Бедлам как Вифлеем. Беседы любителей русского слова — страница 29 из 80

Повторяю: русские коммунисты оказались впереди прогресса. Это, должно быть, потому, что Россия, как недавно стали говорить, обнажает подсознание самого Запада. Агрессивность, активизм, скажем так, западной культуры со всей ее наукой и техникой, гуманистически облагорожен, то есть культурно сублимирован. В России, в русском коммунизме он обнажился, предстал в элементарной своей форме. Это и выразил Платонов: «Котлован» это и есть ГУЛАГ, яма уже вырыта – задолго до Солженицына. В эту же яму коммунизм и упадет.

И. Т.: Не получается ли у вас какого-то не в меру прямого, непосредственного отождествления коммунизма с христианством – и у Блока, и у Платонова? Разве у Платонова хоть раз встречается слово «христианство»? По-моему, ни Христа, ни белых венчиков из роз.

Б. П.: Я уже говорил, что христиан у Платонова нужно понимать в смысле Розанова: «люди лунного света» и все, что отсюда следует. Можно и Ницше вспомнить, давшего гениальную феноменологию христианства. Вот главное определение у Ницше: христианство – гедонизм на вполне болезненной основе. По-другому сказать – мазохизм. То есть все время нужно иметь в виду, что о христианстве у Платонова нужно говорить не как о религии или метафизической программе, или о церкви в истории – а о первоначальном типе человека, который может воспроизводиться и на других фазах истории. Можно было бы сравнить Платонова с Нестеровым, с его христианскими сюжетами, со всеми этими нестеровскими полуживыми, уже почти на небе обитающими отроками.

Но чевенгурцы у Платонова – это взбесившиеся христиане. Это Акакий Акакиевич, срывающий шинели в некоем посмертном бытовании. Обратим внимание на один образ у Платонова – рыбак, отец Саши Жванова, говорит: в смерти пожить хочу. Христианство – религия небесного обетования, она обещает рай, и человеку нетерпеливому – а в революции все становятся нетерпеливыми – хочется стяжать этот рай. И рыбак этот кончает самоубийством – топится. Вот, между прочим, пример платоновского языка: утопия у него одного корня с глаголом «утопиться», смерть запрограммирована в самом языке. Русский язык – это язык утопии, говорил Бродский, и надо полагать, он шел как раз от подобных примеров платоновского словообразования, рождавшего платоновские сюжеты.

Впрочем, это излишняя эстетизация Платонова, понятная у Бродского, говорившего, что литературу творит язык, а не тематика. Но Платонова, конечно, не оторвать от больших русских – и мировых – тем. И главная эта тема – иссякновение бытия, в современной культуре, в цивилизации Запада явленная разве что имплицитно, но эксплицировавшаяся в русском опыте, в коммунизме.

Наличное бытие, «природа» – это то, что нужно, должно преодолеть: установка, общая для христианства и для техники. Средства разные, но цель одна. В христианстве наметилась, а в технологическом прогрессе утвердилась эта установка на «малое тело», как писал Платонов в одном своем тексте – рецензии на «Как закалялась сталь», культовую книгу сталинских тридцатых годов. В журнальной публикации эта статья называлась «Электрик Корчагин» – опять же подчеркивание технического момента. Процитируем:

Когда у Корчагина – Островского умерло почти все его тело, он не сдал своей жизни, – он превратил ее в счастливый дух и в действие литературного гения <…>. И с «малым телом», оказалось, можно исполнить большую жизнь. Ведь если нельзя жить своим телом <…>, то надо <…> превратиться даже в дух, но жизни никогда не сдавать, иначе она достанется врагу.

Вот это «малое тело» и есть подспудная цель коммунизма и его постыдная тайна, этот его скелет в шкафу. А с другой стороны, этот слепой и парализованный комсомолец – в одном ряду и роду с православными отроками Нестерова. Вот что гениально усмотрел и выразил Платонов: максимальные усилия преобразователей природы приводят, уже привели к ее, природы, умалению, иссякновению. Тут афоризм Андрея Белого можно вспомнить: торжество материализма привело к уничтожению материи. Христианский кенозис оборачивается в перспективе экологическим кризисом, а раньше, у большевиков-индустриализаторов, превращением хлеба в чугун и сталь. Индустриализация СССР и есть гигантский шаг в направлении смерти, в сторону смерти.

И. Т.: А мне вспомнилась одна фотография: Андре Жид у постели Николая Островского, он во время своего путешествия в СССР посетил писателя-инвалида и писал о нем в своей скандальной книге «Возвращение из СССР».

Б. П.: Андре Жид был писатель серьезный, понимавший философемы. Коммунизм коммунизмом, но в случае Николая Островского еще раз обнажалась подспудная тайна коммунизма, индустриальная мощь оборачивалась традиционным культом святых мощей. Ну а Платонов тут как тут, он-то, как никто другой, умел понимать такие сюжеты. Это его сюжеты, его тема.

Я бы хотел продолжить столь органичную тему мизогинии у Платонова (если тут можно говорить об органике, а не об уничтожении оной). Посмотрите, как Платонов уничтожает женщин в своих гениальных текстах. Тут, конечно, «Чевенгур» и «Котлован» на первом месте. Но и в других его книгах постоянно звучит эта тема. Вот, скажем, в «Ювенильном море»:

[Человек] теперь творит сооружение социализма в скудной стране, беря первичное вещество для него из своего тела.

