И. Т.: А я помню еще, что антинабоковским аргументом были его собственные слова о том, что он свои энтомологические открытия ценит больше своей литературы.
Б. П.: Еще один случай, скорее даже печальный, враждебного выпада в сторону Набокова. Его произвел, увы, Твардовский в предисловии к собранию сочинений Бунина. Вот, мол, Бунин хоть эмигрант, а наш, русский, не то что какой-то Набоков. Так примерно звучало. Причем видно было, что это не просто «тактика», а искреннее мнение поэта.
И. Т.: Но тогда сугубо позитивной предстает позиция Солженицына, тоже ведь насквозь русского, – ведь он выдвинул кандидатуру Набокова на Нобелевскую премию. Что и говорит лишний раз о том, что Солженицын не просто автор сенсационных антисоветских текстов, а настоящий писатель, обладатель большого словесного дара. Но это в сторону, вернемся к Набокову. Давайте теперь вспомним, какие его книги, как и когда нам случилось прочитать под сенью, так сказать, советской власти.
Б. П.: Удивительное дело: ведь мы, я по крайней мере, прочитал почти всего Набокова, причем не в слепых машинописных копиях, а книги, тамиздат. Первой была едва ли не лучшая – «Приглашение на казнь». Потом последовала «Защита Лужина» та самая, знакомая по вышеприведенной цитате. Даже «Подвиг» циркулировал, вещь проходная у Набокова. А из фундаментальных сочинений – «Дар» и «Другие берега», – вот эти я читал в ксерокопии. То есть знал уже всего русского Набокова за исключением «Машеньки» и «Отчаяния».
И. Т.: Были еще «Король, дама, валет» и «Камера обскура» в русском периоде Набокова-Сирина.
Б. П.: Нет, эти не попадались. Но «Лолита» в конце концов объявилась – в том самом издании, которое и сейчас у меня на полке, с портретом автора на задней обложке – этакий патриций времен упадка Римской империи.
И. Т.: Борис Михайлович, не о Достоевском ли сейчас говорить начнете, нашим сегодняшним автором не любимом? Это ведь его персонаж папаша Карамазов так себя преподносит. Подождите, у нас еще не кончился вечер воспоминаний.
Б. П.: С моей стороны, пожалуй, и кончился: напав на «Лолиту», можно переходить к разговору по существу. Дело в том, что мне она не понравилась. Натурально, признаться я в этом не мог даже самому себе. Как так не понравилась? А тайна, а подполье, а шумная слава этого сочинения, собственно и сделавшего Набокову мировое имя?
Но вы знаете, Иван Никитич, теперь, по истечении непредставимых прежде сроков, готов признаться: я «Лолиту» с трудом дочитал, она оказалась, прости господи, скучной.
И. Т.: Мне кажется, Борис Михайлович, тут вы попались в ловушку к Набокову. Он же сходную ситуацию описал в послесловии к «Лолите», раздумывая, почему роман поначалу отвергли четыре американских издательства. Цитирую: «Некоторые приемы в первых главках „Лолиты“ (дневник Гумберта, например) заставили иных моих первых читателей-туристов ошибочно думать, что перед ними скабрезный роман. Они ждали нарастающей серии эротических сцен; когда серия прекратилась, чтение прекратилось тоже, и бедный читатель почувствовал скуку и разочарование. Подозреваю, что тут кроется причина того, что не все четыре издательства прочли мой живописный текст до конца».
Б. П.: А я, Иван Никитич, давно перестал верить Набокову на слово. Если он что-то особенно гневно или язвительно опровергает – там и следует искать правду о нем. Такова его малопристойная ругань по адресу Достоевского и Фрейда, о чем я еще с удовольствием поговорю. Так и в данном случае: Набоков делает вид, что композиционные недостатки «Лолиты» существуют не в авторском тексте, а в воображении критиков. Между тем первые критики – причем, не внутрииздательские, а рецензенты уже вышедшей книги – говорили то же самое.
К пятидесятилетию «Лолиты» я делал юбилейную, так сказать, радиопередачу, для чего специально разыскал в сети первую рецензию на нее в «Нью-Йорк Таймс» от 18 августа 1958 года. Автор рецензии Орвелл Прескотт писал:
«Лолита» – несомненно, сенсационная новость книжного мира. К сожалению, это плохая новость. Есть две одинаково важные причины, по которым эта книга не стоит внимания серьезного читателя. Первая: это книга скучная, скучная, скучная – при всех ее напыщенных, кричащих и абсолютно неудавшихся стилистических претензиях. И вторая: эта книга внушает отвращение.
Но в этой же рецензии «Лолита» была названа «высоколобой порнографией». Прочитав ее, издатели отправили Набокову поздравительную телеграмму: успех обеспечен – если порнография высоколобая, так и взглянуть на нее не стыдно, то есть книжку купить. Собственно уже сам Орвелл Прескотт говорит о рыночной сенсации. Но вот еще несколько слов из его рецензии:
Описывать такое извращение с таким извращенным энтузиазмом и не вызвать при этом отталкивания – невозможно; если господин Набоков пытался этого избежать, его попытка не удалась.
