Все атаманы распустили свои отряды, вернее шайки. Король вернулся из Сицилии в отвоеванный для него Неаполь, но, казалось, забыл о тех, кто за него воевал. Даже чины, пожалованные партизанам кардиналом, не были утверждены королем, хотя и не отменялись.

Так прошло шесть лет. Французы опять надвигались на юг Италии, Фердинанд IV снова удалился в добровольное изгнание, а его жена, сестра уже погибшей Марии Антуанетты, собрала старых партизан в Неаполь, где все они очутились как в лесу.

Торо, Магаро, Гиро и Рикардо приехали вместе в столицу, где никогда не бывали.

VI

Ночь королевы. — Сочетание расчета со страстью

Благодаря молодости и хорошему уходу лечение Рикардо шло быстро. Однако протекло более недели с маскарадной ночи, а доктор и неведомая власть продолжали держать его взаперти. Горец начинал терять терпение, тосковал по горам, по товарищам! Его тревожило, что Пиетро Торо, Гиро и Магаро считают его чуть ли не изменником; приехали вместе в столицу, он же заставлял их ждать в Сан-Карло какой-то вести, несомненно, важной, и вдруг, подхваченный двумя женщинами, бесследно исчез и голосу не подает целую неделю.

О соблазнительной женщине на картине он часто задумывался; молодая кровь начинала закипать в одиночестве. Но и красавица, и сама картина более не появлялись; хотя ему по временам и мнилось, что то был не бред, — но что пользы.

Однажды доктор обнадежил Рикардо, что не завтра, так послезавтра его выпустят: и раны залечены, и особа, ему покровительствующая, должна вернуться с часу на час в Неаполь.

Наступила ночь. Калабриец давно крепко спал. Лампада лила мягкий свет на всю комнату, заботливо поставленная около его кровати ширма скрывала от него свет и погружала в полутьму ближайшие предметы.

Царила глубокая тишина.

Эту тишину внезапно нарушил тонкий, как отдаленный писк цикады, скрип двери за гобеленом. Гобелен приподнялся и опустился за вошедшей в комнату женщиной. Беззвучно пройдя освещенное лампадой пространство, она приблизилась к кровати, где было полутемно, и быстро, осторожно, почти не дыша, насыпала из какого-то крошечного золотого флакончика небольшую щепотку белого порошка в пустой стакан, стоявший на столике.

Она была облечена в легкую черную весталку (так называли тогда капот-накидку), руки были обнажены, на пышные белые плечи спадали не менее пышные светлые волосы, вишневые губы горели и трепетали, глаза искрились страстью.

Рикардо спал. Его античный торс, руки, голова и черные кудри разметались по мягким белым подушкам... Он почувствовал, что чьи-то губы прильнули к его губам, чьи-то руки мягко обхватили его тело... Что это? — наяву или во сне... Он очнулся, открыл глаза. Это не может быть бредом, как в первую ночь: ведь он теперь здоров... Он громко воскликнул:

— Вы! Это вы пришли?

И слегка отстранился от женщины, чтобы лучше разглядеть ее.

— Говорите как можно тише, — даже не прошептала, а словно продышала она.

Сон то или нет, но Рикардо почувствовал, что его охватывает страстное блаженство от прикосновения ночной гостьи.

— Это я ваш портрет видел в первую ночь на стене? Потом его убрали?

— Нет, нет...

— Но такое сходство! Вы — та маска, которая просила меня в маскараде проводить ее.

— Да, да... Только тише...

— Я помню. Я и тогда подумал, что вы красавица. Но теперь, когда я могу любоваться вами... Я и представить себе не мог...

Лаская руками ее пышные волосы, он еще несколько отстранял от себя ее лицо, чтоб упиться его красотой.

— Если б я раньше, после маскарада, видел вас, как теперь, и меня бы убили за вас, я бы был уже счастлив и вознагражден, — повторял пылкий юноша. — Отчего же вы раньше не навестили меня?..

Женщина опять склонилась к нему и нежно ласкала его своими маленькими ручками.

— Вы были ранены, больны... я не хотела вас тревожить, знала, что вам необходимо избегать всякого, самого ничтожного волнения.

— Понимаю... Боже, здесь почти темно... А как вы должны быть дивно хороши в солнечном свете... Скажите мне, кто голубая маска, которая была с вами?

— Моя камеристка.

Ответ был лаконичен и почти резок. Он несколько удивился: в маскараде из-под голубой маски он слышал словно знакомый голос. Пурпурное домино, как ему помнилось, назвала свою спутницу Альмой; а это имя было ему с ранней юности известно на родине. Но эта мысль теперь проскользнула, как молния, и исчезла в обаянии, исходившем от женщины, близко склонявшейся к нему... Он невольно притянул ее к себе и шептал:

— Скажи же, скажи, кто ты? Имя я хочу знать.

— Я тебе нравлюсь? — спросила она с улыбкой, которая словно все вокруг осветила.

— Да, да. Ты дивно хороша...

— Ну и зови меня, как хочешь: наслажденьем, страстью, любовью...

— О да!.. Наслажденье, страсть...

— Отчего ты недоговариваешь: любовь?.. Или ты любишь другую...

Когда она произнесла эти слова, ее верхняя, чуточку выдающаяся вперед губа задрожала, и в голубых глазах, столь нежных в мгновения лобзаний, промелькнуло какое-то ехидное выражение хищного зверя.

— Любовь! — тихо произнес молодой человек, задумавшись на несколько секунд и чуточку отстранив свое лицо от своей соблазнительницы. — Да, и любовь!.. Нет, меня никогда никакая женщина не любила, — добавил он с истинно калабрийским лукавством, хотя и сказал правду. И сейчас же сказал:

— Конечно, жизнь моя беспорядочная. Многим женщинам я нравился, многие нравились мне... Но любить? Нет, любви не было.

И смолк в страстном забытьи, опьяненный возобновившимися ласками незнакомки, чувствуя, что ее взгляды пронизывают всю его душу.

— А меня ты будешь любить? Всегда?.. Любовь на жизнь и на смерть?

— Да, на жизнь и на смерть.

Она словно боролась с собой, боясь слишком ясно высказаться, и произнесла твердым голосом:

— Только смотри, остерегайся... Моя любовь из тех, что убивают человека, но могут и возвысить его. Она как солнце: и сжигает, и благодетельствует.

— Что мне за дело — жизнь, смерть, ад, рай — все равно! — воскликнул совершенно порабощенный страстью юноша.

— Вот таким, именно таким я представляла себе тебя... Таким я хотела тебя! — отвечала она, вся трепещущая от вожделения.

Сколько протекло часов, они сами не могли бы сказать. Часы блаженства обращаются в секунды. Секунды страданий обращаются в годы, в вечность.

— Ты хочешь пить? — нежно спросила она, когда оба поуспокоились.

Он, приподнявшись на локте, жадно любовался этой мраморной статуей, которая еще трепетала любовью.

— Ты хочешь пить? Вот я вижу на столике стакан и бутылку токайского. Ты любишь это царственное вино?

Она встала.

— Дай, — прошептал он, — все, что от тебя, прекрасно...

Она подала ему розовый стакан и бутылку, он налил вина.

— Прежде выпей ты, — предложил он.

— Нет, пей ты.

— Нет, ни за что не буду прежде тебя, моя радость.

— А я говорю: пей... Я так хочу. — И в ее голосе звучало настойчивое приказание.

— Не сердись же. Какая ты горячая! — несколько изумленно отозвался Рикардо. — Знаешь, и я тоже умею сердиться. Я и с женщинами умею быть настойчивым мужчиной.

— А! умеешь быть мужчиной? Я это люблю... Я до сих пор всегда жила с мужчинами, которым следовало бы быть бабами... Даже король уехал в Сицилию...

— Что нам за дело до короля?

— Как нам нет дела до короля? Мы неаполитанцы. В такое смутное время его присутствие в столице необходимо.

— Ну, оставим в покое политику и бедного короля, за которого и мне пришлось несколько крови пролить.

— А королева?

— Много я о ней всего худого наслышался. А, впрочем, тоже говорят, что она умна, горда, зла не забывает, но уступать не любит, своего добьется.

— Да, пожалуй, так — только около нее нет энергичного мужчины, на которого она могла бы опереться, — заметила Каролина, пододвигая стакан к молодому человеку, и поспешно добавила: — Однако пей же вино, у тебя жажда. Выпей, дорогой. Видишь, я прошу тебя, рыцарь мой прекрасный. Не сердись, что я капризничаю...

— Вот хорошо. Коли так — я хоть яд выпью, — произнес Рикардо и осушил стакан.

Она взяла стакан из его рук, налила для себя вина, поднесла его к губам и, воспользовавшись мгновением, когда Рикардо взглянул в другую сторону, выронила стакан; он разбился.

— Ах, какая я неуклюжая! — воскликнула она и, не дав ему ответить, заключила молодого человека в свои объятия...

VII

Рикардо возвращен друзьям. — Высочайшая милость. —
Отплытие королевы из столицы

Через несколько часов после описанной в шестой главе сцены, рано утром, январское солнце сияло ярко, воздух был мягок и море ласково. На пустынном прибрежье Гранилли, за городом, на дне лодке, вытащенной на песок, спал глубоким сном молодой человек в щегольской, новой одежде калабрийца. Его голова покоилась на довольно большом, мягком, кожаном мешке-чемоданчике.

В нескольких шагах от лодки то сидели на обломке утеса, то прохаживались по берегу, поглядывая на спящего, трое мужчин, тоже в калабрийском платье, однако подержанном и местами даже заплатанном. Недалеко от них были привязаны три оседланные лошади.

Спал в лодке Рикардо. Сторожили его сон трое земляков: старый Пиетро Торо, Гиро и Магаро, калабрийские горцы, которых мы видели у королевы. Они беспокойно разговаривали между собой, чего-то не понимали: и, решив, что их товарищ неестественно долго спит, разбудили его наконец. Это оказалось не очень легко.

Проснувшись, Рикардо озирался кругом и как будто дивился еще более земляков. Он их спрашивал, как они сюда попали. Они, в свою очередь, интересовались: почему он отсутствовал, когда они все представлялись королеве, и как он очутился спящим в лодке?

Атаманы поведали ему, что после представления королеве все их товарищи разъехались дня через два в горы. Их же задержало неизвестное им лицо, попросив их от имени Рикардо пробыть еще несколько дней в столице, чтобы пуститься в путь вместе с ним. Что лицо, сообщавшее им это, было почтенного вида и достойно доверия, показывали деньги, и довольно в их глазах крупные, которые этот господин выдавал им от имени как в воду канувшего земляка на проживание в Неаполе. Этот же господин на рассвете сегодня дал им — опять от имени Рикардо — трех лошадей и приказал ехать за город к морю, у Гранилли, обещая, что там они непременно встретятся с молодым приятелем.

Все это весьма изумило Рикардо. Но он, очнувшись окончательно от тяжелого сна и вспомнив свои странные за последние дни, а особенно за последнюю ночь, приключения, счел за лучшее скрыть свое изумление, ничего не возражать, а о себе самом ничего не говорил тем более, что и сам не знал, как попал в Гранилли. Сказал он только, что имел неожиданные дела, задержавшие его.

Товарищи тоже не возражали, но удовлетворены, кажется, не были. И он и они понимали одно: что на конях, которые получили в подарок, им должно немедленно ехать в родные горы и не медлить долее исполнением повелений королевы, данных ей на ночном заседании. Чтобы спокойнее разобраться в мыслях и на свободе ознакомиться с неизвестным ему также содержимым чемоданчика, кем-то подложенного ему под голову в лодку, молодой человек предложил приятелям идти закусить на дорогу в ближайшей остерии, а ему принести кусок хлеба с сыром да стакан вина.

Рикардо был моложе их, но он кое-чему учился, получил некоторое образование; свою боевую карьеру начал очень рано и сразу блистательно отличился. Теперь он был одет и вооружен куда лучше их, и какие-то у него дела оказывались особенные, вероятно, связанные с теми, которые занимали остальных атаманов с самой роковой ночи, проведенной в зале королевского дворца. Так рассуждали старшие земляки.

Все это вместе — и особенно «княжеское» отменное оружие Рикардо, и приказание неизвестного человека передать лучшую лошадь Рикардо, импонировало простым людям. В данный момент они охотно повиновались ему.

Оставшись один, он почувствовал во всем своем юношеском теле еще не остывшее обаяние женщины, с которой провел ночь. Он все-таки не знал наверное, она или кто иной заботился о нем, лечил, кормил, а нынче щедро наделил оружием, платьем и золотом, которое между прочими предметами оказалось в обилии запрятанным в чемоданчике.

«Кто она? Королева?» — мелькнуло в его голове. Но он не посмел и на минуту остановиться на этой мысли. В воображении тогдашнего горца королева (что бы о ней ни говорили недоброжелатели) была окружена таким величавым, ярким блеском, что одна мысль о ней в данном случае являлась святотатством, смертным грехом, безумием...

Он с трепетным ужасом старался выкинуть из головы это помышление...

Между прочим, он нащупал в грудном кармане своего нового щегольского кафтана значительных размеров конверт. Надеясь найти в нем разгадку, Рикардо нетерпеливо вскрыл его...

Там оказался лист бумаги, исписанный очень мелко.

Почерк был решительный, твердый...

