И будет жизнь могучей и прекрасной
и хватит всем куриного яйца! <…>
Громадно наше сердце боевое,
не плачьте вы, в желудках бедняки,
минует это нечто гробовое,
мы будем есть пирожного куски.
Возникает впечатление, что Платонов, только захоти, мог бы написать все стихи обэриутов вместе взятых, не только Заболоцкого, но и Хармса с Олейниковым, и Введенского. Например: «Ни в женском теле непристойном / Отрады не нашли мы». Чем не Платонов? Но это Введенский, его знаменитая «Элегия». Их роднит на глубине дух утопии. И есть общий мотив вторжения человека и машины в косный мир природы. У Олейникова знаменитое стихотворение о таракане – чистый уже Платонов. Антисоветчики любят его понимать как описание зверских пыток в НКВД. Но это пытки именно естествоиспытателя – естества пытателя. А у Заболоцкого особенно явственно выступает эта связь утопии с чем-то из семнадцатого века, с Линнеем и Левенгуком. Или еще платоновский персонаж у Заболоцкого – корова на пути к сознанию.
Коровы, мне приснился сон.
Я спал, овчиною закутан,
И вдруг открылся небосклон
С большим животным институтом.
Там жизнь была всегда здорова
И посреди большого зданья
Стояла стройная корова
В венце неполного сознанья.
Богиня сыра, молока,
Главой касаясь потолка,
Стыдливо кутала сорочку
И груди вкладывала в бочку.
И десять струй с тяжелым треском
В холодный падали металл,
И приготовленный к поездкам
Бидон, как музыка, играл.
И озаренная корова,
Сжимая руки на груди,
Стояла так, на все готова,
Дабы к сознанию идти.
И. Т.: А Заболоцкий ведь состоял в переписке с Циолковским, а тот, как известно, был учеником Николая Федорова. Так что сродство с Андреем Платоновым просматривается не случайное.
Б. П.: Да, Циолковский не только проектировал космические ракеты (я сильно подозреваю, что ракетчик он был такой же, как Мичурин генетик), но сочинял и на свой счет издавал всякие гностические брошюрки – «Горе и гений», «Нирвана», «Любовь к самому себе, или Истинное себялюбие», «Общественная организация человечества», «Причина Космоса», «Животное Космоса», «Монизм Вселенной», «Воля Вселенной», «Моя пишущая машина».
Я, помнится, все эти фантазии в свое время прочитал, когда писал статью о Заболоцком «Буква Живот». Там главная мысль у Циолковского такая была: человек – не последнее слово эволюции, и вообще нужно превратиться в растение и питаться фотосинтезом. Или что атомы сами по себе не знают несчастья, и человек должен научиться видеть себя неким государством атомов. Это невинный бред, конечно, спровоцировавший у Заболоцкого поэтическую фантазию. Вот отсюда у него и пошли все эти коровы, строящие социализм. Предельная установка сциентистского сознания – сделать весь мир духовным. И как тень – гностическая ненависть к телесному бытию. Все тот же федоровскоплатоновский комплекс.
И. Т.: А ведь что бросается в глаза – Платонов предельно мрачен и безысходен, а Заболоцкий, скорее, веселит.
Б. П.: А это потому, что нет у него этой христианской компоненты, нет, как сказал бы Розанов, «темных религиозных лучей». Заболоцкий – это Платонов минус христианская мистика, весь этот древний гностицизм (я знаю, конечно, что христианство нельзя свести к гностицизму, но это непременная тень христианского света, так сказать, христианский соблазн).
И. Т.: И последний вопрос, Борис Михайлович. Я знаю, что это свое видение и понимание Платонова вы изложили в той статье «Трава родины, или Сталь и шлак», она напечатана в журнале «Октябрь», 2003, номер 2. Были отклики на эту статью? Повлияла ли она, данная в ней трактовка Платонова, на какие-либо суждения иных авторов?
Б. П.: Один отзыв был, одна, я бы сказал, реинтерпретация. Есть такой Александр Дугин, темный романтик. Он поместил в сети большую статью «Магический большевизм Андрея Платонова». Этот текст датирован 1999 годом, так что Дугин, надо полагать, другую мою статью использовал, еще восьмидесятых годов, – «Чевенгур и окрестности»: она была напечатана в журнале «Континент» и потом перепечатана в России журналом «Искусство кино». Вот оттуда он и черпал. В общем, он сказал все, что у меня написано, все, о чем мы сейчас разговаривали, но взял все это с обратным знаком, да: Платонов такой, да, коммунизм это смерть – но так и надо! Он назвал это «Красная смерть» – вот идеал. И очень похож на Дугина еще один нынешний чудак – Проханов.
