ного масла, — прошептал Фокин, застенчиво улыбнувшись. — Масла немного, — повторил он. — В Новосибирске у меня престарелая мать, русская красавица, знаете ли, нынче ей исполнится восемьдесят один год.
Он часто вспоминал свою мать, но каждый раз возраст ее почему-то увеличивался, только одно оставалось неизменным: упомянув мать, он всегда насмешливо называл ее русской красавицей.
— А что это такое? — спросил тем временем летчик Черняков, проходивший мимо, и, в самом деле удивившись, пнул ногой лежащий на полу ковер, свернутый рулоном. — Что это? Выкиньте к черту или расстелите. Холодно будет.
Он сказал это Тогойкину, сидевшему поблизости от него, но тот спрятал лицо в поднятый воротник пальто и, видимо, ничего не слышал.
— Если надо, можно и расстелить, — криво улыбнулся тогда Фокин, пожимая плечами и почему-то глядя на Тогойкина.
И вдруг Иванову стало жаль Фокина. Бедняга явно стыдился своей маленькой слабости. Но зачем ему все это? До чего же он был смущен, право, жалко было на него смотреть. И сейчас вот жалко его. Лежит какой-то беспомощный. Иванову даже захотелось сказать ему что-нибудь ласковое, захотелось успокоить его.
А тот, видно, что-то почувствовал и медленно обернулся к Иванову. Их взгляды встретились. Фокин сначала застенчиво улыбнулся, затем лицо его выразило и удивление и вопрос, потом его голубые глаза сощурились, взгляд стал сердитым, жиденькие рыжие бровки нахмурились. Далее нельзя было молчать.
— Товарищ капитан!
— Слушаю.
— Как вы себя чувствуете?
— Как я могу себя чувствовать?
— Да-а… Четвертый день на исходе… Какие, интересно, дела на войне? Когда же откроется, наконец, второй фронт?
— Союзнички появятся, когда надо будет делить шкуру зверя! — уверенно подхватил Александр Попов. — Вот он, ихний самолет… — Попов невнятно выругался.
— Сержант! — грозно одернул Попова Фокин и с улыбкой обернулся к Иванову: — Да, до Белоруссии еще далеко…
— Почему именно до Белоруссии?
— Ваши ведь там?
— Да, там, но… — Иванов осекся. Он лежал напряженный и молчаливый. Им обоим стало неловко, и разговор на этом прервался.
«Да, до Белоруссии еще далеко…» Мать, жена и двенадцатилетняя дочь остались в Западной Белоруссии. С первого дня войны Иванов ничего о них не знает. Он измучен мыслями о них, но никому не жалуется, ни с кем об этом не говорит, и если поглядеть на него со стороны, то скажешь, что человек этот не обременен заботами и потому всегда бодр и даже весел. И никто не знал, как плачет этот сильный человек бессонными ночами. Дорогие ему лица возникали тогда в его памяти, иногда все вместе, иногда каждое в отдельности, и он разговаривал с ними, успокаивал их. И ему казалось, что его ласковый шепот придает им душевные силы, вселяет в них надежду на спасение.
А вот сейчас, попав в катастрофу, Иванов, жалея своих родных, старался не думать о них. Даже в мыслях надо держать их подальше от себя, чтобы оборонить от этой беды. «Мама, мамочка, деточка моя Рита, дружочек мой Света… Вы сейчас ко мне не приближайтесь, я скоро выздоровею, и тогда мы опять будем все вместе и сердцем, и мыслью…»
И тут на́ тебе: «До Белоруссии еще далеко…» Сам каждый вечер надоедает всем своими рассказами о том, как нежно любит мать, как тоскует по ней, какая у нее теплая и уютная квартира в Новосибирске и какой он, Фокин, заботливый сын — уж раз-то в неделю, но непременно видится с ней. Можно подумать, что Иванов когда-нибудь жаловался ему на горькую долю своих близких и ждал от него сочувствия. Похоже, он считает, что Иванов ждет только освобождения Белоруссии, потому что именно там его семья…
Так вот, молча, досадовал Иванов. И все-таки с Фокиным надо было обязательно поговорить. У человека дурной характер. Это, естественно, чувствуют все, кроме него самого. А дурной характер как хроническая болезнь, незаметно подтачивающая организм. И в результате больше всего страдает от своего характера он сам. Столько людей окружает Фокина, а он мучается от одиночества, не зная толком, чего хочет.
Иванов откашлялся и, чтобы узнать, расположен ли его сосед к разговору, сказал:
— Что же это ребята не идут?
— Не иначе как лыжи свои мастерят! — тотчас отозвался Фокин.
— Хорошо, если так.
— Кому хорошо?
— Всем нам.
— Можно подумать, что эти самые лыжи наши поломанные руки и ноги заменят! Вы не обижайтесь, товарищ капитан, но я поражаюсь вашей наивности. Вы чрезмерно доверяете этому парню.
— А почему вы ему не доверяете?
— А потому, наверно, что он якут? — с недоброй улыбкой заявил Коловоротов. — Четверть века живу я с ними. И ничего плохого не видел.
— Коловоротов, ты человек штатский, но поскольку возраст у тебя почтенный… — Фокин замялся.
Старик подождал, надеясь, что Фокин добавит еще что-нибудь, и недоуменно спросил:
— При чем тут мой возраст?
— Это дает тебе право вмешиваться в чужой разговор.
— Штатский… Чужой разговор… Когда-то и я был военным.
— Когда?
— В гражданскую войну.
— А где?