Вот что прочел молодой калабриец: «Та, за которую вы рисковали жизнью, покуда не может еще открыть вам своего имени. Но она — вблизи или издали — непрестанно будет следить за вами и надеяться, что ваше поведение будет всегда достойно оказанного вам доверия. Разузнавать, кто она, вам положительно запрещается. Иначе вы утратите ее расположение, которое может быть вам в высшей степени полезно. То, что с вами произошло и кажется вам таинственным, в свое время само собой для вас выяснится, если вы не будете допытываться. В противном же случае, благодаря высокому положению этой особы, вы легко можете сильно пострадать за свою нескромность. Повинуйтесь слепо приказаниям, которые дойдут до вас от ее имени. Ваш ум, ваше мужество вы должны посвятить исполнению этих приказаний. И вы не раскаетесь в том, что пролили кровь за лицо, вам неизвестное. Покуда эта особа, пользуясь своим положением при наших монархе и монархине, исходатайствовала для вас у ее величества королевы, находящейся еще в столице, назначение вас королевским эмиссаром вашей родины. В этом же конверте вы найдете документ о таковом назначении, которое ставит вас в ответственное, но весьма значительное положение среди ваших земляков. Это особенно важно в настоящее время, когда необходимо приступать к организации защиты от внешних врагов прав нашего законного государя. Не смущайтесь золотом, которое найдете в чемодане, и не принимайте его за подарок. Это просто годовой аванс вашего жалованья по эмиссарскому званию, который препровождается по приказанию ее величества. Оружие же и коней, я надеюсь, доблестный рыцарь не откажется принять от своей дамы. Не забывайте, что отныне ваше существование всецело принадлежит ее любви и вашей доблести...»

Рикардо вглядывался в отдельные слова, даже буквы письма, словно пытаясь угадать, кем они начертаны. Но это ни к чему не привело. Вкладывая письмо в конверт, он вспомнил о другом документе, упомянутом в послании; вынул, пробежал его и был поражен еще более.

«Повелеваем главарям всех отрядов, сражающихся за своего законного, Богом данного, короля признавать нашим королевским эмиссаром полковника Рикардо и повиноваться его приказаниям, как бы от вашей власти исходящим.

Каролина Австрийская, королева Неаполитанская».

Таким образом, Рикардо получал чин полковника, назначался государственным эмиссаром в область, которой угрожало французское вторжение! Ум молодого человека мутился. Он опять, как безумие, отгонял от себя мысль, что все это исходило от королевы. Однако было несомненно, что королева благоволила к нему, ибо награждала его. Что же такое? Этим благоволением он, вероятно, обязан той женщине, которая любила его, хотя и не скрывала, что может наказать его за измену. Конечно, эта женщина близка королеве, имеет на ее величество большое влияние, это так. Но все-таки: кто она?..

Долго сидел в раздумье калабриец; приятели еще не возвращались из остерии.

Он случайно взглянул на море, по направлению к Неаполю. Ему бросились в глаза три больших военных корабля, на полных парусах удалявшиеся из порта. На мачте каждого развевалось по белому бурбонскому флагу. Раздался и прокатился окрест могучий пушечный выстрел. За ним другой, третий... пальба...

— Что это за выстрелы? — спросил Рикардо у рыбака, который шел к своей лодке с неводом на плечах.

— В честь ее величества палят. Она отплывает в Сицилию к государю, — отвечал рыбак.

VIII

Шабаш дьяволов и шабаш атаманов. — Герцог Фаньяно. —
Так началась война

Как необъятная белая кровля, подпираемая снизу густыми группами темных колонн, стлался снежный покров по верхушкам вековых сосен гор Гарильонских. Могучие деревья тесно жались друг к другу; лес покрывал необозримое холмистое пространство. На отлогой вершине, почти в сердце этого леса, по какому-то капризу природы образовалась обширная прогалина, почти круглая поляна. К ней сходилось множество тропинок, прихотливо извивавшихся и переплетавшихся между собою в лесу. Мало кто осмеливался ходить по этим тропкам; на них и в яркие летние дни почти не проникал солнечный свет, так густо переплетались между собой ветви многовековых сосен.

Во времена седой древности эта прогалина считалась священным местом, храмом, в котором витали таинственные и страшные для всякого человека духи. Те немногие поселяне, которые по необходимости попадали в безбрежный лес, чтобы вырубить бревно, собрать сухие ветки на топливо, либо добывать смолу, не отваживались подходить к этому храму. А если и добирались туда, то погибали: и память о них, и следы их исчезали.

В эпоху, которой занимается наш рассказ, правда, мало уже кто верил, чтобы круглая прогалина была жилищем древних богов Бруцци[6], но зато мало было и таких, кто бы не верил, что туда продолжают сходиться на свой шабаш демоны ада, не менее ревниво, чем языческие Бруцци, сторожившие это место, и не менее жестоко каравшие попавших туда смертных. Были, конечно, люди, чуждые всяким суевериям, не верившие ни в языческую, ни в папистскую чертовщину. Но и они не решались проникать туда, не желая быть съеденными волками; кроме того, всякий опасался, что на обратном пути может безвозвратно заблудиться.

Во времена испанского владычества некто Маркс Берарди, небогатый местный дворянин, возбудил против себя гнев тогдашнего правителя, вздумавшего учредить в Калабрии инквизиционные суды. Берарди с немногими своими единомышленниками энергично протестовал против такого жестокого нововведения. А когда совершились на его родине первые казни — инквизиция сожгла на костре двух неповинных старух, обвинив их в колдовстве и чернокнижии, — то он, собрав шайку в пятьсот с чем-то человек, забрался с нею в самую гущу горного леса и долго отбивался там от нескольких отлично вооруженных испанских полков. Взять его оказалось невозможным. Его блокировали. Без пищи и боевых припасов он изнемогал и предпочел с немногими верными товарищами погибнуть голодной смертью в дикой пещере, чем сдаться чужеземцам и попасть в руки инквизиции.

К сожалению, я должен заметить, что благодаря беспечности современных нам правителей этот лес нынче почти весь вырублен. А последствием нерасчетливой эксплуатации является немалое для земледелия зло: весной и осенью огромная масса воды, прежде сдерживаемая лесом, безжалостно размывает в долинах посевы и сносит иногда жилища. А в самое знойное время года поля, сады и виноградники чахнут от засухи.


В описываемое нами время с одной стороны круглой прогалины ютился обширный бревенчатый сарай. Кем он был построен, никто не знал, но построен был давно и прочно, ибо, невзирая на беспрестанно трепавшие его непогоды, представлял еще хорошее убежище.

С самого рассвета к этому сараю стягивались из леса конные и пешие люди, по десяти и более, до сотни человек вместе. Лес, Бог знает как давно не слыхавший человеческой речи, теперь оглашался шумным говором. По диалекту и одеяниям различных групп заметно было, что эти люди стянулись из разных южных провинций королевства. Слышался мягкий апулийский говор, жесткий базиликатский и отчетливый сицилианский и т. д.

Воздух был прозрачен. Сильная пурга, господствовавшая в горах дня два назад, рассеяла облака. Солнце весело освещало широкий снежный покров и миллиарды разноцветных искр на нем. Вся окрестность словно улыбалась и нимало не напоминала угрюмого мрака, в который зачастую бывала погружена. Господствовало бодрящее настроение и в природе, и в людях. Сосны-великаны, медленно разраставшиеся в течение многих столетий, производили впечатление величавых бодрых старцев, которые умеют невозмутимо относиться и к грозным бурям, и к предвечной непоколебимости мировых законов.

А у подножия этих великанов кишели, как муравьи, люди, закинутые в глухую высь страстями, которые постоянно помыкают ими там — где-то внизу.

Каждый отряд или даже группа горцев, показывавшиеся около прогалины, были ранее прибывшими встречаемы приветно: криками, хлопаньем в ладоши. Тем восторженнее были эти приветы, чем более горцев оказывалось среди новоприбывших, прославившихся во время партизанской войны шесть лет назад, войны, которой руководил кардинал Руффо. Каких тут не было физиономий и фигур! Мрачные, отважные, нагло беспечные, разгульные... Всем им снова начинала улыбаться фортуна.

Каждый отряд притащил свою провизию на общее пиршество. Добровольцы-повара вырыли за сараем широкую и глубокую яму, навалили в нее хвороста, зажгли его. Высоко подымалось дымчатое пламя. Их товарищи подготавливали излюбленные травы и зелень, чтобы начинить ими только что зарезанных коз и овец. Когда дрова прогорят, уголь останется; в него положат эти туши целиком и завалят сверху углем, заранее откинутым на землю из ямы, и самою этой землей. В стороне ежеминутно нарастала груда приношений: каждый пришедший клал туда, на общую потребу, принесенные им запасы: сыры, хлеб, фляжки вина и прочее.

— Это мне детство мое напоминает. Когда я к попу в школу ходил, мы, ребятишки, с собой завтраки туда из дома таскали, — говорил ражий пожилой атаман. Он только с коня спрыгнул, даже не успев еще снять с себя оружия, и любовно остановился перед грудой яств.

— В какую такую ты школу ходил? — подсмеивались над ним товарищи.

Впрочем, большинство атаманов или главарей даже мелких отрядов слезали с коней у противоположного импровизированной кухне входа в сарай. Все они, видимо, были довольны радушию, с которым их встречали товарищи, и усаживались в сарае большим кругом. При появлении каждого нового лица все шумно хлопали в ладоши.

Подчиненных своих они оставляли под открытым небом.

— Вот мы и собрались. Все наши, кажется, тут? — заговорил знакомый нам Парафанте, обращаясь к приятелям, как и он сам, прибывшим в лес по приглашению королевы.

— Из наших, кажется, все налицо. Да есть зато кое-кто и незнакомый, — отозвался Бенинказа.

— Это из тех, что за свой счет прежде работали. Когда мы, помните, от русских отстреливались, так они — вон Таконе из Базиликаты, Бойя, Капарале — спокойненько себе самим только руки нагревали.

— Значит, всякого здесь жита по лопате.

— Да, так оно и по-моему.

— Я бы не хотел, чтоб такие молодцы под мою команду попали, — заметил Франкатрипа и, помолчав чуточку, добавил тоном, не допускающим возражений: — А я полагаю, что нынче мне следует генералом быть...

— Черт побери! — воскликнул Спакафорно, — я думаю, что эта должность ко мне больше подходит. А, впрочем, я сам ее уж взял.

— Чего вы? — строго произнес один из атаманов. — Аль с ума спятили? Думаете, что нас созвали сюда для того, чтобы должности да чины разбирать промеж себя? Не слыхали, что ли: французы уж в Неаполе хозяйничают теперь. А два их полка не сегодня-завтра в Калабрию явятся.

— Так и подавно времени терять нельзя.

— Мои молодцы все в сборе. А сюда я привел с собой только податаманов.

— Да, все-таки надо назначить главного генерала, который приказывал бы, как войну вести следует, — опять нагло закричал Парафанте.

— А что же я-то говорю: главного генерала, который бы надо всеми остальными власть имел...

Франкатрипа зорко вглядывался в глаза товарищей.

— Который бы по совести распоряжался дележом... как это говорится?., дележом военной добычи, который не только известен своей доблестью, но и — как это... и благородством тоже, — проговорил Спакафорно. — Вот какого надо назначить главнокомандующего.

— Да мы все люди благородные, — строго заметил Бенинказа.

— Известно, что все, — возразил говоривший раньше. — Только для этакого дела надо, чтобы человек грамотный был. Наш учитель при всей школе говаривал, что продолжай я учиться — я бы по крайней мере в адвокаты вышел... Да. Он говорил, что человек, который ни читать, ни писать не умеет, ни к чему не годен.

— Ни читать, ни писать я не умею, — чванливо отозвался Парафанте, — зато на трехстах шагах не промахнусь в щегленка пулей из моего карабина, это-то и есть главное.

— Главное, чтобы старший генерал... это я, братцы, не о себе скажу... главное, чтобы он... как бы это...

— Главное, — перебил Франкатрипа, — чтоб он ранее никогда ни у кого в подчинении не бывал...

— Даже и у кардинала?

— Кардинал Руффо не был нашим главнокомандующим, а только викарным викарного Иисуса Христа, то есть его святейшества папы... Я и при нем все по-своему делал. Скажет, бывало, кардинал: «Не грабьте такого, либо сякого села»... А я грабил; потому что мои ребята все до единого за меня готовы были хоть в пекло. Хоть на куски их режь...

— По-твоему выходит, что всем нам под твою команду идти надо.

— А если бы и так? Что же по-твоему? Плохо?

— Это ты так рассуждаешь?

— Да, так я рассуждаю.

— Ладно, ладно, товарищи, — воззвал Бенинказа, чуявший близость рукопашной и подмечая, что многие хватаются уже за рукоятки своих кинжалов, — полно! Время ли теперь печенку себе раздувать. Вы мне лучше растолкуйте, как это взбрело на ум молодому парню, у которого и шайки никакой еще не подобрано, как взбрело на ум капитану Рикардо.

— Го! Капитану... Полковник целый...

— Не в том дело. Это, пожалуй, даже похвально, что он взял чин ниже того, какой нам надлежит. А дело в том, как он осмелился созывать нас от имени королевы. Явился ко мне с этим приглашением Пиетро Торо... у меня и ноги и руки чесались, чтоб ему трепку задать...

— А не задал-таки? — язвительно вставил Парафанте. — Тебе же лучше.

— Мне лучше? Это ты что же... — свирепо отозвался Бенинказа.

— А то, что Торо в моей шайке капралом служил и на моих глазах однажды схватился с двумя здоровеннейшими нашими молодцами. Да одного в одну, а другого в другую сторону шагов на двадцать, как чурбаны какие, отшвырнул.

— Для этаких... у меня всегда две пули наготове... Да не в том дело!.. Полно вам печенку-то свою раздувать. А вот как он смел от имени ее величества нам приказания рассылать. Ведь его и на собрании-то у королевы не было вместе с нами... Ее величество и не думала, полагаю, нас оскорблять... А приказания от такого молокососа, да еще таким, как мы, людям, оскорбительны... Сущая обида.

