Бедлам как Вифлеем. Беседы любителей русского слова — страница 17 из 80

И. Т.: У Эренбурга где-то сказано: Блок призывал слушать музыку революции; услышав ее, он оглох.

Б. П.: Это из романа «День второй», где это говорит альтер эго автора молодой интеллигент Володя Сафонов. Но можно вспомнить опять-таки Ницше. Ведь в «Происхождении трагедии из духа музыки» он говорит о культуре не как о стихии, а как об «аполлоническом сне». Один Дионис, стихия, не создает культуры, ее создает Аполлон, придавая видимые формы этому изначальному хаосу. Да, культура, да и жизнь человека вообще, индивидуализированная жизнь – это иллюзия. Но вне этой иллюзии есть только бездна, хаос, смерть, а не жизнь. Жизнь как бытие – это не оформленная жизнь, но, как сказал позднее Сартр, – свалка, громоздящаяся до неба. Вот Блок в революции и выпал на эту свалку.

А ведь вне этого порывания к гибели великий поэт все понимал. Понимал даже, что таким самоубийственным призыванием стихий и склоненностью над бездной не то что ничего, так сказать, общеполезного не добьешься (польза не нужна, польза буржуазна), но в искусстве большого дела не сделаешь.

Блок – художник, то есть он за космос, а не за хаос. Но в его космосе нет Логоса, как будет потом говорить Бердяев.

И все же не следует преувеличивать его интеллектуальную беспомощность, как это делал Бердяев. Да, иногда он говорил невразумительно – вот как, например, в том докладе, о котором я упоминал, «Народ и интеллигенция», где единственно понятное – это образ конских копыт, готовых опуститься нам на голову. Но это опять же образ, а не мысль.

И. Т.: Борис Михайлович, а неплохо было бы процитировать ту статью Бердяева. Она называется, кстати говоря, «В защиту Блока», и защищает его от некоего «петербургского священника», по поводу десятилетия смерти Блока в 1931 году написавшего эти тезисы.

Б. П.: Так давайте для начала приведем этого самого петербургского священника, которым был, как несомненно установлено, Павел Флоренский, обвинивший поэзию Блока в сатанинской прелести, в «бесоведении», в прельщении читателя грехом. Блок – сатанинский поэт, погибшая душа, его поэзия – по всем пунктам пародирование священных текстов. Вот несколько фраз оттуда:

Характерная особенность блоковских тем о Прекрасной Даме – изменчивость ее лика, встреча с нею не в храме только, но и в «кабаках, переулках, извивах», перевоплощаемость Ее, Святой, в блудницу, «Владычицы вселенной, красоты неизреченной, Девы Зари Купины» – в ресторанную девку, – изобличает у Блока хлыстовский строй мыслей, допускающий возможность и даже требующей воплощения Богородицы в любую женщину.

Стихи утонченнейшего русского поэта и домыслы грубейшей русской секты соприкоснулись в своем глубинном. И «культура» и «некультурность» – от культа оторвавшись – одинаково его исказили, заменив культовую хвалу Владычице непристойной на Нее хулой. Хула на Богоматерь – существенный признак блоковского демонизма. Литературно это от «Гавриилиады».

Сергей Соловьев, друг и кузен Блока, племянник Владимира Соловьева, сказал ему об одном его стихотворении итальянского цикла, где появляется Богородица: «Это напоминает „Гавриилиаду“». Блок ответил: если б не было этого, не было бы и «Куликова поля» (имея в виду свой цикл «На поле Куликовом» – одна из вершин русской поэзии).

И вот как отвечал Флоренскому Бердяев:

О Блоке должен быть совершенно особый разговор. <…> Статья о Блоке (петербургского священника), в сущности, ставит с религиозной точки зрения под вопрос самое право на существование поэта и поэзии. <…> В сущности, ставится и решается вопрос о смысле не только поэтического и художественного творчества, но и всего человеческого творчества. Творчество совсем не связано со святостью. Творчество связано с грехом.

Вот эта последняя фраза и есть то, что я усиливался сказать, что имел в виду, говоря о всякого рода травмах и вывихах души, порождающих личность, а в отдельных случаях – гения.

В цитированных словах Флоренского обратим внимание на введение хлыстовского мотива. Это громадная тема – и у Блока, и вообще в предреволюционной России. Об этом написал свою замечательную книгу Александр Эткинд. Напоминаю, она так и называется – «Хлыст».

И. Т.: А вот что интересно, Борис Михайлович. Два столь непохожих человека выступили с разоблачением Блока. Причем в основу своих разоблачений взяли одно и то же блоковское стихотворение – «К Музе». О Флоренском вы сказали, а второй человек – поэт Наум Коржавин.

