менингококка от интересного больного. Скучающий регистратор, которому важно было только записать фамилию пациента, его вероисповедание и адрес предприятия, где он работает, и которого ничуть не волновало, если кто умирал или плевал на прекрасный сине-белый линолеум или шлялся по городу, собирая менингококков, лишь бы аккуратно занесены были в книгу адреса, надменно предложил ему подняться в палату «Д». Мартин шел по длинным коридорам, мимо бесчисленных дверей, откуда выглядывали сидящие на койках желтолицые старухи в бязевых рубашках, и старался напустить на себя важный вид в надежде, что его примут за врача, но достигал лишь того, что чувствовал крайнее замешательство.
Он быстро прошел мимо нескольких сиделок, еле кивая им, как полагается (или, как он думал, что полагается) блестящему молодому хирургу, спешащему на операцию. Он был так поглощен старанием походить на блестящего молодого хирурга, что совсем заблудился и попал в крыло, отведенное под платные палаты. Он опаздывал. Было некогда соблюдать и дальше внушительность. Как все мужчины, Мартин терпеть не мог признаваться в своем невежестве, спрашивая дорогу; нехотя остановился он у дверей палаты, где сиделка-практикантка мыла пол.
Практикантка была невысокая и тоненькая, и на нее было напялено платье из грубой синей саржи, громадный белый фартук и чепец, врезавшийся в лоб круглой резинкой, — мундир столь же неприглядный, как и ее ведро с мыльной водой. Она вскинула на Мартина глаза с живою дерзостью белки.
Сестрица, — сказал Мартин, — мне нужно в палату «Д».
Девушка протянула лениво:
— Нужно?
— Да. Если разрешите прервать вашу работу…
— Ничего, прерывайте. Проклятая старшая сестра поставила меня скрести полы (а нам вовсе не полагается мыть полы), потому что поймала меня с папиросой. Она — старая карга. Если она увидит младенца, вроде вас, разгуливающего здесь без дела, она возьмет вас за ухо и выведет вон.
— Вам, любезная девица, быть может, интересно будет узнать…
— Ого! «Любезная девица, быть может»… Звучит совсем как у старого учителя в нашем городке.
Ее небрежная веселость, ее манера обращаться с ним так, точно они двое ребят на вокзале, показывающие друг другу язык, весьма не понравилась серьезному молодому ассистенту профессора Готлиба.
— Я доктор Эроусмит, — зарычал он, — и, по моим сведениям, даже практиканток учат, что первый долг сиделки — встать, когда она говорит с врачом. Я хочу пройти в палату «Д» и получить — да будет вам известно — штамм одного очень опасного микроба, и если вы будете любезны указать мне…
— Ай-ай-ай, опять проштрафилась! Видно, мне не привыкнуть к военной дисциплине. Хорошо. Так и быть, встану. — Она выпрямилась. Каждое ее движение было стремительно-ровным, как бег кошки. — Пойдите назад, поверните направо, потом налево. Извините, если я вам надерзила. Но посмотрели бы вы на этих хрычей-докторов, которым сиделки обязаны угождать… По совести, доктор — если только вы в самом деле доктор…
— Не вижу надобности доказывать это вам, — взъярился Мартин и зашагал прочь.
Всю дорогу до палаты «Д» он кипел бешенством на скрытое издевательство девушки. Он выдающийся ученый, не оскорбительно разве, что он вынужден сносить дерзости от практикантки — самой рядовой практикантки, худенькой и невоспитанной девчонки, очевидно из Западных штатов. Он повторял свое возражение: «Не вижу надобности доказывать это вам». Он гордился, что проявил такое высокомерие. Он рисовал себе, как расскажет об этом Маделине и добавит в заключение: «Я ей только сказал спокойно: «Уважаемая, не вам же я буду объяснять цель моего посещения», — сказал, и она свяла».
Но образ ее не увядал; пока Мартин разыскивал врача-стажера, который должен был ему помочь, и брал у больного спинномозговую жидкость, — девушка стояла перед ним, дразнящая, упрямая. Нужно было увидеть ее еще раз и внушить ей…«Не родился еще тот человек, который мог бы безнаказанно оскорблять меня!» — сказал скромный молодой ученый.
Он примчался назад к ее палате, и они уставились друг на друга прежде, чем Мартин сообразил, что не подготовил сокрушающих слов, которые должен был сказать ей. Бросив щетку, она встала с полу. Сняла чепец, и волосы оказались у нее шелковистые, медового цвета, глаза голубые, лицо детское. Она совсем не была похожа на служанку. Мартин мог представить ее себе бегущей вниз по косогору, взбирающейся на стог соломы.
— Я вовсе не хотела вам нагрубить, — сказала она серьезно. — Я только… От мытья полов у меня характер портится. Я подумала, что вы страшно милый, и простите, если я вас этим задену, но вы показались мне слишком молодым для врача.
— Я не врач. Я студент-медик. Я просто хотел поважничать.
— Я тоже!
Он почувствовал, что между ними мгновенно установились товарищеские отношения, что с ней не нужно все время фехтовать и позировать, как в борьбе с Маделиной. Он знал, что эта девушка одного с ним племени. Пусть она задира, пусть грубовата и несдержанна, но она храбрая, она умеет высмеять бахвальство, она способна на преданность, слишком непосредственную и естественную, чтоб казаться героической. Голос Мартина прозвучал взволнованно, хотя он только сказал:
— Тяжело, верно, учиться на сестру?