— Я не думаю, чтоб королева решилась... А, впрочем, женщина... Каприз такой нашел.

— А мы и подчиняйся капризу?

— Мне сдается, генерал Бенинказа, ты меня прости — мне сдается, что ты суть-то самую не так понял.

«Генерал Бенинказа» был польщен данным ему титулом и приятно улыбнулся. Храбрость его была безупречна; он не сморгнув шел всегда навстречу смерти. Впоследствии он так же спокойно и на виселицу пошел. Но зато и тщеславие его не имело границ.

— Я сути не понял?! — спросил он.

— Нет. Сам посуди: быть только передатчиком приказаний еще не ахти какая честь. Это лакейская обязанность.

— Знаю я это, знаю, — заговорил опять Спакафорно. — Только этот паренек гордый, самолюбивый и лакейского поручения на себя ни за что не взял бы. И храбрый. Это он при кардинале показал... На войне, которую затеяла женщина, он не бесполезен. Там после, может, и дальше пойдет. Потому что он грамоте хорошо обучен. А грамота, я вам опять говорю, дело важнейшее.

В эту минуту поднялся большой шум, приветственный, но почти буйный, сначала вне, а затем и внутри сарая. Сюда вошел вновь прибывший молодой атаман — Вицаро. Он уже был и тогда популярен, успел показать чудеса храбрости шесть лет тому назад. Он и доселе остается едва ли не самым блестящим историческим героем того бурного, революционного и воинственного периода, о котором мы рассказываем. Не так давно известный итальянский поэт описал его подвиги в поэме, исключительно посвященной Вицаро. В горах пелись и поются еще о нем песни, сложенные простонародьем в его честь.

Его конь, сбруя, оружие — все было богато, изящно, черты лица красивы, но выражение свирепо. На вид ему тогда едва было лет тридцать пять.

Он был очень популярен в стране. Но далеко не все старые атаманы его любили. Шумные восторги, встретившие вновь прибывшего, некоторым не по вкусу пришлись.

— Молодец-то он молодец, — с презрительной гримасой пробурчал Бенинказа, — только что ж он такое? Разбойник и больше ничего. Никогда он за короля не сражался, как мы.

— Зато сердце-то у него из стали, — возразил Франкатрипа.

— А у нас из пуху, что ли? Вот коли Господь судит мне быть главным генералом, так увидите, как я его на настоящее место осажу...


Покуда шла в сарае между атаманами описанная беседа, вне его обменивались мыслями податаманы и рядовые добровольцы. До них, конечно, долетали голоса главарей, и они обсуждали возможные результаты сегодняшнего сборища.

— Если наши командиры собрались, чтобы главного генерала выбирать, так, право, нам лучше по домам разойтись, — говорил один опытный податаман.

— А знаете, чем все это кончится? — добавил другой, — передерутся, перережутся они между собой, да и нам придется друг с другом драться.

— А что ж ты думаешь? Любезное бы это было дело! Самое справедливое... Командиром выбирать надо самого что ни на есть сильного человека. А силу надо показать прежде... Лучше этого места не найти; прогалина просторная; есть место не только кинжалу — и пуле разгуляться... Кто верх возьмет, тот и головой быть должен...

Эти рассуждения были прерваны появлением Вицаро со своей свитой. Он, соскочив быстро с коня, прошел прямо в сарай. Вслед за ним проскакал на белом невысоком, но статном коне какой-то юноша. Он бросил поводья сопровождавшему его горцу весьма свирепого, отталкивающего вида, вооруженному двумя топорами за поясом да карабином за плечами. Калабрийское национальное одеяние на молодом человеке было щегольское, даже богатое. Из-под полуконической высокой шляпы, обвитой по местному обычаю разноцветными, развевающимися по ветру лентами, спадали на плечи пышные кудри цвета воронова крыла. Большие черные глаза были поразительно красивы; но взгляд их был жесток, почти свиреп.

Этот красавчик, ни на кого не взглянув, прямо прошел в сарай.

— Ведь это баба, — заметил вполголоса один из податаманов.

Остальные не могли не согласиться: больно красив был этот молодец, а высокая грудь и широкие бедра красноречиво обнаруживали, что это мужчина только по одежде.

— Это, братцы, любовница Вицаро, — пояснял говоривший ранее. — Родители ее дворяне, богачи были. Вицаро у них на конюшне служил; она слюбилась с парнем. Барин узнал, парня избили; девку тоже мучили, в подвале держали. Они оба умудрились сбежать, с тех пор Вицаро и бандитом стал. Ловок он. И пощады от него не жди. Они со своей возлюбленной отца ее родного не пожалели. Замок его сожгли и отца, и мать, и прежнего жениха этой девки, барона какого-то, на тот свет отправили. Вицаро из-за нее целые реки крови человеческой пролил... Любит крепко. А она за ним везде как тень.

— Боже ты мой! Какая важная девка!.. И еще дворянская дочка!.. Богатая!.. Видно, и в овечьем стаде волчица может народиться, — восклицали кругом.

— Красива-то красива, да чего она тут делать будет? На кой она нам черт на войне нужна?

— Э, брат! — отвечал тот, кто, видимо, был более товарищей осведомлен о Вицаро, — она с десятком наших потягается, не уступит. Увидите ужо, какова эта волчица в бою. Перед ней сам Вицаро иной раз пасует. А уж он ли не командир...

Тем временем в сарае продолжали беседовать сами атаманы. Многие — на случай выбора в главные генералы — старались расположить к себе подходящих товарищей. Вицаро сидел в сторонке, молчал и высокомерно глядел на остальных. Остальные же не без вожделения исподтишка поглядывали на его подругу Викторию, женские формы тела которой соблазнительно ясно обрисовывались под мужским одеянием.

Парафанте, Бенинказа, Франкатрипа, имевшие наибольшие шансы быть выбранными, несколько смутились при появлении Вицаро. Подвиги его за последние годы гремели по всей Южной Италии. Но все-таки они не считали его серьезно опасным соперником: он только разбойничал за свой счет и в рядах кардинальского отряда за короля и родину не дрался, как они.

Каждому из них, да и многим другим, приходила мысль, что, затеяв с ним добрую свалку, и Викторию можно бы отбить у него.

— Да какого черта мы тут еще ждем? — воскликнул наконец Бенинказа.

— Говорят, какой-то важный барин собирался сюда приехать... Не то князь, не то герцог...

— А я так слышал, что сама ее величество королева прибудет на наше собрание.

Вне сарая послышалось особенное оживление. В одной из групп, на которые стало было распадаться скопище атаманов, воскликнули:

— Да это Рикардо!

— Вырядился как барин какой...

Вошел Рикардо. Он был действительно не в национальном костюме, а в бархатных кафтане и жилете голубого цвета, высоких до колен сапогах. Зато оружие, которым он был обвешан, превосходило все, о чем могли мечтать остальные горцы. С ним вместе вошли Пиетро Торо, Магаро и Гиро.

Он обвел спокойным взором собрание, подошел к какому-то свободному ларю, встал на него, чтобы все могли его видеть, и сказал, обращаясь к атаманам:

— Простите, друзья и товарищи, что я запоздал, хлопоты были. Дурную новость я привез. Несколько французских полков уже вступили в Калабрию. Их главная квартира в Монтелеоне. Они имеют приказание идти к нам в горы. И я знаю, что значительная часть их уже двинулась. Нам надо поспешить. Только прежде необходимо сговориться, чтобы действовать сообща.

— Это что же такое? — послышались восклицания в толпе атаманов. — Мы, значит, в ловушку попались. Ловко вы нас обработали.

— Нет, — спокойно возражал на эти слова молодой человек. — Вы вовсе не в ловушке. Кто желает, может отселе спокойно вернуться домой. О французах же я вам поведал, чтобы вы времени не теряли. Нам нужно немедленно взяться за оружие и начать действовать прежде, чем французы осмотрятся, укрепятся, разузнают о нашем положении и добудут себе проводников.

— Проводников они никаких не найдут! — вскричал Парафанте. — Хотел бы я посмотреть, как хоть один из наших земляков вздумал бы услужить нашим врагам. Вы, молодой человек, клевещете на своих земляков.

— Верно, верно это! — заорали те, кого начинала разбирать зависть при виде богатого платья, а пуще всего отменного оружия Рикардо.

— Я, товарищи, ни на кого не клевещу, — отвечал последний. — Вы забываете, что между нашими земляками осталось еще немало республиканцев. Главари их, правда, были казнены шесть лет тому назад, но не все же республиканцы исчезли. Да и после тех, кто исчез, остались или выросли сыновья, племянники, внучата. Все они помнят прошлое, жаждут отомстить нам. И, конечно, не будут дремать, когда страна будет замята хотя бы иноземным, но сочувствующим раздавленной нами республике войском.

— Ну, так и всех этих щенков мы перережем!

— А французское войско? — продолжал Рикардо, — с ним надо считаться. Наши головы и теперь, наверно, уже оценены на вес золота.

— И на все это нам наплевать! — кричали атаманы старых санфедистских шаек. — Мы готовы опять душить эту мразь. Надоела нам наша бабья жизнь. Шесть лет сложа руки сидели! Шутка!

Рикардо напрасно пытался еще и еще убеждать в необходимости воевать с врагом, вторгшимся на родину, отстаивать независимость, не раздражая своих земляков, напрасно доказывал он, что таким способом атаманы скорей достигнут главной цели — восстановления законной власти короля, без междоусобицы.

Его почти не слушали. Речи молодого человека были для них по малой мере непонятны.

— Чего он нам проповеди вздумал читать? — орали одни.

— Какие еще там «независимости»? Какие такие «статьи»! Воевать мы будем со всеми теми, кто нам враг. Не станем разбирать — кто француз, кто земляк, — кричали другие.

Неудовольствие возрастало, и шум тоже рос. Слышались грубые ругательства; грубейшие слова, бесцеремонные оскорбления. Даже из тех троих, которые вместе с Рикардо приехали из Неаполя, т. е. Пиетро Торо, Гиро и Магаро, Пиетро, по-видимому, оставался одного с Рикардо мнения, остальные двое хотя и молчали, но уже сочувственно переглядывались с протестующими.

Рикардо, стараясь сохранять спокойствие, продолжал стоять на возвышении и выжидал удобного момента, чтоб заговорить. Но едва он опять произнес два слова, как крики усилились.

— Да чего он нам толкует! Какое право имеет он так разговаривать с нами!..

— А вот мы ему заткнем глотку-то, — резко выкрикнул франкатрипа, которому показалось, что выскочка, вспоминая жестокое обращение атаманов с республиканцами во время кардинальской кампании, намекает именно на него.

— Нет, постойте, — возгласил доселе молчавший Вицаро, — я его проучу.

И, пробившись сквозь толпу к ларю, на котором стоял Рикардо, крикнул ему:

— Слезай! Убирайся!.. Надоел ты нам!

Рикардо оставался на своем месте.

— Меня зовут Вицаро, — продолжал бандит. — Понимаешь? Я Вицаро! И никто в мире еще не осмеливался не исполнять приказаний Вицаро...

— А меня зовут капитан Рикардо. Я эмиссар короля. Да если бы меня звали просто Рикардо, и тогда бы я не обратил внимания на приказания такого бездельника, как ты.

— Я бездельник! — как зверь, зарычал Вицаро и вскочил на ларь. Но Рикардо, проворно обхватив его за туловище и руки, столкнул вниз.

Над толпой атаманов сверкнули кинжалы сторонников Вицаро, ринувшись на защиту своего главаря. Но между передними выросла массивная приземистая фигура Торо, который спокойно обратился к ним со словами:

— Дорогие мои, я не вмешивался, покуда эти два молодца были один на один, хотя и знаю, что капитан... то бишь полковник Рикардо может с целым десятком справиться... Но когда вас набралось несколько человек против одного — так уже не прогневайтесь: и со мной вам придется помериться...

— Ну, полно там, полно! Собрались мы за делом, а кончим резней, что ли, — закричало несколько голосов, между тем как наиболее влиятельные атаманы поспешили окружить рассвирепевшего Вицаро, чтоб не допускать его до драки.

Рикардо воспользовался моментом некоторого успокоения и обратился вновь к товарищам, большинство которых под впечатлением его, хотя и краткого, торжества над Вицаро, казалось, было расположено его выслушать.

— Не я был зачинщиком, — сказал он, — и мне неприятно, что так все это случилось... Я только защищался. Впрочем, нынче не время разбираться в наших личных отношениях. Мы все сюда собрались для того, чтобы столковаться и решить, какого образа действий нам следует держаться во время предстоящей войны. Как я разумею, вам всем желательно избрать главнокомандующего, в повиновении которому мы все, и я первый, обязаны присягнуть. Так ли? Кто согласен, поднимите руки.

Поднялись три-четыре руки. Остальные кричали хором, что не хотят никакого главнокомандующего, что желают распоряжаться своими отрядами каждый по-своему.

В эту минуту, вскочив на какое-то возвышение, громко заговорила красавица Виктория:

— Я, друзья мои, полагаю, что этот молодой человек прав. Нам необходимо иметь командира. Вразброд мы не можем сладить с чужеземным войском. Выбрать надо человека, который того стоит: самого смелого и благоразумного из нас. Полагаю, что лучше этого молодца, который сейчас речь держал, нам не нужно искать. Уж чего смелее? Всем нам в лицо сказал, что мы только разбоями умеем заниматься! И храбр он. Видели, как ловко оборонился от нападавшего? Я первая готова присягнуть в подчинении ему как командиру...

Атаманы, озадаченные, переглядывались между собою. Вицаро совсем озверел: как могла так нагло изменить ему любовница, которая для него пожертвовала всем, не пожалев ни отца, ни матери... Атаманам пришлось крепко держать его за руки.

