Бедлам как Вифлеем. Беседы любителей русского слова — страница 21 из 80

Но вот, пожалуй, самый выразительный пример того, как литературная теория, обращенная в критику, проходит мимо литературного явления, демонстрируя свою неадекватность, неспособность, да и нежелание разобраться в предмете, увидеть его сверх-литературную значимость. В статье о современной прозе «Литературное сегодня» Тынянов среди прочих заметных литературных произведений пишет о романе Замятина «Мы», оговаривая, что он еще не напечатан по-русски. Да и не был напечатан, не дождались его советские читатели, пришлось ждать, когда советская власть кончится. «Мы» Замятина – классика жанра антитоталитарной утопии. Замятин пророчески увидел, к чему может привести однобокая идеология, подчинившая себе все стороны человеческого бытия, какое общество вырастает на основе рационалистического мифа. И когда роман появился за границей, Замятину в СССР устроили дикую травлю, приведшую его в конце концов к эмиграции – отпросился у Сталина, известная история. То есть нельзя было не заметить в этой вещи ее критического настроя, ее пророческого посыла. И вот в отзыве Тынянова о романе «Мы» ничего этого нет. Послушаем, что он говорит:

Это стиль Замятина толкнул его на фантастику. Принцип его стиля – экономный образ вместо вещи; предмет называется не по своему главному признаку, а по боковому; и от этого бокового признака, от этой точки идет линия, которая обводит предмет, ломая его в линейные квадраты. Вместо трех измерений – два. Линиями обведены все предметы; от предмета к предмету идет линия и обводит соседние вещи, обламывая в них углы. И такими же квадратиками обведена речь героев, непрямая, боковая речь, речь «по поводу», скупо начерчивающая кристаллы эмоций <…>

Так сам стиль Замятина вел его к фантастике. И естественно, что фантастика Замятина ведет его к сатирической утопии: в утопических «Мы» – все замкнуто, расчислено, взвешено, линейно. Вещи приподняты на строго вычисленную высоту. Кристаллический аккуратный мир, обнесенный зеленой стеной, обведенные серым <…> люди и сломанные кристаллики их речей – это реализация замятинского орнамента, замятинских «боковых» слов.

Инерция стиля вызвала фантастику. Поэтому она убедительна до физиологического ощущения. Мир обращен в квадратики паркета – из которых не вырваться.

И опять, как в случае Есенина, Тынянову вторит Шкловский, демонстрируя вторично, подтверждая неспособность теории увидеть целостное явление духовной культуры. У Шкловского есть статья «Потолок Евгения Замятина», где он также выводит образ тоталитарного будущего в романе «Мы» из стиля его автора. Он исследует этот стиль и на других вещах Замятина – повестях с английской топикой «Островитяне» и «Ловец человеков». В этих вещах прием Замятина – метонимия, часть вместо целого: так, Кембл в «Островитянах» дан как трактор, а миссис Дьюили заменена ее пенсне. Это вот те квадратики, о которых говорил Тынянов. Но если Тынянов говорит, что при всех недостатках «Мы» – удача, то Шкловский резко критичен. Но оба одинаково описывают метод Замятина – и именно из метода выводят картину будущего, данную им. Вот как говорит об этом Шкловский:

Герои не только квадратны, но и думают, главным образом о равности своих углов. Все герои имеют свои темы, которые их, так сказать, вытесняют: один, например, «ножницы», он и не говорит, а «отрезает».

По-моему, мир, в который попали герои Замятина, не столько похож на мир неудачного социализма, сколько на мир, построенный по замятинскому методу.

Это называется «сесть в лужу». Такой лужей, в определенном повороте, предстает метод формального литературоведения. Он принципиально не учитывает ареал действия литературы, соотнесенность ее с духовной жизнью, не видит ее общекультурного звучания. Да, можно изучать литературу со стороны ее строения, но этого явно недостаточно для литературы – и для тех, кто ее читает вне редуцирующего научного интереса. То есть литература в ее целокупности не поддается научным методам исследования. Научный подход к литературе – а формализм был, конечно, научен, это научный метод, – необходим, но не достаточен. И в этом смысле – так ли уж необходим? Это не вина Тынянова или Шкловского, а науки – и не вина, а просто недостаточность ее для понимающего суждения.

В дневниках Л. Я. Гинзбург, ученицы формалистов, есть запись 1927 года о том, как Тынянов в кругу формалистов читал только что написанный рассказ «Подпоручик Киже». Молодая неофитка наблюдает, как мэтры, обсуждая рассказ, незаметно забывают о своей теории.

Весело самому строить в хаотической данности нерасшифрованного материала прошлых столетий закономерность вкусовых и идеологических оценок; тех самых, которые делали вещи, поворачивали вещи, перевирали вещи. Но неуютно сидеть с закономерностями за одним столом; смотреть, как люди, осознавшие закон исторических переосмыслений, сами переосмысляют законно, но бессознательно.

Мы сейчас горячо и беспомощно ищем в литературе содержание, как его искали в 1830-х годах, все от Белинского до Булгарина и от Булгарина до Киреевского. И Борис Михайлович [Эйхенбаум], вместо того чтобы говорить о том, что есть в «Подпоручике Киже», – об интересной, тщательно разработанной фабуле и фразе, говорит о волнующей философичности.