…к нам польется бесконечная электрическая энергия – из солнечного пространства, из лунного света, из мерцания звезд и из глаз человека… Вот какая проблема, товарищи, сидит в одном взоре Босталоевой, а вы увидите ее глазами полового мещанства, так ведь никуда не годится!

Вермо глядел ей вслед и думал, сколько гвоздей, свечек, меди и минералов можно химически получить из тела Босталоевой.

Это все та же тема, продемонстрированная когда-то Шкловскому: превращение девок в машины. Ну а с героиней своего последнего незаконченного романа «Счастливая Москва» Платонов вообще бог знает что творил – сбросил с самолета без парашюта, а потом ногу у нее отрезал метростроевской вагонеткой. И все это шло параллельно с добыванием некоего первичного вещества жизни, работая с которым можно обойтись без «размножения от женщины».

И. Т.: Какой-то у вас садист получается, злой средневековый колдун-алхимик. Христианская составляющая Платонова при этом исчезает.

Б. П.: В том-то и дело, что нет, не исчезает. Платонов не только умерщвляет своих героев, он их в то же время жалеет. Тут так получается: для того, чтобы пожалеть, надо сперва искалечить. И перманентный мотив жалости у Платонова выступает вместе с какими-то дьяболическими обертонами. Вот гениальное место из «Счастливой Москвы» – описание советской барахолки:

Крестовский рынок был полон торгующих нищих и тайных буржуев, в сухих страстях и в риске отчаяния добывающих свой хлеб. <…> Здесь продавали старую одежду покроя девятнадцатого века, пропитанную порошком, сбереженную в десятилетиях на осторожном теле; <…> и такими вещами, которые потеряли свой смысл жизни, – вроде капотов с каких-то чрезвычайных женщин, поповских ряс, украшенных чаш для крещения детей, сюртуков усопших джентльменов, брелоков на брюшную цепочку и прочего, – но шли среди человечества как символы жесткого качественного расчета. Кроме того, много продавалось носильных вещей недавно умерших людей – смерть существовала – и мелкого детского белья, заготовленного для зачатых младенцев, но потом мать, видимо, передумывала рожать и делала аборт, а оплаканное мелкое белье нерожденного продавала вместе с заранее купленной погремушкой.

Гениальный текст. Вот так Чехов учил: когда пишешь о горе, не распускай слюни, будь как можно суше. Но Платонов лучше Чехова – сильнее, значительнее. Потому что у Платонова была громадная тема – коммунизм. Вот эта барахолка – это же и есть коммунизм.

И еще вот что нужно увидеть, Иван Никитич. Платоновские христиане – модифицированные христиане, не нужно искать на их лицах никаких иконических выражений. Это очень известный в России тип христиан – юродивые. «Похабы», как их иногда называли. У Платонова все юроды – и в «Чевенгуре», и в «Котловане», и в «Счастливой Москве», и в повести «Впрок», которая вызвала прямой гнев Сталина, прочитавшего этот, прямо скажем, малореалистический текст. Автор «Впрок» – приплясывающий и гундосящий юрод. Вот ответ христианской русской души на требования партии и правительства, на контрольные цифры промфинплана. Потому что с другой стороны, со стороны партии и правительства, – такие же юродивые.

И теперь я перехожу к самому интересному. В 1937 году вышел сборник рассказов Платонова «Река Потудань». Шесть рассказов в нем было: заглавный, затем «Фро» и «Бессмертие», еще «Глиняный дом в уездном саду», «Семен» и «Такыр».

Вещи – одна лучше другой. Платонов явно был реабилитирован – ему простили «Впрок», напечатанную в 1932 году. Тут анекдот случился: редактор «Красной Нови» Фадеев уезжал в отпуск, рукопись прочитал и сомнительные места подчеркнул красным карандашом. Но ничего запрещающего не сказал; сотрудники решили, что печатать можно, и весь фадеевский красный карандаш пустили курсивом. Вот в таком виде «Впрок» и попала Сталину. Конечно, громы и молнии. Но обратим внимание – никаких оргвыводов. Когда была первая встреча советских писателей со Сталиным в доме Горького, – где объявили о создании единого союза писателей, – Сталин громко спросил: «А Платонов здесь?» Платонова не было, но клевреты сообразили, что печатать его можно, он не списан. Платонов продолжал печататься – особенно в тогдашнем журнале «Литературный критик», которым руководил один интересный человек – немецко-венгерский марксист Дьёрдь Лукач, этот Нафта из «Волшебной горы» Томаса Манна. Такие сюжеты, платоновские макабрические гротески этот Нафта очень понимал. Он настоял на том, чтоб в журнале были опубликованы две художественные вещи Платонова (до этого печатались платоновские рецензии – вот этот «Электрик Корчагин», что-то о Хемингуэе). Эти два художественных произведения – уже упоминавшиеся «Фро» и «Бессмертие», причем Лукач снабдил публикацию довольно задиристым предисловием: как это так получилось, что не печатают хорошие вещи хороших писателей? Вот какой Платонов хороший, и вот мы его печатаем! А потом, в тридцать седьмом, как уже было сказано, вышел этот сборник – «Река Потудань».