— Ты теперь успокойся, — советовали ему, — успеешь после отомстить...

— Кровь их всю сам высосу, и у Виктории, и у него, — хрипел любовник последней...

Разговоры продолжались. Многие атаманы начинали склоняться на речи Виктории. Те, которые завидовали раньше одежде Рикардо, оружию и спокойной выдержке, стали, по своей дикой простоте, дивиться всему этому и проникаться уважением. Особенно содействовало этой перемене то, что Вицаро перед ним спасовал. Начинали уже раздаваться голоса:

— Ну, ладно... Пусть он нам только прежде скажет, как думает он вести кампанию.

В это время вне сарая обнаружилось движение, обратившее общее внимание. Туда прибыло несколько отлично вооруженных, богато одетых всадников. Во главе их оказался герцог[7] Фаньяно, крупнейший местный землевладелец и важная особа при бурбонском дворе.

Совещание в сарае оборвалось. Герцог вошел туда с частью своей свиты и, осведомись, что речь шла о выборе главнокомандующего, громко произнес:

— Главнокомандующий по праву — только наш король, его величество Фердинанд IV!

Атаманы словно встрепенулись. Речи Рикардо, его блестящее вооружение и не менее блестящий исход борьбы с доселе непобедимым Вицаро были забыты: перед ними нынче стоял величавый, бодрый, нестарый еще феодал, помогавший им шесть лет назад отбиваться от французов, раздавить республиканцев и восстановить Бурбонов. Из-под богатой распахнутой шубки виднелась грудь, покрытая золотыми и алмазными звездами и крестами.

— Мы осведомились, — громко и авторитетно продолжал Фаньяно, — что сегодня сюда сойдутся наивернейшие подданные нашего государя, поклявшиеся не щадить живота своего за охранение престола его величества. Нам неизвестно, кто пригласил вас, но мы желаем верить, что это лицо предложило вам избрать себе командира не из каких-либо личных корыстных целей; что его к тому побуждало благородное верноподданническое чувство. Мне неизвестно даже его имя. Я же, герцог Фаньяно, старший обер-шталмейстер двора ее величества королевы, обращаюсь к вам от имени нашего короля и повелителя. И говорю вам, что война, которая предстоит нам, война партизанская. Для нее вовсе не требуется никаких главных генералов или главнокомандующих. Такой начальник мог бы даже оказаться вредным. И вот почему. Наши коварные враги не стесняются никакими средствами. Если им не удастся обессилить нас оружием, то они постараются победить нас предательством, хитростью, подкупом. Поэтому я и говорю: не надо никакого главного начальника. Пусть главарь каждого отряда будет полным хозяином в пределах той области, которая будет ему поручена.

— Так это! Так! Браво! Да здравствует король, и никаких командиров нам не надо, — отозвалась толпа.

Громче всех кричали те атаманы, которые имели в виду личные выгоды, личное обогащение на войне. Герцог, вынув из кармана лист бумаги и развернув его, заговорил снова:

— Я вот на этом листе пометил подробно приказания, которые должен передать вам. Здесь обозначены ваши имена и те части нашего отечества, которые каждому из вас надлежит защищать от французов.

Фаньяно громко, внятно прочел список и добавил:

— Каждый из вас, атаманов, получит по тысяче пиастров для вооружения своего отряда. Кроме того, я привез вам истинно радостную весть. Наш святейший отец папа посылает свое благословение вашему оружию, а каждому из вас десятилетнюю индульгенцию, то есть полное отпущение грехов.

Атаманы возликовали. Крики и возгласы сливались в какой-то дикий гам. Особенно кстати оказались эти тысячи пиастров. Многие атаманы не утерпели и выглядывали из сарая, чтобы воочию убедиться, что мешки с золотом прибыли в свите герцога. Несколько мулов, нагруженных соблазнительно тяжелыми мешками, стояли в прогалине, охраняемые вооруженными слугами Фаньяно.

Так началась война, которая длилась пять лет, — война жестокая, беспощадная, с коварными ухищрениями, с бесчеловечными западнями. Мелкие сражения и стычки непрестанно и повсюду следовали без передышки и ни к каким результатам не приводили. Франции она стоила много тысяч молодых доблестных жизней. На нас[8] она обрушилась страшным разором, возбудила непримиримую ненависть между близкими земляками, загубила целые семьи, охватила террором самые благодатные, самые благословенные провинции королевства. Земледельческие классы впали в нищету непоправимую, пути сообщения не могли более служить своей цели, торговля затихла. Самое имя нашей страны обратилось впоследствии, на страницах исторических сочинений иностранных прогрессивных писателей, в синоним варварства.

Нынче минул целый век после этой войны, а мы все еще ощущаем последствия ужасных событий, жестокой репутации и клеветы, возводимой на нас теми, кто, желая унизить репутацию Бурбонов, унижали и целую нацию, приписывая происхождение всего зла преувеличенной безнравственности населения.

Впрочем, мы не беремся подробно описывать трагический период итальянской жизни, который до сих пор не нашел еще для себя вполне компетентного и беспристрастного историка. Мы желаем только объяснить, что спокойствие и относительное благоденствие страны не было восстановлено одним Манесом; такая задача для одного человека была бы не по силам, как бы безжалостны ни были принятые им репрессивные меры, как бы стойки ни были его намерения и характер.

Нет! Жестокая война стала стихать тогда, когда народ начал понимать, что правительство Иоакима Мюрата[9] действительно стремилось извлечь население из тяжкого нищенства. Когда это правительство стало издавать клонившиеся к тому законы и честно применять их, когда начали строиться дороги, когда учреждались школы, распространялось просвещение; когда сам король Мюрат стал приходить в личное соприкосновение с народом, — тогда население оценило его доброе сердце, благородство и стало уважать его военные подвиги.

IX

Год спустя. — Успехи французов. — Королева в опасности. — Альма

В 1799 году калабрийские атаманы менее чем в полгода помогли кардиналу Руффо не только вытеснить французов с юга Италии, но и подавить местное республиканское движение во всем королевстве, а затем торжественно возвратить на неаполитанский трон короля Фердинанда IV и королеву Марию-Каролину.

Нынче дело оказывалось труднее. Прошло более года с начала военных действий; атаманские банды работали не менее усердно, чем восемь без малого лет назад, однако французы не уступали. Императорские войска успели придвинуться к столице; Наполеон назначил мужа своей родной сестры, Иоакима Мюрата, королем неаполитанским на место удалившегося в Сицилию Фердинанда Бурбонского.

Причины безуспешности партизанской войны заключались в безначалии, отсутствии дисциплины, в распрях между атаманами, побуждаемыми в большинстве случаев не столько родинолюбием, сколько мелочным тщеславием и жаждой наживы.

Главным же образом нынче как численность, так и благоустроенность французских войск были несравненно выше, чем в 1799 году.

Партизанский отряд, состоявший под командой Рикардо, действовал успешнее других. В нем участвовали отборные, преданные смышленому, энергичному командиру люди: Пиетро Торо, Гиро, Вольпино, Магаро[10] и другие, было больше дисциплины. Неприятелю приходилось серьезно считаться с этим отрядом. Французы относились к Рикардо с уважением. Местное население тем более: его банда едва ли не единственная щадила по возможности и личность, и собственность жителей.

После его отряда шайка Вицаро считалась наиболее победоносной; но вследствие разбойничьей беспринципности атамана далеко не пользовалась популярностью среди мирного населения. Деятельная соратница и возлюбленная его Виктория, очевидно, охладев к своему любовнику, которого на сходке атаманов унизил и одолел Рикардо, тогда же предлагала последнему перейти в его отряд. Но молодой капитан отказался, отчасти потому, что не желал в такое критическое время обострять свои отношения к другому атаману, отчасти потому, что не желал иметь около себя женщину.


Был вечер. Весь день небольшой отряд Рикардо храбро отбивался от преследования целого полка французов; десять человек убито и пятнадцать ранено. Темнело; французы прекратили преследование; Рикардо со своими товарищами отдыхал в безопасном горном ущелье. На опасные пункты были выставлены надежные часовые.

Капитан (как его продолжали величать), кинув под себя плащ, лежал на траве. Относительный успех его шайки не удовлетворял его: он понимал, что цель войны, во всяком случае, достигнута не будет. Кроме того, его грызло недовольство и своим личным положением: очевидная неосуществимость его честолюбивых надежд, возбужденных в Неаполе сближением с незнакомкой. Кто бы ни была она, — если бы даже сама королева, и тогда тем хуже, — она за все время не вспомнила о нем. Никакого намека на весть от нее он не получил за целый год. А честолюбив он был чрезвычайно. Чувство оскорбленного самолюбия обострялось чувством неудовлетворенности молодого мужчины. Он понимал, что в ту женщину, которая провела с ним ночь, он не влюблен, однако все-таки она сумела влить в его вулканическую кровь столько жгучего яда, что в минуты отдыха и раздумья он ощущал страстное желание вновь с нею свидеться...

Соратники все спали. Тишина была полная. Только изредка с одной стороны бивуака слышался резкий писк лисицы, на который отзывался с другой стороны волчий вой.

То перекликались часовые.

Вдруг от рощи, прикрывавшей вход в ущелье со стороны долины, раздался громкий крик совы.

Рикардо встрепенулся; спавший рядом с ним Пьетро Торо вскочил на ноги. Все остальные чуткие горцы, спавшие около, пробудились. В ночной темноте слабо обрисовались три тени, которые, несомненно, двигались по направлению к центру бивака. Оказалось, то был Вольпино и два неизвестных человека с завязанными глазами: обычная предосторожность, соблюдаемая для посторонних, хотя бы и заведомо миролюбивых лиц, имеющих надобность проникнуть в пункт расположения партизанских отрядов.

Неизвестными оказались два оруженосца герцога Фаньяно, приславшего их из своего замка к капитану Рикардо с письмом.

Рикардо приказал снять с них повязки, потребовал фонарь.

— Разве герцог в замке? — спросил он.

— Да. Герцог только что приехал к себе из Сицилии с дочерью и ее подругой.

Имени подруги оруженосцы не знали.

— Герцог приказал нам, — добавил один из оруженосцев, — сообщить, что две роты французов приближаются к замку, наверное желая атаковать его. Замок не укреплен. Но герцог говорит, что его во что бы то ни стало надо спасти, не столько ради него самого, как для чего-то еще более важного. Из отрядов, сражающихся за нашего короля, ваш расположен ближе других. Оттого наш господин и направил нас к вам.

— Все это написано в письме, что вы мне привезли? — спросил Рикардо.

— Нет. Письмо мы получили из рук дочери герцога, герцогини Альмы. Она наказывала сказать вам, что письмо от ее подруги.

Сердце молодого капитана встрепенулось от осветившего его луча надежды: «Может быть, меня еще не совсем забыли».

Он приблизил фонарь и раскрыл письмо. Оно было написано мелким убористым почерком, который был ему знаком по письму, полученному в Неаполе.

«Большая опасность, — стояло в письме, — угрожает той, которая, как вы, может быть, полагаете, совсем забыла о вас, но которая не переставала никогда думать о вас и выжидала случая быть вам полезной. По этой причине, а также ради успешного направления великого дела она решилась на весьма опасный шаг, который, пожалуй, назовут сумасшествием, но который обусловлен важнейшими соображениями. Поспешите сюда для защиты замка со всем вашим отрядом. Податель письма вас проведет. Постарайтесь прибыть сюда ранее ваших товарищей. Не сомневайтесь в той, которая ни на одно мгновение не переставала думать о вас и которой во всех подробностях известны геройские, доблестные подвиги ваши в настоящей войне. Не медлите ни одной секунды».

Подняв всех своих соратников, Рикардо поручил Пьетро Торо вести отряд к замку Фаньяно ближайшими тропками, вьющимися по утесам и горам. На коне этим путем пробраться было бы невозможно, потому сам капитан направился другой дорогой, по которой местами мог ехать даже рысью.

На половине пути он встретился с немногочисленной шайкой под предводительством Виктории, она не скрыла, что искала его; молодая женщина окончательно порвала свои отношения с Вицаро и во главе двадцати пяти человек, не желавших отставать от нее, решилась действовать самостоятельно. Узнав от Рикардо о цели его экспедиции, она предложила присоединиться к его отряду, прося его включить и ее людей в свой отряд. Он согласился.

У Виктории не было коня. Она, не стесняясь, вскочила на круп лошади Рикардо и обхватила молодого человека сзади за талию[11]. Она не скрывала своего давнишнего к нему влечения, но он сам, занятый иными помыслами и ощущениями, воздерживался от соблазна.

Еще не светало, когда они прибыли в замок. Виктория осталась у дороги ожидать свой отряд, Рикардо тотчас же был впущен в замок. Его провели в один из приемных покоев. Он полагал, что там его встретит та, чье письмо было ему доставлено ночью. Но ошибся и изумился, увидав юную дочь Фаньяно Альму.

С этой девушкой были связаны лучшие воспоминания ранней юности, когда он часто видел ее. Домик дяди Кармине находился вблизи замка, так что мальчику случалось встречать около парка, в лесу и в полях эту прелестную молодую девушку. Она ему очень нравилась, однако, он, бедный простолюдин, мог любоваться ею только издали. А обменяться с нею несколькими словами довелось ему только однажды. А именно, когда он нашел на одной из внешних аллей парка оброненную ею золотую цепочку с медальоном. Он принес находку в замок и был допущен лично к дочери магната, она ласково поблагодарила его и расспрашивала о старике Кармине. С тех пор отрок, давно почтительно издали любовавшийся хорошенькой duchessina[12], почувствовал себя влюбленным. Боевая жизнь в период кардинальской войны и затем шесть лет более или менее бурного существования заставляли его забывать об этой почти ребяческой любви, однако она при малейшем поводе давала о себе знать в сердце Рикардо, проявляясь нежным, теплым воспоминанием — чувством, которого не пробуждала в нем никакая другая женщина.

