Наконец, с третьей попытки, Генри опять попал в такт с остальной командой. Он слышал, как Брэндон Шерингем орет – кажется, даже ругается, – а потом почувствовал, как лодка дернулась к центру дорожки. Сначала Брэндон взял лишку, и нос лодки немного увело в другую сторону, но затем она стала поворачиваться обратно. Генри налег на весло, работая в общем энергичном ритме, и лодка выправилась.
Но когда Генри снова кинул взгляд вбок, обнаружилось, что мертонская лодка отстает от них всего на корпус. Их рулевой вопил так, будто сама Беда гналась за ним по пятам.
Генри чуть не стошнило.
Весь мир сжался до двух лодок, отчаянно преодолевающих последние четыреста ярдов: лодку из Блайтбери-на-море несли вперед ровные и слаженные движения гребцов, а лодка из Мертона прокладывала себе путь по бурной реке самой что ни на есть примитивной силой. Генри ничего больше не видел – ни мчащихся мимо берегов, ни весел, мелькающих над водой, ни самой воды. Он видел только свою собственную лодку, а рядом – лодку из Мертона и сгорбленную спину Чуана, который греб, греб и греб как безумный.
Наверное, родители из Блайтбери и Мертона кричали и свистели на берегу, но даже если так оно и было, эти звуки не достигали ушей Генри. Он слышал только плеск, с которым проталкивалась по волнам лодка мертонцев, скрип весел в уключинах, тяжелое дыхание своей команды и крики обоих рулевых. Да еще стук своего собственного сердца. Все это смешивалось в один слитный шум – он не мог бы рассортировать эти звуки, даже если бы захотел.
– Глаза на меня! – заорал Брэндон, и Генри перевел на него взгляд, налегая на весло, но время от времени все равно невольно косясь на мертонскую лодку. На Чуана.
Еще двести ярдов.
Мертонцы подтянулись на полкорпуса.
Еще сотня.
Меньше чем полкорпуса разницы.
Теперь брат Чэй Чуана на носу своей лодки и Генри в середине своей гребли бок о бок.
Они не смотрели друг на друга.
Интересно, мелькнула у Генри лихорадочная мысль, Чуана так же раздражает мое присутствие, как меня – его? Но ему некогда было в этом разбираться, потому что он изо всех сил старался не потерять ритма: перенос весла – гребок, перенос – гребок…
Потом он все-таки посмотрел в сторону.
И в тот же миг Чуан взглянул на него.
– Смит, глаза в лодку! – завопил Брэндон Шерингем. И Генри отвернулся, закрыл глаза и опять налег на весло. Мышцы его рук и ног как будто разбухли, стали тугими и непослушными. Спина сгибалась болезненно, точно позвоночник уже переломился внутри, как хребет разбитого корабля у них в бухте. В груди образовалась чернота – место, где весь набранный в легкие воздух затвердел, так что снаружи туда уже ничего не лезло.
Когда они пересекли финишную черту, сохранив между собой и мертонцами отрыв меньше чем в четверть корпуса, соседу Генри сзади пришлось схватить его за руки, чтобы он перестал грести. Никто в их лодке не издал победного клича, кроме Брэндона Шерингема, и даже он еле прохрипел:
– Уитьер! Уитьер! Уитьер!
Генри обмяк на скамье, и его прошиб обильный пот.
Их медленно несло к берегу.
Одна за другой остальные лодки пересекали черту, и Генри смотрел на них так, словно они были далеко-далеко и не имели никакого отношения к тому, что случилось минуту назад. Он слышал, как их родители на берегу скандируют: «Уитьер! Победа! Уитьер! Победа!», как кричали когда-то их собственные родители, а еще раньше – родители их родителей. Но пока они дрейфовали к берегу, лишь слегка подгребая веслами, Генри не мог думать ни о чем, кроме последнего взгляда Чуана.
Смущенного, напряженного… и неопределенного.
Зато в настроении Брэндона Шерингема не было никакой неопределенности. Он был на верху блаженства. Выскочив на причал, он придерживал лодку за нос, пока из нее один за другим выбирались гребцы. Медленно. Генри казалось, что кости в его ногах растворились и он кое-как балансирует на трубках с желе. Но уитьеровские болельщики снова затянули школьный гимн под хлопанье флагов на свежем ветру. Тренер Сантори поджидал команду с ворохом фирменных курток шикарной красно-белой расцветки, как у королевской мантии, и Генри быстро натянул свою, потому что до сих пор был весь в поту и уже начал мерзнуть – да к тому же и тренер Сантори, протягивая ему куртку, бросил на него такой взгляд, что Генри сразу стало еще холоднее.
Это взгляд никак нельзя было назвать одобрительным, и Генри сразу подумал, что им, возможно, все-таки придется бегать по стадиону с лодкой над головой – даже несмотря на победу.
А может, только ему одному.
Пока родители строили команду Уитьера для групповых фотографий (гип-гип-ура! ура! ура!), Генри поглядывал на гребцов из Мертона. У них не было фирменных курток – ни курток, ни спортивных штанов, – и он видел на их лицах Разочарование с большой буквы. Они опередили всех прочих участников.
И их родители тоже кричали и аплодировали. Но никто из мертонцев и не думал ликовать.