Б. П.: Флоренский обвиняет Блока в бесоведении, а Коржавин – в том, что большевиков одобрил. Я весь этот разговор к тому и веду, чтобы понять: большевики у Блока – частность, которая не должна заслонять главное у него – стихии и гибели. И он видит, интуитивно чувствует, что гибнут они вместе – и Россия, и он. А большевики здесь как бы и ни при чем – Блок о стихии говорит, с которой большевики временно слились – в самых что ни на есть тактических целях, – но по натуре они не стихийны, а напротив, цивилизационны, в очень грубом варианте оной цивилизационности. Большевики – не «скифы». И Блок это достаточно быстро понял, о чем и произнес незадолго до смерти замечательную речь «О назначении поэта». Это было событие не меньшее, чем в свое время «Двенадцать» и статья «Интеллигенция и революция». И Блок этой речью себя, так сказать, реабилитировал в глазах той же интеллигенции. Он понял и продемонстрировал, что большевики не революцию произвели мировую, не порядок космического бытия собираются перестраивать – а просто-напросто захватили государственную власть и создают государство еще более тошнотворное, куда худшее, чем было в России прежнее.

И. Т.: У Андрея Платонова был такой же сдвиг в понимании происходящего: революция-то победила, но создала она не новый строй бытия, а новую бюрократию.

Б. П.: Совершенно верно. Но поговорим сейчас о книге А. Эткинда «Хлыст», где исследуется это странное совпадение практики русских простонародных мистических сект и настроений русской предреволюционной культурной элиты.

А. Эткинд ставит вопрос очень широко: почему в России не удалась Реформация? Для Реформации необходимо вот это совпадение: соответствующие настроения у народа и на культурных вершинах. Реформация в европейском смысле – движение за церковную реформу, породившее в результате (в отдаленном результате, конечно) дух Просвещения, гуманизма, создавшего, в конце концов, тот Запад, который и сейчас (сильно изменился, но) существует. Реформация в этом смысле – духовный сдвиг, порождающий со временем новые формы культуры и общественного устройства. Немецкий протестантизм, двигатель Реформации, в глубине был явлением очень неоднозначным – протестантский индивидуализм, рожденный знаменитым тезисом «каждый сам себе священник». Вот где рождение индивидуализма и гуманизма и всех последующих, что называется, прав человека. Но в то же время немецкий протестантизм порожден германской мистикой, искавшей единения индивидуальной души с Богом в мистическом экстазе. И отсюда же, в конце концов, вышла философия Гегеля, давшая этой мистической установке рационалистическую обработку (Гегель в глубине – не рационалист, а мистик, читайте книгу Ивана Ильина).

А. Эткинд пишет, что такой единый порыв был и в России, народ и элита сошлись в некоем сходном духовном поиске. Неприятие казенной церкви было глубоко укоренено в народе – как в древнем расколе, так и в новых уже сектантских движениях. Сектантство в России было очень широко распространено. Но с каким его изводом, с каким его краем соприкоснулась духовная элита? Не с рационалистическими сектами, не с баптистами или штундистами, даже не особенно и с духоборами, а с хлыстовством и, неявно, в пределе, со скопчеством – мистическими или апокалиптическими, по слову Розанова, сектами. А каков был основной мотив этого мистического сектантства? Половой. «Сексуальные практики», говоря нынешним квазинаучным языком, «ботая по Дерриде».

Что такое скопцы – понятно без слов, вернее, из самого этого слова: радикальное отрицание пола. А в хлыстовстве происходила как бы трансформация пола в некоем хоровом экстазе, достигаемом совместным кружением, радением. Этим физическим действием достигалась некая альтернативная форма сознания – вне каких-либо наркотиков, как сейчас. Но о хлыстовских кружениях, радениях упорно говорили, что они заканчиваются групповым сексом. Это стопроцентно не доказано. Хлысты сохраняли свою особность и вне ритуальных радений, об этом есть свидетельства, – эти люди как-то физически выделялись, по выражению глаз.

И. Т.: Но ведь была еще одна особенность у хлыстов: они считали, что каждый истинно верующий человек способен стать Христом, что истинный человек и есть Христос. И с этим же связан культ хлыстовских богородиц – духинь, как они назывались.

Б. П.: Я бы не назвал это главным или наиболее интересным мотивом в хлыстовстве, как я его понимаю из книг. Олицетворение не характерно для хлыстовства, они ищут не столько лик, сколько погружения в стихию. Это и есть то, что у греков называлось Дионис. И мне думается, что групповой секс происходил, в этом, по-моему, сущность хлыстовства. Это было истолкование секса как стихийно-безличной силы, только став частицей которой, возможен самый секс. Избывалось индивидуальное переживание секса. Культ хлыстовских богородиц был как бы символической компенсацией этой стихийности, оргийности, выпадения в бездны. Пол и есть бездна, его природа и, так сказать, правда именно в этой безличности.

И. Т.: Чем же тогда объяснить влечение русской культурной элиты Серебряного века к хлыстовству, интерес к нему?

Б. П.: Я хочу сказать как раз о том, что А. Эткинд замалчивает, о чем избегает открытым текстом говорить. Он уклоняется от темы индивидуальной психологии тех деятелей Серебряного века, которые, в его же трактовке, влеклись к хлыстовству. Что их влекло к стихии? Я бы сказал: их неспособность отдаться ей в индивидуальном порядке.