За год приблизительно до созыва атаманов королевой в Неаполь Альма исчезла из замка: слышно было, что ее величество приблизила девушку к себе, назначив ее своей чтицей.

Общественное расстояние между молодыми людьми было так огромно, что Рикардо даже не приходилось бороться со страстью; он как будто не ощущал ее, а только вспоминал об Альме и дорожил редкими проявлениями ее в своем сердце, как чем-то неизмеримо отрадным, светлым, чистым, ощущением, которое нельзя было сравнить ни с какими иными элементами его существования.

На маскараде (который описан нами в первой главе) ему показалось, что голубая маска скрывает дорогое личико Альмы. В нем тогда проснулось было детское чувство. Оно охватывало его нередко и во время его лечения от раны, полученной после маскарада. Но затем жгучее, опьяняющее чувственное наслаждение, доставленное ему другой женщиной, совсем поглотило идеальное воспоминание детства.

Теперь же, когда он неожиданно увидел Альму, когда услышал ее спокойный, несколько горделивый, но все-таки приветливый голос, в сердце его опять шевельнулось что-то неописуемо чистое и теплое, влекущее к ней...

— Мне поручено просить вас подождать несколько минут в этой комнате, — обратилась к нему Альма. Капитан поклонился, девушка продолжала: — Мы с вами, кажется, знакомы... Ведь это вы много лет тому назад нашли и принесли мне цепочку, которую я потеряла в парке.

— Да, я, — смущенно отозвался Рикардо, — я счастлив нынче, что мне представляется случай оказать вам несколько большую услугу — охранять ваш замок...

— Услугу не мне, — с оттенком горделивости холодно отвечала дукессина, — не мне, а той, которая одна имеет право повелевать. Это она соблаговолила удостоить вас таким поручением.

Почти в это самое мгновение дверь за спиной Альмы растворилась, и в комнату вошла статная женщина. Девушка, приблизясь к ней, почтительно сказала:

— Если вашему величеству понадобится что-либо приказать, потрудитесь позвонить. Я явлюсь немедленно.

Смущение капитана и возросло, и странно усложнилось.

Каролина Австрийская была вся в черном: она дала обет не надевать иных цветов, покуда не возвратит мужу и себе неаполитанский престол.

Каролина пристально глядела на молодого человека, и, судя по улыбке, скользнувшей по ее глазам и устам, ей нравилось его смущение. Отпустив Альму, королева продолжала глядеть на калабрийца. Это уже начинало неприятно волновать его. Он недоумевал, что ему с собой делать. Всякие сомнения насчет тождественности красной маски с государыней окончательно было рассеялись, как вдруг она промолвила:

— Вас, полковник, мне рекомендовала одна моя большая приятельница, которая многим вам обязана. Я знаю, как раз вечером в Неаполе вы за нее рисковали своей жизнью. К тому же мне известны ваша доблесть и верность государю.

«Опять мистификации! — мыслил начинавший терять голову Рикардо. — Неужели дочь императоров может так лгать? Или в самом деле все было так, как она говорит?»

— Садитесь, полковник, — продолжала она. — Мы здесь не при дворе, а на войне. Не до церемоний. Моя приятельница никогда не переставала о вас помнить. Но обстоятельства не дозволяли ей сноситься с вами. У ней много забот и огорчений.

— Значит, ее здесь нет? — решился спросить Рикардо.

— Ее здесь нет. Здесь только королева.

И она пронзительно посмотрела в его глаза, как бы желая убедиться, понял ли он смысл ее слов.

— Да, понимаю, — сказал он, начиная несколько успокаиваться и оправляться.

— Ваша королева, — продолжала Каролина, — находится в весьма опасном положении. Война слишком долго затянулась без всякого успеха. Я решилась на месте сама удостовериться, в чем кроются причины неуспеха, и устранить их. Меня удостоверили, что, во всяком случае, мое пребывание в Калабрии не представляет для меня никакой опасности. И я приехала сюда из Сицилии. Однако оказывается, что я была слишком доверчива. Наши шпионы сегодня уведомили, что французы знают о моем прибытии; что, надеясь захватить меня, они посылают к замку Фаньяно довольно значительный отряд. Недалеко отсюда бухта св. Евфимии; там меня ждет вооруженная яхта. Я могу во всякое время отплыть на ней обратно в Сицилию. Но не уверена, что между замком и бухтой я не встречу препятствия. Я призвала вас сюда, желая узнать ваше мнение. Как вы думаете: следует ли мне поспешить обратно на корабль, или выжидать здесь неприятеля в уверенности, что созванные мною партизанские отряды отстоят замок?

— Простите, государыня, что я осмеливаюсь обратиться к вам с вопросом. Скажите, что вам известно о движении ближайших французских отрядов? Две роты командированы для атаки замка Фаньяно? Так. Но дорога от замка до залива св. Евфимии охраняется неприятелем или нет?

— Нет. Французы в данную минуту могут располагать в этой местности только тем, что сюда посылают. Все их остальные силы или далеко впереди, или заняты охраной своих позиций от англичан.

— В таком случае следует привлечь неприятеля сюда, к замку. А покуда наши отряды будут его защищать, ваше величество успеет с небольшой свитой проследовать к бухте св. Евфимии путем, свободным от неприятеля.

— И мне так кажется. А в ваших людях вы уверены, полковник?

— Как в самом себе. Только я полагаю, что вашему величеству необходимо сохранять покуда самое строгое инкогнито. Я даже предпочел бы, чтоб и для меня вы сохранили инкогнито.

— Вы предпочли бы, может статься, чтобы вместо меня тут была сама моя приятельница.

Рикардо уже успел совсем оправиться от смущения и собраться с мыслями. Близость этой женщины начинала вновь больше, чем следовало бы, действовать на него. Он с жаром воскликнул:

— О да! конечно! Я бы мог тогда говорить не стесняясь, вполне откровенно.

— Что же вы ей сказали бы? Я откровенность люблю. Говорите и со мной не стесняясь. Как бы с ней самой, — отозвалась королева.

Дотоле она старалась держать себя с достоинством, спокойно, по-королевски. Но напряженная борьба со своим пылким, неудовлетворенным чувством утомила ее. Она облокотилась обеими локтями на стоявший перед нею столик; ее лицо расцвело такой чарующей улыбкой; глаза, ласкающие собеседника, светились такой любовью, она казалась так хороша, что молодой человек чувствовал, как кровь его закипает от сладостной жажды когда-то испытанного наслаждения, не мог долее сдерживаться, заговорил с увлечением о том, что испытывал в это мгновение; о том, как часто вспоминал божественную ночь в Неаполе. Он не проговорился, однако: обращаясь к королеве, как бы высказывал свои чувства, испытываемые к другой женщине. Но он любовался ею, возбуждался ее присутствием, красноречием ее отзывчивых взглядов. Она только раз чуть слышно прошептала: «О, если бы меня прежде кто так любил!»

Наконец Рикардо смолк, как бы опомнясь.

— Продолжайте, продолжайте, — сказала она.

— Что же мне продолжать? — ответил он с горькой усмешкой... — Ведь эта женщина так далека от меня, до нее так высоко... Я могу только беззаветно преданно и верно служить ей.

Королева произнесла, нахмурив брови:

— Словом, вам кажется, что правы те, кто не советует моей приятельнице снисходить до вас?

Но юный сын вулканической Калабрии опять горячо протестовал против этого. И, по-видимому, к великому удовольствию своей собеседницы.

Меж тем уже наступало утро: свет ламп бледнел перед ярко разгоравшейся зарей. Королева встала со своего кресла и подошла к Рикардо, который стоял бледный от волнения. Его красивые глаза умоляюще глядели на королеву.

— Завтра в полночь, — сказала она поспешно вполголоса, вручая ему ключ. — Этот ключ вместе с остальными владетель замка, как надлежит верноподданному, передал мне. Он отпирает внешнюю маленькую дверь башни. За дверью лестница, которая приведет вас в комнату, где вы найдете мою приятельницу.

Он опустился на колени и жадно целовал протянутую вместе с ключом маленькую, пухлую ручку.

— Разумеется, все это возможно, только если мы можем быть уверены в нашей безопасности, — прибавила она.

X

Масса населения между молотом и наковальней. —
Как спасти королеву от плена

Выйдя из замка, Рикардо очутился на обширной площадке, с которой была видна вся окрестность. Луна на ущербе еще не закатилась; на востоке уже занималась заря; кроме того, молодому человеку была отлично известна вся местность: он тут родился, избегал всякую тропку, а за последний год его отряд работал около видневшихся в небольшом отдалении гор.

Вокруг всего замка, стоявшего на изрядном возвышении, раскинулась обширная безлесная равнина. Жители деревушек и отдельных крестьянских хозяйств, расположенных за пределами этой плоскости в лесистых и гористых местах, все давно разбежались по более безопасным ущельям, чтобы не попадаться живыми французам. Но в мелких селениях, белевших издали на самой равнине, еще оставалось немало поселян с семействами, во-первых, потому, что отряд Рикардо доселе успешно охранял доступы к равнине; во-вторых, потому, что дома, как ни на есть, этим людям было чем питаться, в глубине же горных лесов они рисковали с голоду умереть.

В настоящую минуту обстоятельства, однако, изменились. Герцог Фаньяно, проживавший с самого начала войны в Сицилии при королевском дворе, внезапно приехал в свой замок с дочерью Альмой и с какой-то никому не известной ее подругой, надо быть, важной особой, потому что — как толковали среди населения — именно ради этой гостьи он и старался стягивать к замку, имея в виду безопасность последнего, партизанские отряды, охраняющие долины. Виктория и Рикардо со своими соратниками уже прибыли. За некоторыми другими были посланы гонцы.

Непосредственные подчиненные Фаньяно, в особенности лично им содержимые вооруженные люди, конечно, готовы были противостоять врагу. Население же вообще не было расположено принимать участия в борьбе.

— Мы, братцы, — говорил большей частью шепотом старый Бьазио (служивший с незапамятных времен сторожем при замке, много повидавший на своем веку, а теперь, словно по инерции бродивший с никуда не годным кремневым ружьем по полям герцога), — мы, братцы, век живем между молотом и наковальней. Вернее, мы-то сами и есть наковальня. В семьдесят девятом году был над нами молотом король Фердинанд, и нынче он молотом, хотя и покинул царство и, кажется, даже покуда забыл о нас. Вот приказывают мне нынче из этого карабина по французам палить. А как они-то, французы-то, мне в лоб пулей угодят? Тогда кто мою старуху да внучат кормить станет? А если живым французам в руки попадусь, того и гляди, повесят...

— Да если ты откажешься по ним стрелять, так тебя сам герцог велит на осину вздернуть, когда он с королем в Неаполь вернется.

— То-то я и говорю: между двух огней.

Народ вообще по опыту давних событий верил, что король непременно возвратится. Но вообще старался оставаться на всякий случай нейтральным. Были, конечно, молодцы, добровольно бравшиеся за оружие, сражавшиеся за короля.

— Я так рассуждаю, — возражал на речи Бьазио молодой парень, атлет, красавец, сверкая черными беспокойными глазами, — если мы не будем защищать Богом данного короля, то кто же и будет защищать его. А, защищая короля, мы и себя самих защищаем, защищаем наши дома, наши семьи — храмы Господни, которые, как поп мне намедни сказывал, эти проклятые еретики, чертово их отродье, так и норовят осквернить. Так ли я говорю?

— Говоришь ты так потому, что за твою молодую женку тебе боязно. Французы, известно, до молодок охочи...

Глаза парня словно молниями сверкали.

— У меня есть пули, есть и порох. Ни один петух[13] не успеет к жене моей носа сунуть... А говорю я вообще... Потому, что так чувствую. Народ трус... Я это не о тебе говорю, дядя Бьазио; ты стар, а известно, что старикам жизнь своя дороже, чем молодым. Я это о других, о тех, кто не решается дом свой защищать, за веру свою вступаться.

— Так-то так. Только вы главное-то забываете, — возражал Бьазио едва слышным голосом, осторожно оглядываясь, — забываете вы, что для этого надо с разбойниками брататься; что французы считают разбойниками всех, кто в горах работает кинжалом, карабином.

— А при кардинале, — шепнул один из герцогских военных наемников, бывший санфедист, — при кардинале мы сами всех республиканцев считали разбойниками. Их и вешали.

— Ну? — торопил Бьазио.

— Ну, значит, коли родились наковальней, так и терпи, когда молот по нас бьет. Нынче над нами два, стало быть, молота: один законный, как говорят, государь, он в Сицилии засел; а другого в Неаполе на престол французский император посадил... Он, значит, другой молот. Да это я так парню в ответ толкую...

Приведенного сейчас разговора Рикардо, конечно, не слыхал, но ему давно и хорошо было известно отношение населения к войне. Теперь, когда его ответственности была предоставлена, хотя бы и временная только, безопасность замка Фаньяно, ему надо было обсудить средства защиты. На простой народ нельзя было рассчитывать. Вопрос же, достаточно ли вооруженных людей в замке, молодой человек решил утвердительно, учитывая силы, которыми располагал герцог, сам он, Рикардо, и Виктория. Кроме того, ожидали прибытия других атаманов, оповещенных Фаньяно.