А вот еще из одной тогдашней рецензии, автор Элизабет Джэйнуэйн:
Если указывать на ошибки, то есть только одна: сделав героя своего романа самим рассказчиком, Набоков поручил ему слишком сложную для вымышленного персонажа задачу. Гумберт хочет представить себя аллегорией обыкновенного человека – такого, как все. Это нарушает равновесие книги, потому что все другие персонажи действительно и бесспорно реальны. Один Гумберт выходит из рамок, как если бы Набоков взял для него слишком много краски на кисть. И эта краска, как я предполагаю, – та мораль, которую бедный Гумберт пытается внушить своему автору.
Что общего в обеих рецензиях? В одном случае прямо, в лоб, в другом дипломатически туманно говорится об одном: Гумберт Гумберт – не тот герой, с которым может идентифицироваться читатель. Он не вызывает симпатии, а в таком случае вести объемистый роман от лица такого рассказчика – это и значит сделать конструктивную ошибку. Гумберт надоедает, и все его страдания вызывают только раздражение читателя. А ведь персонаж, от лица которого ведется повествование, должен читателю нравиться, – это не так, как в кино: герой, с которым идентифицируешься, – тот, которому дано наибольшее экранное время, будь даже этот герой гангстером.
И. Т.: Но ведь Набоков предварил роман предисловием некоего выдуманного доктора философии Джона Рэя, дезавуирующего автора рукописи. Не для того ли, чтобы читатель как раз дистанцировался от рассказчика, не искал, как вы говорите, идентификации с ним?
Б. П.: При этом Джон Рэй сделан явным придурком. Это очередной набоковский трюк, любимая им игра с подставными лицами, с зеркалами и с прочей его машинерией. Как раз об этом трюке Элизабет Джэйнуэй сказала, что он не удался.
И. Т.: Вы провели сравнение литературы с кино, сказали о том, что у них разные художественные приемы. Но ведь известны слова Набокова: настоящая литература делает читателя зрителем. И в этом он видел задачу подлинной литературы: оживить глухо звучащее где-то в читательской глубине слово, сделать его наглядно зримым.
Б. П.: Безусловно, такова была задача Набокова, и он ее блестяще выполнил, безошибочно решил. Его описания просто гипнотически зримы. Здесь он непревзойденный мастер, до него разве что у Бунина можно найти такой острый, всё схватывающий глаз. Давайте приведем пример этой набоковской магии – вот отрывок из «Приглашения на казнь»:
Она вошла, воспользовавшись утренним явлением Родиона, – проскользнув под его руками, державшими поднос.
– Тю-тю-тю, – предостерегающе произнес он, заклиная шоколадную бурю. Мягкой ногой прикрыл за собой дверь, ворча в усы: вот проказница…
Эммочка между тем спряталась от него за стол, присев на корточки.
– Книжку читаете? – заметил Родион, светясь добротой. – Дело хорошее.
Цинциннат, не поднимая глаз со страницы, издал мычание, утвердительный ямб, – но глаза уже не брали строчек.
Родион, исполнив нехитрые свои обязанности, – тряпкой погнав расплясавшуюся в луче пыль и накормив паука, – удалился.
Эммочка – все еще на корточках, но чуть вольнее, чуть покачиваясь, как на рессорах, – скрестив голые пушистые руки, полуоткрыв розовый рот и моргая длинными, бледными, как бы даже седыми, ресницами, смотрела поверх стола на дверь. Уже знакомое движение: быстро, первыми попавшимися пальцами, отвела льняные волосы с виска, кинув искоса взгляд на Цинцинната, который отложил книжку и ждал, что будет дальше.
– Ушел, – сказал Цинциннат.
Она встала с корточек, но, еще согбенная, смотрела на дверь. Была смущена, не знала, что предпринять. Вдруг, оскалясь, сверкнув балеринными икрами, бросилась к двери, – разумеется, запертой. От ее муарового кушака в камере ожил воздух.
Цинциннат задал ей два обычных вопроса. Она ужимчиво себя назвала и ответила, что двенадцать.
– А меня тебе жалко? – спросил Цинциннат.
На это она не ответила ничего. Подняла к лицу глиняный кувшин, стоявший в углу. Пустой, гулкий. Погукала в его глубину, а через мгновение опять метнулась, – и теперь стояла, прислонившись к стене, опираясь одними лопатками да локтями, скользя вперед напряженными ступнями в плоских туфлях – и опять выправляясь. Про себя улыбнулась, а затем хмуро, как на низкое солнце, взглянула на Цинцинната, продолжая сползать. По всему судя, – это было дикое, беспокойное дитя.
– Неужели тебе не жалко меня? – сказал Цинциннат. – Невозможно, не допускаю. Ну, поди сюда, глупая лань, и поведай мне, в какой день я умру.
Но Эммочка ничего не ответила, а съехала на пол и там смирно села, прижав подбородок к поднятым сжатым коленкам, на которые натянула подол, показывая снизу гладкие ляжки.
– Скажи мне, Эммочка, – я так прошу тебя… Ты ведь все знаешь, – я чувствую, что знаешь… Отец говорил за столом, мать говорила на кухне… Все, все говорят. Вчера в газете было аккуратное оконце, – значит, толкуют об этом, и только я один… Она, как поднятая вихрем, вскочила с пола и, опять кинувшись к двери, застучала в нее – не ладонями, а скорее пятками рук. Ее распущенные, шелковисто-бледные волосы кончались длинными буклями.