Бедлам как Вифлеем. Беседы любителей русского слова — страница 18 из 80

У Стриндберга упомянутого в одном романе есть сцена, в которой человек, не ладящий с женой, предается групповой оргии в публичном доме. И все у него выходит. То есть он как бы получает санкцию от коллектива, от временно образовавшейся, но авторитетной инстанции, от этого действенного в данный момент Сверх-Я.

В хлыстовстве секс как бы символически отключается от личности, от индивидуального «я», отчуждается в группе. Но радикальное решение – это скопчество: уничтожение пола как такового. И вот тут А. Эткинд разрабатывает совершенно сенсационный сюжет. Не в этой книге первый раз, но наиболее подробно. Но вообще он первый, кто обратил внимание на эту тему и не постеснялся ввести ее в культурный оборот. Это статья Блока «Катилина», написанная в 1918 году. А. Эткинд говорит, что этот текст Блока невозможно рассматривать вне органической его связи с отношением к большевистской революции, он не менее и даже более важен, чем статья «Интеллигенция и революция» и поэма «Двенадцать».

И. Т.: Блок назвал эту статью «страницей из истории мировой Революции» – весьма странное сближение, если иметь в виду событие из седой древности, неудавшийся мятеж римского авантюриста против римского Сената.

Б. П.: Блок перечитывал в это время пьесу Ибсена о Катилине, по-новому увидев в ней волновавший его мотив отношения к женщине и к народу. Эти отношения нельзя примирить ни в каком смысле, считал Блок. И он решил сам писать о Катилине, но статья шла туго, пока он не вспомнил стихотворение Катулла, в котором описывалось самооскопление Аттиса.

Казалось бы – при чем тут Катилина, реальное историческое лицо, тогда как Аттис – герой мифологии, принесший жертву богине Киббеле. При чем тут вообще кастрация, если мы говорим о Катилине, ничего подобного не производившего? Но Блок связал мотив самооскопления не с Катилиной, а с революцией вообще, с мировой революцией, как она ему видится.

Блок в Катулле нашел всеразрешающий ход, понял, как нужно в одном узле разрубить обе темы – об отношении к женщине и об отношении к народу, к общей жизни. Кастрация – то, без чего невозможно коллективное существование, коммунизм. Людей не объединить, пока у них будут сохраняться индивидуальные влечения. Пол, получается, не только уносит в безличный хаос, но индивидуализирует также.

Вот, считает А. Эткинд, основной подспудный, тайный мотив русского Серебряного века и вообще русской классической литературы, главным текстом которой он называет пушкинскую «Сказку о Золотом петушке». С ее мудрецом-скопцом, возжелавшим шамаханскую царицу: русский мета-текст, интеллигент, ищущий сближения с народом. В подробности здесь уходить сейчас незачем, главное у А. Эткинда то, что Блок в «Катилине», повторяю, связал эту тему с коммунизмом. И эта же тема стала поздней основной у гениального Андрея Платонова: мир Платонова, мир коммунизма в его художественной репрезентации беспол, кастрирован – внебытиен.

Блок выносит эту тему из глубины на поверхность и обнажает тем самым собственную глубину, собственную связь с русской историей.

И. Т.: Борис Михайлович, все-таки не совсем ясно, почему именно хлысты интересовали культурную элиту Серебряного века, увидевшую в них мистическую энергию народа, с которой необходимо слиться? В конце концов, народ, русский народ не из одних же хлыстов состоял. А. Эткинд этим слиянием народной мистики и влечений культурной элиты объяснял тот факт, что в России произошла не чаемая Реформация, а Революция. Были взяты и слились крайности, никакой золотой середины не получилось именно поэтому. Но ведь не хлысты же одни были тем народом, который произвел революцию, пошел на революцию.

Б. П.: Хлысты тут как бы метафора народа, или, наоборот, скорее даже ее метонимия – часть, представляющая целое. Но общенародный русский мотив, по-философски говоря, – эсхатологический максимализм, стремление к некоему всеразрешающему концу, к Раю. Отсюда крайности, крайность. В формуле Бродского: Рай – это край предмета. Тут уже, скорее, само христианство нужно вспомнить – и признать, что в каком-то парадоксальном смысле русские действительно христианнейший народ. Впрочем, взыскание Рая это цель всех религий, все религии максималистские. Религию культурным фактором делает не вера, а церковь, ее земная организация. Рай – не земля, а небо, он абсолютен, целостен, в нем нет разделения на добро и зло, на мужчин и женщин, если угодно. Различив в себе разделение, Адам и Ева подверглись изгнанию из Рая. Утрата целостности и есть пол – половина, как это замечательно выражено в самом русском языке. И стяжая Рай на земле, вечное и беспредельное в условиях пространства и времени, люди создают не рай, но ад. Вот русский случай. Блок выразил этот сюжет с наибольшей выразительностью и достоверностью. Поэтому он поистине национальный поэт, народный поэт.

И. Т.: А как бы вы представили Блока в нашей действительности, в нашей цивилизации? Допустим на минуту, что он оказался в нашем времени – что бы он сказал?