Во всяком случае, полезно было задержать приближение французов до прихода этого подкрепления; следовательно, надо охранять ближайшие дороги, по которым неприятель мог идти к замку. Это казалось нетрудным: обширная равнина была извне доступна только через два ущелья; а дороги, ведущие от ущелий к центру ее, как на ладони, видны были с возвышенной террасы замка. За этими дорогами легко наблюдать. На всякий случай в единственной небольшой, но густой роще, темневшей на равнине между двумя дорогами, полезно расположить засаду; тогда, если бы французы и пробрались неожиданно сквозь ущелья ранее ожидаемых партизанских банд, их все-таки можно было бы задержать этой засадой, задержать настолько, что королева могла бы со свитой и приближенной охраной спастись, по дороге, как она сама сказала, свободной от неприятеля, пробраться к бухте св. Евфимии.

Таков был план, сложившийся в голове Рикардо. Главная цель его была устранить всякую опасность для королевы. Он уже более не сомневался теперь, что таинственная дотоле незнакомка была сама Каролина Австрийская. Он сознавал, что, дав в Неаполе (когда он не знал, кто она такая) слово служить ей верой и правдой, не щадя живота, он обязал себя непоколебимой ей верностью, как и монархине...

Но, кроме того, к сознанию им своего рыцарского и верноподданнического долга примешивалось тревожное ощущение страсти, которую эта женщина возбуждала в нем.

Это чувство было сильно подогрето только что происходившим между ними свиданием, распалено обещанием на будущую ночь. Обдумывая план защиты замка, он обращал особенное внимание на возможность надолго задержать неприятеля.

Раза два-три в голове молодого человека, как молния, блеснуло сомнение: да любовь ли то чувство, которое его влечет к Каролине. При этом возникали на миг и нежный облик Альмы, и почти детские, сладостно невинные воспоминания о молодой девушке. Но горячий поток непосредственной чувственности скоро охватывал его, и сомнения исчезали. Тем более что к чувственности, возбуждаемой в нем королевой, присоединялись порывы другой присущей его натуре — сильной, едва ли не преобладающей страсти — честолюбия...

Рикардо разузнал, где герцог приказал разместить его и Виктории отряды. Он обошел своих, сделав надлежащие распоряжения. Для него самого и для приближенных к нему старших партизанов был отведен флигель у самого главного корпуса замка. Там он нашел Торо, Магаро, Гиро. Вскоре пришла Виктория. Все ужинали.

Герцог распорядился, чтобы партизаны в его замке ни в чем не нуждались; за каждый день службы при нем обещал уплачивать по пиастру, а по окончании войны сулил исходатайствовать у короля Фердинанда награды всем отличившимся.

Во время трапезы капитан обсуждал с товарищами составленный им план обороны, который тут же и был одобрен всеми, в том числе и Викторией.

Виктория не скрывала, что любит Рикардо, что ради него покинула Вицаро, однако вела себя сдержанно.

Ночь прошла. Утром все еще не проявлялось признаков близости неприятеля, но зато и о других партизанских отрядах, приглашенных в замок, ничего не было слышно.

XI

Совещание у герцога Фаньяно. — Всемилостивейшие
награды. — Зависть и ревность

Рикардо и Викторию, как начальников отрядов, рано утром пригласили к Фаньяно. Герцог их принял в своем кабинете, он сидел перед письменным столом, заваленным бумагами, и довольно надменно принял приглашенных, однако расцвел сладострастной улыбкой, оглядывая женщину-атамана.

— Вы год тому назад, — обратился он к ней, — оказали мне существенную услугу: помогли пробиться через неприятельскую линию, когда я был вынужден покинуть наш край по обязанностям, которые призывали меня в Сицилию к королевскому двору. Нынче вам обоим предстоит оказать услугу еще более важную, не мне, собственно, а моей дочери и ее... ее подруге.

— Такие услуги оказывать — наше ремесло, — отвечала Виктория, — мы готовы служить делу, если только от нас при этом не требуют другого рода услуг.

Герцог понял намек, отвел глаза от красавицы и продолжал почти строго:

— Как вам это удастся, я не знаю. Хотел бы я быть уверенным в вашем успехе, но не увлекаюсь надеждами. Мы, то есть моя дочь с подругой и я, поступили весьма неосторожно, приехав сюда. Вообще война не дала до сих пор тех результатов, которых от нее ожидали. Однако нас уверяли перед отъездом, что в этой именно провинции дело идет лучше, что наши партизаны одолевают врага. И мы полагали, что наше присутствие здесь придаст бодрость остальным провинциям, будет повсюду содействовать успеху. Оказалось же, что мы были введены в заблуждение. Правда, мы могли безо всякой опасности сюда пробраться; правда, что французы покуда не коснулись ни окрестностей моего замка, ни моих владений. Однако надо полагать, что французские шпионы выследили наш отъезд из Сицилии; что неприятель знает, где мы находимся. Следовательно, возвратиться назад нам будет по малой мере затруднительно. Что же мы, по-вашему, должны делать? — прибавил Фаньяно, помолчав несколько секунд и обращаясь к Рикардо. — Ваш план мне известен, и я его одобряю. А вы как думаете?

Последний вопрос он задал Виктории.

— И я одобряю, хотя меня мало интересуют проекты... Мне интересно главное: где и когда нам можно будет хорошенько поработать руками.

— Я потому одобряю, — продолжал Фаньяно, — что план этот соответствует основной цели: нам нужно, чтоб неприятель стянул все свои силы к замку, дабы дорога к морю оставалась для нас свободной. Покуда она еще свободна, как мне известно. Но зато все французские солдаты, находящиеся в нашем околотке, стягиваются к дорогам, ведущим через ущелья к замку. Мало того, по всему можно заключить, что они не сомневаются утвердиться здесь: они уже выбрали, говорят, своего гражданского комиссара, который должен управлять отсюда всей провинцией.

Герцог опять помолчал. Рикардо показалось, что драпировка двери за спиной хозяина чуточку колыхнулась. Фаньяно продолжал, как будто не совсем охотно.

— Я должен вам сказать, что в настоящую минуту я не имею права всем распоряжаться. Я могу только завидовать вам, призванным совершить трудный подвиг, оказать важную услугу королевскому дому. Я сам ничего вам обещать не могу за предстоящее вам деяние, успех которого, по моему мнению, будет превыше всяких наград. Об этом позаботится особа, одно благосклонное слово которой, исходящее от искреннего великодушного сердца, составляет уже неоценимое вознаграждение. Эта особа не оставит вас своими милостями...

— И искренней благодарностью, — добавил внушительный женский голос, голос королевы, вошедшей в комнату из-за драпировки.

Герцог, видимо, был удивлен; его лицо выразило досаду. Но то было одно мгновение. Опытный придворный, он быстро обернулся, посторонился и низко склонился перед монархиней.

— Да, благодарности, — повторила Каролина. — Может быть, вы, герцог, осуждаете мое вмешательство. Но я поступила по непреодолимому влечению, откинув всякие придворные церемонии. Мне кажется, нехорошо скрываться от лиц, которые решились пожертвовать своей жизнью за государя.

— Это долг каждого верноподданного, — пробормотал Фаньяно.

— В настоящее время, к сожалению, не все так думают, — возразила королева. — Придет время, когда Господь покарает тех, кто не покоряется данному Им монарху. Мы же обязаны уметь вознаграждать тех, кто в черные дни хранил нам верность. Герцог, потрудитесь заполнить один из бланков, предоставленных в мое распоряжение моим августейшим супругом. Напишите бревет на чин полковника для капитана Рикардо.

— Но... ваше величество.

— Потрудитесь, — повторила Каролина, кинув такой грозный взгляд на осмелившегося возразить ей шталмейстера, что он, весьма поспешно исполнив повеление, вручил бревет королеве, она же передала его Рикардо со словами:

— Жалуемый вам чин — это награда государя. А это, — она сняла богатую ленту, облегавшую ее плечи, — это награда от королевы.

Рикардо принял, став на колени, высочайшие дары.

— Встаньте, полковник. Дай Бог, чтобы у короля было побольше таких верных и доблестных слуг.

Фаньяно и Виктория не пошевелились во время этой сцены. Но оба — по разным причинам — были ею недовольны. Герцог позеленел от зависти к новому любимцу королевы, тем более что этот любимец, без роду и племени, был приемышем простого земледельца-соседа. Он был недоволен также, что ее величество приняла молодого человека вчера вечером ранее, чем тот подумал представиться владельцу замка.

Проницательная и чуткая Виктория подозревала, что отношения королевы к Рикардо идут далее высочайшего благоволения. Но и Каролина была проницательна не менее женщины-партизана. Каролина подметила, что та влюблена в Рикардо. Каролина была слишком горда и самоуверенна, чтоб ревновать полковника к этой женщине. Но она считала полезным в настоящую минуту и ее расположить к себе. Поэтому она обратилась к Виктории:

— Нам хорошо известны доблестные поступки, бесстрашие и героизм единственной женщины, которая выступила с оружием в руках на защиту престола и отечества. Нам приятно, что мы можем лично поблагодарить вас. Нам давно хотелось вознаградить вас за вашу верность. Примите эту цепь, наденьте ее и носите, вспоминая вашу государыню.

Каролина, сняв с себя золотую цепь, передала ее молодой женщине, которая приняла богатый подарок с почтительным поклоном, но без коленопреклонения, что неприятно изумило королеву. Однако она, все еще улыбаясь Виктории, удалилась, кинув на Рикардо равнодушный взгляд и слегка махнув рукой герцогу Фаньяно.

XII

Ночь королевы. — Ее враги, замыслы и бегство. —
Вторжение французов

Весь этот день прошел спокойно. Никаких признаков близости французов не обнаруживалось. Другие атаманы со своими бандами все еще не прибыли.

Рикардо, Виктория и Пиетро Торо были заняты расположением своих отрядов в возможно выгодном для защиты порядке. По преимуществу они располагали вооруженные группы в мелких около замка постройках, с таким расчетом, чтобы в случае нападения неприятеля на замок партизаны имели возможность стрелять из своих прикрытий в тыл французам. Чтоб ранее времени последние не заметили засады, рьяным партизанам было строго-настрого наказано не показываться весь день на улице. А так как каждая из этих групп могла подвергнуться продолжительному нападению врага, некоторым образом осаде, то все они были снабжены обильно как боевыми, так и съестными припасами.

Герцог, со своей стороны, организовал группу лазутчиков. Его люди были расставлены на всех тропках и холмах, окружающих равнину, каждый под естественным прикрытием кустов или скал; многие были на конях. Всем было приказано, как только заметят неприятеля, дать сигнал свистом и во весь карьер бежать к замку.

Фаньяно был очень озабочен. Ему вообще не нравилась рискованная поездка королевы под его охраной. Теперь же он находился в особой опасности. Во-первых, попадись королева в плен французам, вся ответственность, не только перед ее мужем, но, что еще страшнее, перед австрийским двором пала бы на его голову. Во-вторых, он имел основания (какие именно, мы увидим ниже) быть уверенным, что, овладев замком, новое правительство Мюрата конфискует все имущество его, Фаньяно, все обширные земельные владения его.

Спускалась ночь, а о французах ни слуху ни духу.

Рикардо был в сильном волнении. Он не мог не явиться на назначенное ему в полночь королевой свидание, но, с другой стороны, его тревожила мысль о защите ее. Было почти невероятно, чтобы неприятель этой же ночью проник к замку. Ну, а если...

Неудовлетворенная страсть и честолюбие, однако, взяли верх над опасениями. Его положение дозволяло, даже обязывало его наведываться повсюду окрест, поэтому он без труда, не возбудив ничьего внимания, около полуночи пробрался к башне, от маленькой двери которой ему накануне был вручен ключ.

Выждав, когда башенные часы пробили двенадцать, он отпер дверь. Скрип старых петель смутил было его. Но, удостоверившись, что никто не мог этого заметить, он вошел внутрь башни и вновь замкнул дверь изнутри. На каменной лесенке, которая вела вверх, стоял зажженный фонарь. Это его приятно поразило: значит, королева ожидает его. С этим фонарем он тихо поднялся до первой площадки, ощупал выходящую на нее дверь; дверь легко поддалась напору его руки; он переступил порог, фонарь же поставил на пол.

Он был в комнате королевы. Она сидела на большом широком диване, опершись локтем на его ручки и подпирая свою голову ладонью.

Рикардо остановился у порога, не смея идти дальше.

— Подойдите ближе, — тихо произнесла королева, не изменяя своего положения.

Он приблизился, стал на колени и прильнул губами к ее платью, раскинувшемуся по дивану.

— Вот вы и нашли вашего друга... Она никогда вас не забывала. Она понимала, что не напрасно возлагала на вас надежды во время всей этой несчастной кампании. Теперь я сама убедилась, что дело здесь велось плохо, и именно потому, что с самого начала не был принят атаманами ваш совет выбрать главнокомандующего. Виноваты те, кто этому противодействовал, противодействовал, может быть, бессознательно, но во всяком случае во вред государству, мне и королю. Да и вам, в частности. Выигрывают только наши враги. Я теперь убедилась, что наше дело проиграно...

— Ваше величество, мы будем биться до последней капли крови.

— Ну, и что же из этого выйдет? Вы все, мои лучшие, мои единственные друзья, будете перебиты. А дело все-таки будет проиграно... с одной стороны, для меня. С другой же — меня окружают враги, едва ли не более опасные, чем французы.

— С другой стороны? Где? В Сицилии?