После снимков все команды выстроились в две шеренги (в одной были те, кто жил и учился южнее Кейп-Энна, а в другой – кто севернее), чтобы обменяться рукопожатиями. «Хорошие гонки, хорошие гонки, хорошие гонки, – снова и снова повторял Генри ребятам из Беверли и Ипсуича, Глостера и Рокпорта. – Хорошие гонки, хорошие гонки». Но он все время чувствовал за спиной гребцов из Мертона, пожимающих те руки, которые он пожал за несколько секунд до них. А когда все кончилось и шеренги развернулись, чтобы перейти к внутренним рукопожатиям, Генри оставался в строю лишь до тех пор, пока его команда не подошла к первому мертонцу, а потом повернулся обратно к пирсу.
Все остальные представители школы имени Джона Гринлифа Уитьера последовали его примеру.
Даже тренер Сантори, который собрал свою команду в тесный кружок и поздравил их, глядя каждому в глаза и кивая – каждому, за исключением Генри, снова подумавшего, что в понедельник ему все-таки придется бегать с лодкой. На душе у него было тяжело и не стало легче даже тогда, когда Брэндон Шерингем поднял над головой изящный кубок из стекла и серебра.
Он уехал первым из всей команды, вместе с матерью и Санборном.
– Поздравляю, – сказала мать. – Обогнали всего на волосок – на моей памяти такое у тебя впервые.
Генри промолчал.
– Похоже, ты там слегка зазевался.
– Да, – ответил Генри.
– И не сразу подстроился под остальных.
– Угу.
– Победителей не судят, – сказал Санборн.
Никто не говорит того, что у всех на уме, подумал Генри. Что из-за меня нас чуть не обогнала команда камбоджийцев.
– Хотя из-за тебя вас чуть не обогнала команда камбоджийцев, – прошептал Санборн.
Но Генри даже не откликнулся. Остаток пути прошел в молчании.
Которое решительно нарушила Чернуха, выбежавшая им навстречу.
И которое она не думала хранить и после ужина, носясь по Бухте спасения, когда Генри спустился туда и стал кидать в море плоские камешки, стараясь, чтобы они как можно больше раз отскочили от поверхности воды. По морю бежали низкие волны с бурунами, и красные буйки прыгали на них вверх-вниз, негромко погромыхивая: клинк-клонк, клинк-клонк.
Генри потянулся, забросив руки назад, и напряг ноги. Его мышцы томительно ныли после утренней гонки. Будь у него каяк, он мог бы снять усталость, пройдясь по бухте на веслах. Возможно, ему даже удалось бы заглушить память о том, как он чуть не подвел команду.
Но каяка не было, и усталость не отпускала.
И тут – внезапно – весь мир вокруг как будто замер. Даже Чернуха умолкла и подняла морду к небесам. Как будто бы все, что было рядом с Генри, и все, что было от него далеко, вдруг почему-то затаило дыхание, и необъятность этой всеобщей перемены придавила его тяжким грузом.
Он попытался стряхнуть это ощущение. Кинул еще несколько камешков вдоль впадин между волнами пониже. Но тяжесть не исчезала. Чернуха подошла к нему и улеглась у его ног, а потом тихонько заскулила и ткнулась мордой ему в ладонь. Болячку, оставшуюся от занозы, засаднило с новой силой. Генри отдернул руку – движение было резкое, и Чернуха даже пригнула голову, словно испугавшись, что он ее ударит, – и помахал ею в воздухе, чтобы перебить подступающую боль.
В доме зазвонил телефон. Генри отчетливо его слышал. Он прозвонил девять раз, точно решил не сдаваться, пока кто-нибудь наконец не снимет трубку.
И кто-то ее снял. А может быть, телефон замолчал сам – Генри не знал, кто сдался первым.
Он снова подошел к корабельному остову – к тому самому шпангоуту, о который поранился накануне. Снова положил на него руку и почувствовал ту же острую щепку. Ему даже показалось, что к его ладони прилила кровь.
И вдруг на утесе над бухтой появилась мать – она звала его.
Генри не хотел ее слышать.
– Генри! – окликнула она.
Он не отрывал руки от шпангоута.
– Ген… – она не смогла выговорить его имя целиком.
Чернуха потрусила наверх. Генри смотрел, как она лезет по осыпи, поджав хвост. Она медленно поднималась по камням, низко опустив голову и повесив уши, борясь с ветром, порывами залетающим в бухту.
Добравшись до матери Генри, Чернуха села у ее ног. Мать нагнулась и погладила ее по голове.
– Генри! – снова окликнула она. – Из больницы.
И тогда замершая Необъятность наконец сдалась и испустила глубокий вздох.
Генри прижал ладонь к дереву. Его рана открылась опять. И он пошел по берегу к матери, неся на себе этот стигмат Печали, которая уже никогда, никогда его не покинет.
Мать знала, что он уйдет. Он понял, что она знает, по тому, как она до него дотрагивалась. По тому, как тихонько стонала, когда думала, что он не слышит. По тому, как смотрела на него, словно стараясь запомнить его облик до последней черточки.
А отец – тот человек, что до недавних пор был его отцом, – вовсе на него не смотрел.
Он не мог не уйти из дома, который перестал быть домом. Он решил, что уйдет ночью – сядет за руль и поедет во тьму, где нет ни слез, ни смеха. Ему придется покинуть дом, где каждый помысел – родник печали.