Б. П.: Блок в докладе «Крушение гуманизма» говорил: «Картина, которую я описываю, необыкновенно уродлива и ужасна, свежий человек, попавший в среду 19-го века, мог бы сойти с ума». Это ведь не о большевиках, а о буржуазном мире цивилизации, об аптекаре Омэ. Так же как стихотворение «О, если бы знали, дети, вы /Холод и мрак грядущих дней» – не о будущем сталинском терроре, а об окончательной победе цивилизации над культурой. О победе плоского рационального разума над стихией. Отсюда знаменитые его слова о гибели «Титаника»: «Есть еще океан».

Или вот этот случай, это суждение Блока, приведенное в воспоминаниях Иванова-Разумника. Начался нэп, и они с Блоком проходили мимо только что открывшегося ресторана, из которого доносилась музыка румынского оркестра – расхожий образ тогдашнего «масскульта», вариант общеупотребительной пошлости. И Блок сказал: это конец, больше ничего не будет. То есть что ничего не вышло из революции, которая, в его представлениях зимы 1918 года, пришла «переменить все». Мечталось ему о некоем теургическом, как тогда говорили, преображении бытия, а в действительности вышли те же ресторанчики с той же музычкой, закусочкой и грибочками. А ведь мы, непоэты, считаем – и правильно считаем! – что нэп был лучше военного коммунизма с его голодовками. То есть что цивилизация не то что лучше, но удобней, комфортней культуры.

И. Т.: «А вот у поэта всемирный запой, и мало ему конституций!»

Б. П.: Точно. Так что представить Блока в нынешнем гедонистическом мире очень легко – а вернее, совершенно невозможно, они несопоставимы.

И. Т.: А могло бы хоть что-нибудь ему понравиться?

Б. П.: Думаю, тяжелый рок, «хэви металл». А может быть, и рэп. Ведь «Двенадцать» – это рэп.

И. Т.: Вы сказали, что самое любимое ваше стихотворение Блока – «Пляски осенние» и что вы боитесь его, не хотите прочесть. Все-таки что бы вы прочли из Блока – самое блоковское?

Б. П.: Вот это:

Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?

Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма!

Эх, не пора ль разлучиться, раскаяться…

Вольному сердцу на что твоя тьма?

Знала ли что? Или в Бога ты верила?

Что там услышишь из песен твоих?

Чудь начудила, да Меря намерила

Гатей, дорог да столбов верстовых…

Лодки да грады по рекам рубила ты,

Но до Царьградских святынь не дошла…

Соколов, лебедей в степь напустила ты —

Кинулась из степи черная мгла…

За море Черное, за море Белое

В черные ночи и белые дни

Дико глядится лицо онемелое,

Очи татарские мечут огни…

Тихое, долгое, красное зарево

Каждую ночь над становьем твоим…

Что же маячишь ты, сонное марево?

Вольным играешься духом моим?

Это стихотворение тяготеет к циклу «На поле Куликовом». Вот гениальное усмотрение Блока, вот в его гениальной репрезентации русская история: победа, не приносящая окончательного результата, вновь и вновь длятся русские беды. Сражение на Куликовом поле было русской победой – но не окончательной, опять и опять Россия срывается в беды. Тохтамыша победили, а через двести лет Девлет-Гирей сжигает Москву. Вот видение России и пророчество о ней: Россия вечно побеждает «татар», то есть рабство свое, – и вечно не может их победить.

Младопушкин: Тынянов

И. Т.: Борис Михайлович, мы с вами уже не первый раз беседуем о Тынянове, вы рассказывали о нем в рамках программы «Русские европейцы». А вот остались ли прежними ваши тезисы?

Б. П.: Конечно, без повторений не обойтись, нельзя не упомянуть еще раз о том, что прежде всего Ю. Н. Тынянов был ученым – теоретиком литературы, одним из виднейших представителей формальной школы в литературоведении, расцветавшей в двадцатые годы. Формалисты перевернули устоявшиеся, можно сказать, застойные представления о литературе, сводившиеся к тому, что литература есть отражение неких объективно существующих сюжетов общественной жизни, что по литературе можно судить о процессах, происходящих в обществе, что литература, художественная литература есть документ той или иной эпохи. В России вокруг такого понимания литературы сложилась в свое время, с Белинского начиная, Чернышевским и Добролюбовым продолжая, мощная традиция так называемой реальной критики: литературное произведение понималось и анализировалось с точки зрения общественных интересов данной минуты.

Со временем влияние этой школы «реальной критики» ослабело, а в конце девятнадцатого – начале двадцатого века появились совсем уже другие концепции литературы, а также совсем другого склада литературные критики: Аким Волынский, Измайлов, чрезвычайно популярные Корней Чуковский и Юлий Айхенвальд. Последний, выпустив свой сборник «Силуэты русских писателей», снабдил его своего рода теоретическим предисловием, в котором были в частности такие слова:

Эта космическая основа искусства, его приобщенность ко вселенской тайне, делает художника выразителем первозданной сущности, которая и подсказывает, и нашептывает ему все то, что он повторяет в своих произведениях. Тайная грамота мира благодаря художнику становится явной. И поэтому, вследствие этого происхождения от самых недр бытия, все великие произведения искусства, кроме своего непосредственного смысла, имеют еще и другое, символическое значение. В своих глубинах недоступные даже для своих творцов, они хранят в себе этот естественный символизм, они развертывают бесконечные перспективы и в земную, и в небесную даль. Понять искусство в этой его многосторонности, истолковать хотя бы некоторые из его священных иеро