— Да, в Сицилии англичане. Они считаются нашими друзьями и союзниками, а в сущности действуют исключительно в свою пользу, вводят в заблуждение наше правительство. Они хозяйничают при дворе, который теперь находится в Сицилии, да и вообще во всех оставшихся еще во власти короля Фердинанда владениях, как у себя дома. Они не стесняются средствами... Вы, может быть, полагаете, как и другие, — продолжала Каролина, немного помолчав, — что французское войско узнало о моей поездке в Калабрию через своих шпионов? Нет. Я вполне уверена, что Мюрату сообщили об этом сами его враги, англичане: им это выгодно. Их генерал Макферлан, а еще более английский посол при нашем дворе, лорд Бентинк, следят за каждым моим шагом, подслушивают каждое мое слово. Для их политики невыгодно, что я направляю все усилия к защите нашей нации; они исподтишка стараются парализовать все мои предприятия.

Рикардо был несказанно изумлен и в то же время очарован. Эта женщина, которая разжигала страсть в его молодой крови, в самом деле доверялась ему, как другу. Будучи королевой, она этим сильно возвышала его до себя.

— Казалось, естественнее всего, с моей стороны, было бы искать опоры у Австрии... Но она поставлена Бонапартом в такое положение, что едва-едва может отстаивать независимость своего императора...

Королева задумалась. Молодой человек, как очарованный, продолжал стоять на коленях у ее ног и восторженно глядел в ее голубые глаза.

— У меня есть новый план, — опять заговорила она. — Но для его исполнения мне решительно не к кому обратиться... И вот я вынуждена искать помощи у скромного предводителя партизанского отряда...

Калабриец встрепенулся. Эти слова его оскорбили.

— Государыня, я не смел бы вызывать вас на такую откровенность. Вам самим было угодно... — произнес он и хотел было подняться на ноги. Королева, положив руку на его плечо, удержала; но лицо ее омрачилось; ей стало досадно на себя: она не выдержала своего достоинства, жаловалась...

Но эта мысль омрачила ее лицо только на одно мгновение. Она ласково дотронулась до длинных черных кудрей юноши и поспешила загладить впечатление, сказав:

— Нет, не то... Для исполнения моего намерения мне нужен человек верный, искренне, непоколебимо мне преданный. Я выбрала вас потому, что вы доказали уже вашу преданность престолу в этой войне... правда, несчастной, но не по вашей вине. Напротив... И вот что, слушайте: как только минует непосредственная опасность, которая угрожает мне в эту минуту, как только вы будете знать, что я вне преследования, что я свободна и могу возвратиться в Сицилию, то вы отберете самых надежных партизан вашего отряда и, покинув вместе с ними Калабрию, как можно поспешнее проберетесь в Сицилию. Я вас буду ждать с нетерпением. Я бы охотнее вас взяла с собою, но этому препятствуют весьма важные причины, между прочим, и герцог Фаньяно вам завидует, не любит вас. Я поступила опрометчиво, заставив его написать ваш бревет полковника. Я знаю, что это его сильно раздражило. Если бы я привезла вас в Сицилию с собой, он помешал бы выполнить задуманный мною план, из ненависти к вам он стакнулся бы с англичанами. Между тем мне необходимо именно на вас возложить важное поручение, связанное с моими намерениями. Если все удачно исполните, я не только возвращу королевство моему супругу и сыну, но получу возможность рассчитаться со всеми, кто осмелился идти против меня... отомстить им.

При этих словах лицо австриячки приняло жестокое, почти яростное выражение. Ноздри расширились, характерно выдающаяся верхняя губа Габсбургского дома дрожала, и голубой цвет глаз потемнел, как зловещая синева моря перед грозой. В эту минуту она являлась той бесстрашно неумолимой женщиной, которая семь лет назад, вопреки договору, подписанному королем, ее супругом, руководимая личным чувством мести, повесила знаменитого адмирала Карачоло[14], презирая научные заслуги и дарования, казнила известных писателей и ученых Чирилло, Пагано, Конфарти, которых любила нация; покарала доблестно честных неаполитанцев аристократов Мантоне, графа Руво, даже оклеветанных женщин, например, юную маркизу Санфеличе, Пиментели и многих других. Эта женщина для окончательного усмирения своих несчастных подданных, вина которых заключалась в том, что они выражали желания освободиться от некоторых политических стеснений, наслала на них в 1799 году необузданные орды Фра-Диаволо, Панедиграно, Парафанте, Франкатрипа и прочих.

— Ах, Боже мой, — произнесла она, как бы отвечая на тревожные мысли молодого человека, который глядел на нее с испугом. — О, если бы только я сама могла стать в начале войны во главе моих партизан, как бы я отомстила всем негодяям, которые предали нас.

Через минуту Каролина как бы пришла в себя; она отдалась настоящему мгновению, обвила руками стан Рикардо, который все время оставался на коленях, и притянула его лицо к себе. Испытующе глядя в его глаза, она спросила:

— Можешь ли ты сохранить в тайне... не ночь, проведенную с женщиной, которой ты понравился... нет, важнее... тайну, от которой зависит восстановление трона и отмщение за королеву.

— Государыня, моя жизнь принадлежит вам.

— Жизнь. Что такое твоя жизнь? Нынче человеческая жизнь ценится дешево. Ею жертвуют или ее отнимают у других за всякий вздор. Нам нужна верность несокрушимая, такая, которая может устоять перед всяческими соблазнами. А мои враги, если узнают, что я задумала, не постоят за искушениями. Устоишь ли ты?.. Таков ли ты человек, какого я ищу?

Эти слова вновь словно приподняли Рикардо в своем собственном мнении: он чувствовал себя ровней доверявшей ему королеве.

— Да, вы не ошиблись во мне, — отвечал он, — сообщите мне вашу тайну. Доверьтесь мне, если считаете меня способным исполнить важное поручение. Я его выполню, даже если бы меня соблазняли целым царством.

— Верю. Ты честен, ты не предатель. Это несомненно. И твой взгляд, и еще больше твои поступки мне это доказывают: ты не предашь меня.

— Так скажите же наконец, в чем дело.

— Ты все узнаешь... Но не здесь и не теперь. Мне покуда надо было только предупредить тебя. А в Сицилии, куда ты обязан приехать как можно скорее, я все сообщу тебе.

— Даю вам честное слово, что если я останусь жив, то через месяц, не позднее, я буду у ваших ног.

Каролина продолжала ласкать его. Глаза ее разгорелись страстью, пыл которой объял и Рикардо. Она встала, обняла его. Фонарь, все время остававшийся на полу, догорал... Вдруг послышался выстрел...


Что же происходило вне замка во время описанного нами свидания?

Ночь была совершенно темная. Пиетро Торо и Гиро несколько раз уже обходили дозором замок. Все было безмолвно, беспросветно. Но приблизительно в час ночи около холмов, окружающих равнину Фаньяно, по которой две дороги вели к ее центру, стали появляться искорки. Их было немного; они то вовсе исчезали, то опять слабо вспыхивали, то шевелились, то оставались несколько секунд неподвижными. И в то же время как будто приближались медленно к замку.

— Видишь? — спросил Гиро товарища.

— Вижу, — отвечал Торо, — не иначе как французы. Дураки, сколько раз они себя этими фонарями выдавали. Не раз мы их за это взбучивали и все-таки не выучили.

Не успели партизаны поднять тревогу, как со стороны равнины послышался близкий топот коня, во мраке вырисовалась фигура одного из сторожевых всадников, и раздался наконец его громкий стук в главные ворота замка.

— Французы! Французы! — послышалось из-за ворот.

— Французы! — отозвались партизаны.

— Где капитан? — спрашивали они друг друга, и никто не знал, где Рикардо: может быть, у герцога; может быть, в обходе.

Рикардо же встрепенулся в объятиях королевы и воскликнул:

— Неприятель!.. Я должен идти туда... Могу ли я пробраться наружу иначе, как через дверь, в которую вошел.

— Невозможно! — отвечала Каролина. — Пришлось бы проходить через все мои комнаты, комнаты Альмы, а далее половина самого Фаньяно.

— Во что бы то ни стало я должен выйти! — в большом волнении восклицал молодой человек. — Я должен быть с моими.

Фонарь потух; мрак был непроницаемый.

— В такую минуту одна я имею право распоряжаться. Слушай: ты должен защищать меня, ты поклялся. Я приказываю тебе оставаться здесь.

Она объяснила, что он прежде всего должен воспрепятствовать врагу ворваться к ней через заветную дверь. Это ей даст возможность вместе с приближенными и герцогом через противоположную часть замка добраться до потаенного и надежного хода. Для этого достаточно четверти часа, даже десяти минут...

Покуда они переговаривались, завязалась перестрелка уже у самого замка... И действительно, французы как будто знали, где искать свою добычу: в дверь башни королевы они стали бить ружейными прикладами.

— Иди, — прошептала королева, — я вышлю людей тебе на помощь... Дверь сломают не сразу. Прощай, до свиданья.

И, не выдержав, женщина еще раз бросилась в его объятия, страстно прижалась устами к его губам. В это самое мгновение комната осветилась, и послышался трепетный голос вошедшей Альмы:

— Государыня, нельзя больше медлить. Все готово, отец вас ждет...

— Иду, иду, — откликнулась королева, поспешно оставляя Рикардо, не уверенная, однако, видела ли Альма свою королеву в объятиях партизана, или не успела заметить. «А впрочем, не все ли равно, мне этой девочки бояться нечего», — подумала Каролина.

Рикардо спустился бегом с узкой лестницы, дверь еще не поддалась, но не могла долго продержаться, удары извне усиливались. Он был вооружен двумя заряженными пистолетами, кинжалом и саблей. За плечами заряженная винтовка.

Дверь была выбита, но еще не совсем. Минут пять она могла служить ему прикрытием. Он положил на месте первых двух солдат, пытавшихся ворваться на лестницу, отбивался от других, отбивался еще, когда дверь окончательно сбросили с петель. Он слышал голоса своих, напавших с тыла на французов. Но последних было больше. Его чем-то ударили по голове. Он чувствовал, что ранен, в уме успела блеснуть мысль: «Прошло более четверти часа, государыня спасена».

Затем он ничего не помнил, покуда не очнулся в цепях, в тюрьме, в плену у французов.

XIII

Отношения населения к завоевателям. — Семья Фаньяно

К утру замок и его службы после беспощадной, упорной борьбы с партизанами были заняты французами. Пожар был потушен без особого труда, ибо неприятелем подожжены были только отдельные строения, сараи, сеновалы, помещения для рабочих и т. п., большею частью деревянные. Огонь почти не коснулся замка, который оказался пуст, когда его занял французский отряд: ни семейства Фаньяно, ни его стражи, а главное, королевы Каролины, для захвата которой, собственно, и была направлена экспедиция, не было следов. Все они успели скрыться через подземную галерею, о существовании которой было неизвестно французам и вход в которую, невзирая на все усилия, они отыскать не могли.

На следующий день прибыл гражданский комиссар французского правительства, нечто вроде губернатора, с обширными полномочиями, соответствующими военному времени.

Две роты солдат расположились кольцом в окрестностях замка и равнины для охраны порядка и защиты от нападений орудующих в горах партизанских шаек. Спокойствие во всем округе постепенно начинало восстанавливаться. Через два-три дня жители, скрывавшиеся в ущельях и лесах, начали возвращаться в свои жилища и подумывать об обычной работе, тем более что французские солдаты, расквартированные частью в замке, частью в ближайших селениях, хорошо относились к мирному населению. Оно убедилось, что завоеватели страшны только для своих врагов, бурбонских атаманов, которые, в свою очередь, тоже зверски обращались с императорскими солдатами. Убитые с обеих сторон были похоронены в одной общей большой могиле, вырытой около самого кладбища.

Прежде всех других принялись за свои дела мелкие торговцы, они открыли свои лавочки и лари в надежде на усиленные барыши, благодаря квартированию в их местности части войска. И не ошиблись: иностранных солдат им было легче обирать, чем своего брата — крестьян.

Мало-помалу и земледельческое население, к которому принадлежали почти все окрестные жители, освоилось с французами и даже вступало с ними в более или менее взаимно понимаемые разговоры на своеобразном условном языке, смеси калабрийского диалекта с жаргоном французских солдат.

Водворению порядка и успокоению жителей много содействовала хорошая дисциплина императорского войска, о поддержании которой преимущественно заботились старшие наполеоновские сержанты и капралы, а также заботы гражданского комиссара, в руках которого сосредоточивалась административная и судебная власть. На него же возлагалось председательство в местной военно-судебной комиссии над военнопленными.

Комиссар был седовласый старик с печальным, добрым выражением худощавого лица. Звали его Дюрье.

Еще не въезжая в замок, он вышел из экипажа и обошел пешком все те места, где накануне шла жестокая резня. Следившие за ним издали простолюдины подметили, что зрелище, окружавшее его, глубоко потрясало и печалило старика: груды еще не погребенных обезображенных трупов солдат и партизан; черно-багровые потоки запекшейся крови; следы пожара... Некоторые уверяли, что из глаз французского комиссара нередко капали крупные слезы, которых он ни сдерживать, ни скрывать не мог.

Два-три старика уверяли, что этот француз Дюрье вовсе не француз и не Дюрье, а их земляк, бывший господин, настоящий герцог Фаньяно, которого чуть не четверть века уже считали умершим, казненным в Париже.

И эти старики не ошибались.

У отца того герцога Фаньяно, который появлялся в предыдущей главе и который был отцом королевской фаворитки Альмы, было два сына: Фома и Людовик. Фома был любимец отца, очень скромный, преданный науке молодой человек. Людовик, наоборот, огорчал отца: это был весельчак и кутила сначала, а вскоре беспринципный развратник и карьерист. Фома унаследовал после кончины отца герцогский титул, обширные наследственные владения и хороший капитал. Но своего образа жизни не изменил: проводил время в своей лаборатории и обширной библиотеке. Своими земельными владениями он занимался настолько, насколько нужно было для улучшения материального положения зависевшего от него простонародья: земледельцев, арендаторов земли, мельниц. При нем окрестное население благоденствовало. За мота-брата он уплачивал долги, ни о чем его не расспрашивая, до тех пор, покуда не истощился наследственный капитал.