— И здесь, а до этого…
— Ах, здесь! Просто смешно!
— А ты не смейся! Не смейся ты! Я тебе не советую смеяться. — Старик начал тяжело приподыматься. — И здесь погибали люди за советскую власть.
— Кто, например? Какие исторические личности?
— Например, Нестор Александрович Каландарашвили! Например, товарищ Лебедев-Полянский. Якутский парень Миша Слепцов, например.
— Право же смешно.
— Что? — старик угрожающе поднял кулак.
Но Иванов уже примиряюще протянул ладони:
— Семен Ильич!
Тут к Коловоротову подскочили девушки и стали успокаивать его.
Держась за больное колено, старик весь устремился к лежавшему Фокину. Тяжело дыша, он громко выкрикивал:
— Как ты смеешь издеваться над героями, погибшими за наш народ! Ты еще тогда ходил без штанов! Не трогай моего сердца, слышишь! Они все здесь у меня в сердце… Твое счастье, что ты лежишь… А то бы я тебе…
— А я бы не посчитался с тем, что он лежит, — пробасил Попов.
Сердито глянув на него, Иванов тихо заговорил:
— Успокойся, Семен Ильич, товарищ Фокин уже понял, что нехорошо сказал. Понял свою ошибку.
— Понял, понял! Прошу прощения, только не бейте! — всполошился Фокин, но в голосе его слышалась издевка. — Опять разом накинулись на меня.
Старик, покачиваясь, добрался до выхода, но тут же попятился назад. Вошел Тогойкин, держа на вытянутых руках пышущий горячим паром бак.
V
Пили чай в напряженном молчании, похрустывая сухарями, которые по горсточке каждому выдал Тогойкин. И только девушки то вставали, то садились и все время о чем-то шептались. Люди так привыкли к их шепоту, что и не замечали его, словно тиканье часов.
В эти дни Тогойкин и Губин настолько сблизились, что стоило одному о чем-нибудь подумать, как в тот же миг об этом заговаривал другой, будто угадывая его мысли. Поэтому не удивительно, что оба они, войдя, сразу же поняли, что в их отсутствие здесь произошло что-то неприятное.
Причиной этого, очевидно, был Фокин. Недаром он лежит отвернувшись и шумно сопит. А Семен Ильич, обычно спокойный и даже вроде бы хладнокровный, сейчас чем-то сильно взволнован. Сидит, сурово насупившись, и глядит в одну точку. Иванов, весьма сдержанно относившийся к внезапным вспышкам гнева Фокина, тоже явно чем-то озабочен. У девушек вид испуганный. Попов шумно и глубоко вздыхает, как бык после ожесточенной схватки, и угрюмо молчит. Только Калмыков, как всегда, тихо стонет.
Тогойкина начало угнетать это напряженное молчание. Неужели они потеряли надежду на спасение? Неужели они поддались нытью Фокина? Тогда и правда плохо, хуже некуда. Это страшнее любой случайной ссоры! Нет, едва ли Иван Васильевич так легко сдался.
— А, масло! — воскликнул Тогойкин и сам удивился неожиданности своего возгласа. Ведь он тоже сидел угрюмо и молча, а тут вскочил и принялся вертеть бочонок.
Кто-то воскликнул: «Ах, да!» Кто-то произнес: «И правда!» А Вася Губин с восторгом выкрикнул: «Давай, давай!» И даже Фокин удивленно повертел головой, как бы говоря: «О чем это они?»
На одной стороне бочонка было очень четко и красиво выведено химическим карандашом: «Верх», хотя и без того было видно, где верх. Набив бочонок маслом, кто-то аккуратно приладил сверху белый кружок, вырезанный из новой фанеры.
Тогойкин сначала схватил крышку пальцами, пытаясь отодрать ее, затем несколько раз ударил кулаком, чтобы проломить.
— Как открыть? — Тогойкин остановился в нерешительности.
— Подскажите, товарищ капитан, — сказал Иванов, подождав некоторое время.
Фокин, щурясь, молча глядел на бочонок, словно вспоминал, как он открывается.
— Обруч снять с него, — послышался протяжный голос Коловоротова.
Тогойкин крепко зажал бочонок между ногами и сорвал обруч. Потом отогнул клепки, снял фанерку и, орудуя перочинным ножичком, стал раздавать людям по кусочку масла.
— Спасибо, Коля! — охотно взял свою порцию Иванов.
— Дорсобо! — поблагодарил на ломаном якутском языке Коловоротов.
— Ну, давай, давай, чего там! — Это, конечно, была Даша.
— Спасибо, брат! — пробубнил Попов.
— Благодарю вас! — Катя осветилась широкой улыбкой.
Фокин взял свой кусочек осторожно, оглядел его, будто сомневаясь в том, что это масло.
— Привет! — крикнул Вася, еще не успев получить свою долю.
Фокин с досадой думал о том, что все тут радуются, приветствуют друг друга, а о нем, чье масло едят с таким восторгом, чуть совсем не забыли. И бочонок-то открыли сами, не подождав, когда он им скажет. Все благодарят Тогойкина. Никто даже не подумал, с каким трудом он, Фокин, доставал это масло. И дали-то ему чуть ли не последнему, только перед этим шалым парнем, который вместо благодарности кричит: «Привет!»
— Коля! Подойди-ка, — тихо попросил Попов, когда кончили пить чай. Но поскольку Тогойкин не вскочил тотчас же, голос Попова приобрел повелительный тон: — Тебе я говорю, товарищ Тогойкин!