— Не так страшно, и романтики в этом ровно столько же, сколько в работе наймички — так зовут в Дакоте служанок.
— А вы родом из Дакоты?
— Я родом из самого предприимчивого города на всю Северную Дакоту — триста шестьдесят два жителя — из Уитсильвании{90}. А вы в университете?
Старшей сестре, пройди она мимо, показалось бы, что молодые люди поглощены больничной работой. Мартин стоял у двери, его собеседница у ведра с водой. Она опять надела чепец; он был ей велик, скрывал ее яркие волосы.
— Да, я на третьем курсе, в Могалисе. Но не знаю… я не настоящий медик. Мне больше нравится лабораторная работа. Я думаю стать бактериологом и разгромить кое-какие дурацкие теории иммунитета. А лечащих врачей я не больно-то ценю.
— Это хорошо. Я здесь насмотрелась. Послушали б вы наших доков, какие они умильные старые кошки со своими больными и как орут на сиделок! А лаборатория… тут как будто что-то настоящее. Не думаю, чтоб можно было водить за нос микроба. Или микробу, как их?
— Нет, они называются… А вас как зовут?
— Меня? Ох, идиотское имя — Леора Тозер.
— Чем же плохо «Леора»? Красивое имя.
Щебет птиц весной, шелест опадающего цвета яблони в неподвижном воздухе, полуночный лай сонных собак, — кто опишет их не сбиваясь на трафарет? Столь же естественным, столь же условным, столь же юношески-неловким, столь же извечно прекрасным и подлинным, как эти древние звуки, был разговор Мартина с Леорой в те страстные полчаса, когда они открывали друг в друге часть своего собственного «я», всегда недостававшую и обретенную теперь с радостным изумлением. Они тараторили, как герой и героиня нудного романа, как рабочие потогонной мастерской, как труженики-крестьяне, как принц и принцесса. Слова их, если слушать одно за другим, были глупы и пусты, но взятые вместе становились мудры и значительны, как прилив и отлив или шумный ветер.
Он рассказал ей, что преклоняется перед Максом Готлибом что проезжал на поезде по ее Северной Дакоте и что превосходно играет в хоккей. Она ему рассказала, что «обожает» водевиль, что ее отец, Эндрю Джексон Тозер{91}, родился на Востоке (это у нее означало в Иллинойсе) и что ей не очень по душе ухаживать за больными. У нее нет особо честолюбивых замыслов. Сюда она приехала из любви к новизне. С добродушным сожалением намекнула, что на дурном счету у старшей сестры, что искренне хочет вести себя хорошо, но как-то всегда нарывается на скандал из-за ночных вылазок и болтовни в постели. Повесть не заключала в себе ничего героического, но от ясного тона, каким девушка ее рассказывала, у Мартина создалось впечатление веселой храбрости.
Он перебил настойчивым:
— Когда вы можете уйти из больницы пообедать? Нынче вечером, да?
— Но как же…
— Я вас прошу!
— Хорошо.
— Когда мне за вами зайти?
— Вы думаете, стоит… Ладно, в семь.
Всю дорогу назад в Могалис он то негодовал, то радовался Объяснил самому себе, что он идиот: совершать длинную поездку в Зенит дважды в день! Припомнил, что помолвлен с девицей по имени Маделина Фокс; тревожился вопросом верности; утверждал, что Леора Тозер и сиделка-то липовая, что она безграмотна, как судомойка, и нагла, как мальчишка-газетчик; он решил — несколько раз решал — позвонить ей по телефону и отменить приглашение.
Он явился в больницу без четверти семь.
Ему пришлось ожидать двадцать минут в приемной, похожей на похоронное бюро. Он был в ужасе. Зачем он здесь? Будет, верно, истинной пыткой проскучать весь этот нескончаемый обед. Да узнает ли он ее в обычном-то наряде? Вдруг он вскочил. Она стояла в дверях. Скучный синий мундир исчез; она была детски изящна и легка в платье princesse, дававшем одну цельную линию от высокого воротничка и юной, чуть выпуклой, груди до кончика башмака. Казалось вполне естественным, выходя с нею из клиники, локтем прижать ее руку. Она шла рядом с ним мелким приплясывающим шажком, более робкая теперь, чем утром, когда работа придавала ей самоуверенности, но глядела на него доверчиво снизу вверх.
— Рады, что я пришел? — спросил он.
Она подумала. У нее была манера важно думать над ясными вещами; и важно (но не с тяжелой важностью политика или начальника конторы, а с важностью ребенка) подтвердила:
— Да, я рада. Я боялась, что вы, когда ушли, обиделись на меня за мою дерзость, и мне хотелось извиниться перед вами и… Мне понравилось, что вы так помешаны на своей бактериологии. Я, пожалуй, тоже немного сумасшедшая. Здешние стажеры — они вечно пристают, но они такие… такие надутые: новенькие стетоскопы, с иголочки новенькое достоинство. Уфф!.. — И еще важнее добавила: — О да, я рада, что вы приехали… Я дура, что в этом сознаюсь?