Тем не менее, как это нередко бывает, и брат, и поселяне, облагодетельствованные Фомой, были им в некотором отношении недовольны.

Брат потому, что Фома стал давать ему меньше из-за истощения капитала и решительно отказывал уделять ему из поземельных доходов более определенной суммы на прожиток, очень крупной суммы. Отказывал же Фома потому, что остальной избыток доходов он употреблял на дела благотворительности, на улучшение положения рабочего населения, а также и на свои книги и научные опыты.

Простонародье, со своей стороны, сознавало и чувствовало заботливость герцога Фомы, но с великой подозрительностью относилось к его нелюдимству и чернокнижию, как оно понимало его химические и физические опыты. Невежественное духовенство, недовольное равнодушием молодого магната к культу католической церкви, распространяло среди крестьян мнение, что их господин знается с нечистой силой. Добровольное уединение и замкнутость богатого и знатного молодого человека в те времена казались всем не только странны, но и подозрительны.

Ко двору он не ездил; книги читал большею частью французские; не скрывал своего весьма либерального образа мыслей, знакомства с энциклопедистами и уважения к «правам человека». При дворе его недружелюбно игнорировали, брата же Людовика, сумевшего туда втереться, почти ласкали, сожалея, что не он унаследовал майорат.

Участвовал ли Фома в зарождении революционного движения в Италии в последней четверти XVIII века, в сущности, никто не знал; но обвинить его в таком участии было нетрудно. Насколько был виновен его младший брат в том, что Фому наконец арестовали, как одного из членов заговора, направленного на цареубийство, в то время мало кто знал. Как бы то ни было, герцог был посажен в тюрьму и приговорен к смертной казни. Он спасся бегством во францию; а вскоре по сведениям, которые его друзья имели основание считать достоверными, скончался в Париже. С тех пор на родине о нем не было ни слуху ни духу; о нем все забыли, кроме двух-трех стариков-земледельцев, между прочим Кармине и Пиетро Торо, помнивших еще доброту герцога Фомы.

Брат же его Людовик на законном основании получил и богатство, и замок, и титул. А около 1805 года был назначен обер-шталмейстером двора ее величества.

Во время кампании 1806—1808 гг. Наполеон, ранее своего воцарения знавший Фому Фаньяно (носившего во Франции буржуазное имя Дюрье), предложил ему в случае занятия императорскими войсками Калабрии принять на себя там обязанности гражданского комиссара и желал также восстановить полностью его права на отцовское наследие. Фома долго колебался, однако согласился. Население области Фаньяно, убедившись, что комиссар действительно их бывший герцог, объясняло его появление во главе французов именно желанием его возвратить себе утраченное богатство и общественное положение. Однако не это соблазняло старого якобинца, как мы увидим ниже.

XIV

Якобинец-монархист. — Бегство Рикардо

На обязанности комиссара лежало водворение порядка в занятой стране, успокоение жителей, словом, как бы заметание следов кровавой борьбы в данной местности. Военные власти должны были в этом отношении оказывать полное содействие гражданскому начальнику.

Обходя тотчас же по прибытии в свой родной замок разоренные, окровавленные накануне места, где валялись еще груды трупов, Фома Фаньяно, как мы уже сказали, не мог не содрогаться.

— Ужасно, ужасно! — тихо восклицал он по временам.

— Что же делать, господин комиссар, — возражал ему сопровождавший его во время обхода французский капитан. — Что же делать, — чувствительный пример необходим, чтобы этот дикий народ, вернее, эти хищные животные, а не люди, образумились наконец.

— Почему же хищные животные, капитан? — сурово отозвался комиссар. — Эти несчастные люди не имеют никакого понятия о том, что мы называем — правами человеческими, человеческим долгом. Им внушается с молоком матери, из поколения в поколение, что священнейшая обязанность каждого защищать законного короля, даже жизнью жертвовать за него... Они поступают по своему разумению. Почему они хищные животные? Они также защищают себя, свои семьи, свое имущество, свое право собственности, которое мы, завоеватели, надо сознаться, здесь не очень-то уважаем.

— Да, однако священные принципы тысяча семьсот девяносто девятого года...

— У многих эти принципы на языке, капитан, но многие ли носят их в сердцах своих. Мне это хорошо известно; за искреннее исповедание этих принципов я был посажен в темницу, приговорен бурбонским правительством к смертной казни. Я спасся бегством, вынужденный покинуть здесь самых дорогих мне существ. Они умерли, покуда я жил в изгнании. Во Франции же я должен был прятаться от вашей французской полиции. Не перемени я своего имени, мои лучшие друзья выдали бы меня и моя голова давно бы осталась под гильотиной. Видите эти трупы? Видите это разрушение, следы пожара? Ко всему этому ужасу привели не сами по себе принципы тысяча семьсот девяносто девятого года, а преступно неумелое их проведение в жизнь. Народ же судит не по словам, а по осязательным для него фактам. Если бы деяния проповедников соответствовали их словам, то, поверьте, и этот народ не подумал бы нам сопротивляться с оружием в руках. Для достижения такого результата надо было не на словах только, но и на деле доказать, что «свобода» — не значит вовсе «необузданная распущенность»; что «братство» значит любовь и уважение между всеми людьми, что «равенство» обусловливает уничтожение всяких кастовых и сословных привилегий.

Капитан не без изумления слушал эти речи. Комиссар вглядывался в лица встречавшихся ему местных жителей: нет ли кого из знакомых ему в юности. И никого не видел. Поднявшись в замок и войдя в комнаты, обыкновенно занимаемые герцогской семьей, он и там никого не нашел и спросил сопровождавших его офицеров:

— Разве совершенно никого из прислуги тут не осталось?

— Все разбежались, — отвечал капитан. — Некоторые убиты; остались раненые. Остальных мы надеемся переловить.

— Только позаботьтесь, пожалуйста, чтобы в случае поимки их не наказывали. Ведь они брались за оружие потому, что им приказывали.

— Это так, но тем не менее...

— Тем не менее, капитан, единственное средство для полного усмирения несчастной страны — это поступать справедливо и милосердно.

Сказав это, старик поклонился офицерам и, пригласив к себе только капитана, удалился во внутренние комнаты.

Оставшиеся французы, очевидно, не были довольны; они ворчливо обменивались мыслями.

— Как может правительство посылать сюда, хотя бы и гражданскими правителями, этаких старцев, да еще вдобавок местных уроженцев! — говорил один.

— Мало того, что местный уроженец, он прежний владелец этого замка, — объяснил другой.

— Непостижимо! Такая серьезная обязанность — и вдруг в руках феодала, аристократа, а следовательно и легитимиста. Что он легитимист, это видно из его слов.

— Аристократ, если хотите... да. Только он дружил и с Дантоном, даже с Маратом. Робеспьер ценил его. Он принадлежал к якобинскому клубу.

— Может быть. Только под старость он, кажется, опять обратился в свою старую веру. Как бы то ни было, приходится до известной степени исполнять его приказания.

— Ну, это как придется, — вставил почти дочерна загорелый старый грубый наполеоновский поручик, — это-то еще посмотрим. Попадется нам кто из беглецов, раскроим ему череп и скажем, что он не хотел сдаваться...

— Да еще с ранеными тут заставляет нянчиться, — бурчал другой француз. — Они сколько наших побили, а мы изволь от простуды их оберегать.

Тем временем комиссар, поборов потребность отдаться дорогим, хотя и горьким для его сердца воспоминаниям детства и юности, готовился к занятиям в кабинете.

Прежде всего он считал своим долгом успокоить жителей замка и окрестностей, приведенных в жестокое смятение и страх кровавыми событиями предыдущей ночи. Надо было написать прокламацию. Но чем, однако, мог он утешить этих несчастных людей, очутившихся между двумя огнями: с одной стороны, вторжение французов, с другой — яростная защита партизанских отрядов. И та и другая сторона была со своей точки зрения права; но и те и другие совершали свое дело, не стесняясь мирным населением. Оно пострадало больше всего. Как им будешь говорить о свободе, когда французы, вторгшиеся в страну во имя этой свободы, являлись — в настоящий по крайней мере момент — более жестокими и разорительными поработителями, чем господствовавшие не одну сотню лет феодалы и их агенты. Покуда простонародье испытывало еще вместо чувства свободы чувство нового порабощения; оно видело насилие, совершаемое во имя братства. Новая власть захватывала права, явно презирала вековые воззрения, убеждения и предубеждения, а главное — обычаи. Те же — хотя и в несколько иной форме — злоупотребления сильных: захват имущества, грабеж, неуважение к личности человека, посягание на честь женщин.

Между тем, вступая в страну, французы сулили мирным жителям полную безопасность. В их первых прокламациях — да и доселе в их разговорах — беспрестанно повторяются великие слова: братство, равенство, свобода!.. Да, слова. А на деле? Чем же можно успокоить жителей, глубоко встревоженных целым годом сыпавшихся на их головы бед, так осязаемо противоречивших словам и обещаниям...

С другой стороны — еще партизанские отряды. Партизаны тоже толковали народу, что дерутся за родину, за поддержание закона и законного государя! А между тем и они также никогда не считались ни с собственностью, ни с безопасностью мирно трудящегося населения; также беспощадно к нему относились.

С правдивым словом, со словом истины надо обратиться к запуганной трудящейся массе. А если сказать правду об обеих воюющих сторонах, то обе они представятся в своем настоящем, т. е. далеко не привлекательном, мало успокоительном свете.

Долго обдумывал Фома Фаньяно трудную задачу. Наконец, отложив перо в сторону и подвинув кресло, воскликнул вслух:

— Нет! Все не то!.. Этим только масла в огонь подольем.

Его помощник капитан писал бумаги за другим столом у окна. Услыхав восклицание комиссара, он спросил, что его затрудняет.

Комиссар объяснил и в заключение сказал, весь проникнутый печалью:

— Я знаю, что ложь всегда была свойством, присущим всякому правительству. Необходимость вынуждает каждое правительство прибегать к мистификациям. Об истине толкуют многие, но на деле истину устраняют, покуда не достигнут данной цели. Проповедники истины сегодня искренни, я допускаю. Но завтра они обратятся в мистификаторов. Обманутыми же являются Бог и народ, во всяком случае: и тогда, когда мистификаторы гласно обращаются к божественному праву, и тогда, когда они провозглашают права человека. Революции меняют одну за другой системы власти, но ложь все-таки не заменяется правдой. Торжествуют исключительные люди, но не идеи, как бы они возвышенны и справедливы ни были. А ведь в сущности идея — едина: она зовется Истиной... Правительство тоже едино, и повсюду имя ему — Ложь, какова бы ни была его форма...

— Позвольте, ваше сиятельство, — возразил капитан, — правительство всегда сила.

— Это так. Сила, провозглашающая, однако, себя правом.

— Во всяком случае, правительство есть выражение воли большинства народа.

— Ах, нет, — грустно покачав головой, отвечал Фаньяно. — Христос был приговорен к казни и умерщвлен на Голгофе большинством, тогда как Христос-то и являлся выразителем, — или представителем, как хотите, — всех страждущих и обремененных. Мало того, Он был Истина, а Его последователи, имея в виду порабощение человеческой совести, стали впоследствии проповедовать ложь. Царство лжи не есть царство правды. Царство лжи принадлежит обманщикам, хитрецам, лукавцам, себялюбцам, мистификаторам. Это царство тех, кто наслаждается земными благами за счет тех, кто испытывает тяжкие лишения. Это царство смелых мистификаторов над простодушными и робкими тружениками.

— Я слышал, — начал капитан, сдерживая ироническую улыбку, — что ваше сиятельство в молодости принадлежали в Париже к клубам, которые проводили и проповедовали самые крайние идеи, к тем, которые добивались казни Людовика XVI.

— Да, — отвечал Фома, — все это было, и я был тогда горячим якобинцем. Но нынче я убедился, что правительство, наиболее подходящее для основной цели, то есть благу народному, должно быть монархическое.

— Как! Даже бурбонское?

— Отчего же нет, если только верховный правитель называется Генрихом IV или, например, Карлом III[15].Отчего бы нет, если только король в самом деле верно понимает значение своей высочайшей миссии; если он обладает светлым умом, честным сердцем; если он движим благороднейшим из всех родов честолюбия — честолюбием давать счастье возможно большему числу своих подданных. Таков должен быть человек, именуемый избранником Божиим. Душа его должна быть столь возвышенна, что он не пожертвует благом последнего своего подданного ради личных страстей, ради личного честолюбия, что сумеет устоять против всяческих соблазнов, направленных к совращению его на ложный путь.

— Значит, Наполеон Бонапарт? — спросил капитан.

— Наполеон? Да, если бы он мог отрешиться от своей всепоглощающей страсти к войне, к победным торжествам, к неограниченному мировому господству. Словом, от всего, что заставляет его забывать, затмевает в уме его даже помышления о неисчислимой массе страданий, которым подвергает целые народы его стремление к яркому призраку, называемому славой.

В тот же день вечером начались заседания военного суда над пленниками, в котором председательствовал Фома Фаньяно. Через четыре дня Рикардо, начинавший поправляться от ран, был из своего заключения приведен в комиссию и приговорен к расстрелу, ибо французское правительство не признавало партизан воюющей стороной, но относилось к ним, как к разбойникам. Накануне казни, при содействии уцелевших в ночном сражении Пиетро Торо и Виктории, ему удалось бежать.

Верный слову, которое он дал королеве Каролине, он, не медля ни минуты, направился в Сицилию.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