Эта запись молодой, но строптивой ученицы не то что иронична, но обнажает иронию того положения, в котором оказались культурные люди, ограничивающие себя рамками теории.

Тем не менее нельзя говорить, что формализм бесплоден. Нет, приемы формального литературоведения помогли по-иному увидеть историю литературы, разобраться точнее в ее материале. Тут чрезвычайно показательна работа Тынянова «Архаисты и Пушкин»: исходя из анализа специфических приемов поэтики Пушкина Тынянов вывел его из круга карамзинистов, показал близость его к так называемым архаистам, когда оказалось, что Пушкин связан не только с Жуковским, но и, к примеру, с Катениным. То есть теория позволила уточнить историю литературы, по-новому ее увидеть.

Или еще одна блестящая в этом плане работа Тынянова – «К теории пародии». Он установил, что Достоевский в образе Фомы Опискина («Село Степанчиково и его обитатели») пародийно изобразил позднего Гоголя, времен «Переписки с друзьями». И такое открытие стало возможным исключительно на материале гоголевской стилистики, вне какого-либо отнесения к идеологии.

И. Т.: Сейчас в России появилось достаточно много поклонников как раз такого Гоголя – проповедника и религиозного ханжи. Вот даже председатель Конституционного суда заявляет, что крепостное право в России было средством связи сословий. Так сказать, общественная гармония. Вот бы им почитать Тынянова – увидеть себя в пародийном образе Фомы Опискина.

Б. П.: Об этом я и говорю. Но, конечно, мы не вправе от кого бы то ни было требовать знания теоретических работ Тынянова, это для специалистов. Но есть другой Тынянов – мастер исторической прозы, очень популярный, очень широко читающийся. Вот о нем я и хочу сейчас поговорить.

И. Т.: Борис Михайлович: какая из художественных вещей Тынянова у вас любимая?

Б. П.: «Смерть Вазир-Мухтара», конечно, а из мелких – гениальная новелла «Подпоручик Киже».

Весь облик русской государственности явлен из сопоставления двух анекдотов павловской эпохи…

И. Т.: Анекдотов в смысле реальных происшествий, а не выдуманных шуток?

Б. П.: Да, конечно. Как одного живого человека объявили мертвым, а несуществующего, явившегося из описки писаря сочли живым и продвигали по службе. Он кончил генералом и, в этом качестве затребованный императором, спешно умер и был похоронен в присутствии самого императора, и за гробом шла вдова с ребенком, вполне реальные. А император сказал с тяжелым вздохом: у меня умирают лучшие люди. Вот ведь урок русской истории: у тиранической власти союзников нет, ее если не все ненавидят, то все обманывают.

Так что формалист Тынянов сам себя опровергал в художественном своем творчестве: писатель смотрел глубже, чем теоретик. Вот об этом – цитированная запись Лидии Гинзбург.

И. Т.: А что вы скажете о пушкинском романе Тынянова?

Б. П.: По-моему, неудача. То есть все хорошо, когда нет самого Пушкина, да он и появляется разве что мальчиком. Главный герой опубликованных частей романа, чрезвычайно удавшийся, – пушкинский дядя Василий Львович. Так что на обложке романа после слова «Пушкин» надо бы давать мелким шрифтом в скобках – «Василий Львович».

Ну а что касается «Смерти Вазир-Мухтара» – романа о Грибоедове, то я здесь бы для начала привлек А. И. Солженицына, очень интересно о нем говорившего.

И. Т.: Это из солженицынской «Литературной коллекции» – сборника его суждений о русских писателях, заметки читателя, так сказать.

Б. П.: Да, и грех мысли Солженицына излагать своими словами, пусть он сам говорит.

Да вообще: главный ли замысел Тынянова – осветить нам характер Грибоедова и его загадки? Не много ли больше его занимает в сравнении – возвышенный, как он видит, образец декабристов? Несколько раз они ударяются в книгу, прорывают ткань романа остриями напоминаний. То вот – декабрист Бурцов спасает военные действия Паскевича. То на петербургско-чиновно-генеральском обеде Грибоедов соседает за столом с бывшим следователем своим по декабрьскому делу, и с генералом – вешателем декабристов, – и вот они все теперь в едином ряду? То (и это уже без меры) на тифлисском параде выделяется успешливый предатель Майборода. Такая постоянная привязка всего происходящего в координаты декабристов кажется уже и искусственной. Да, по советским меркам несомненно: и весь Грибоедов и Пушкин со «Стансами», конечно, ниже декабристов. Богатыри – не вы… Но дает Тынянов однажды прорваться подпепельному огню Грибоедова: когда тот кидает Бурцову, что победи декабристы – разодрались бы они из-за несходства своих дальнейших проектов. А еще: «Вы бы как мужика освободили? Сказали бы вы бедному мужику российскому: младшие братья, временно, только временно, не угодно ли вам на барщине поработать. И Кондратий Федорович это назвал бы не крепостным уже состоянием, но добровольной обязанностью крестьянского сословия. И, верно, гимн бы написал». (Сцена Грибоедов – Бурцов из лучших в романе.) Другой же раз – в тяжелом тегеранском сидении – Грибоедов осмеливается побудить Паскевича просить императора об амнистии Александру Одоевскому, правда, другу юности своей.