Странные люди – до сих пор понимают художественную литературу как учебник и руководство к действию. Но времена, слава богу, другие, и Андрей Платонов сегодня – всего лишь писатель. Они не понимают, что эта тема, коммунистический техногенный утопизм, изжита. Она стала, что называется, ретроспективной утопией, как говорил Чаадаев о славянофилах.
И. Т.: Ну и как же, Борис Михайлович, удалось вам синтезировать Маяковского и Ахматову в Платонове? Как было обещано в конце прошлой нашей беседы и в начале нынешней?
Б. П.: Думаю, что да: Платонов революционер почище Маяковского, но жалеет людей и гибнущую жизнь, как Ахматова. Платонов – писатель, у которого слово большевик происходит от слова боль.
Конский глаз: Пастернак
И. Т.: Борис Михайлович, три ваших статьи о поэте хорошо известны, так что сегодня – это уже четвертый Пастернак. Давайте начнем беседу с биографических подступов.
Б. П.: Мое отношение к Борису Пастернаку, к его поэзии развивалось не просто, я бы сказал драматично. Я был отрок начитанный, читал и поэзию и в шестнадцать лет вполне овладел Маяковским – ранним, естественно, футуристом. «Облако в штанах» было любимым чтением, и все понимал. В громадном юбилейном однотомнике Маяковского 1940 года издания, в обширном предисловии бывшего лефовца Перцова, упоминался и Пастернак во вполне позитивном контексте, как автор поэм «905 год» и «Лейтенант Шмидт». А в одном из текстов, помещенных в этот однотомнике, Маяковский Пастернака цитировал – одно четверостишие, которое назвал гениальным.
И. Т.: Из стихотворения «Марбург», конечно.
Б. П.: Да, помните это: «В тот день всю тебя, от гребенок до ног,/ Как трагик в провинции драму Шекспирову,/ таскал за собою и знал назубок,/ шатался по городу и репетировал». Этим до поры до времени знакомство мое с Пастернаком ограничилось. Хотя стихи запомнились.
И. Т.: Как известно, для второго издания книги «Поверх барьеров», откуда «Марбург», Пастернак это стихотворение 1916 года сильно переделал, и по мнению некоторых знатоков, к худшему.
Б. П.: Да, об этом писал М. Л. Гаспаров в мемуарной записи о Сергее Боброве, бывшем для молодого Пастернака чем-то вроде того, чем был Давид Бурлюк для Маяковского. Бобров жалел первый вариант «Марбурга» и говорил, что это четверостишие Пастернак оставил, потому что Маяковский назвал его гениальным.
Вот таково было мое первое знакомство с Пастернаком, еще очень предварительное, беглое, черновое. Но книгочеем я оставался, и вскоре напал на книгу Пастернака – сборник 1927 года «Две книги», состоявший, как известно, из «Сестры моей жизни» и «Тем и варьяций». Книга была в доме моего школьного приятеля, мать которого в незапамятные времена была студенткой Института истории искусств – цитадели формализма в двадцатые годы. У них были изумительные книги; например, я Шкловского прочел «Сентиментальное путешествие» – это еще в сталинские последние годы. Очень душеполезное было чтение, и Шкловский, и все прочее в этой библиотеке, так что на советскую мякину я уже в шестнадцатилетнем возрасте не клевал.
И. Т.: Ну а как все же с Пастернаком, с этим его сборником «Две книги»?
Б. П.: Хотелось бы похвастаться, что с тех пор познал и полюбил, но как честный человек говорить этого не стану. Держал в руках и читал – но не пошло. «Пошло», то есть понятным было одно стихотворение – первое, как бы вступление к «Сестре» – «Памяти демона». Даже для чего-то наизусть выучил. И сейчас помню – с тех пор.
Приходил по ночам
В синеве ледника от Тамары.
Парой крыл намечал,
Где гудеть, где кончаться кошмару.
Не рыдал, не сплетал
Оголенных, исхлестанных, в шрамах…
Ну, и так далее. Всего читать не буду, у нас сегодня много будет стихов Пастернака.
И. Т.: Но такая реакция на как будто и непонятную книгу была явным залогом, что со временем поймете всё.
Б. П.: Не так просто все это было. Как вы, должно быть, знаете, Иван Никитич, первый после нобелевского скандала том стихов Пастернака был издан в 1961 году – через год после смерти поэта и на антисталинской волне, которую Хрущев снова погнал на ХХII съезде партии. Я тогда работал в издательстве Лениздат, и сотрудникам выдали по книжке, сделали такую льготу работникам издательства обкома КПСС. Сборник был вполне представительный. Стал я его читать – и опять Пастернак у меня не пошел. Подержал я его, подержал – и подарил одному товарищу.
И. Т.: Борис Михайлович, слушать тяжело! Ушам не верится!
Б. П.: Был такой грех, но, надо сказать, этот товарищ много лучше в стихах разбирался, чем я тогдашний. Впрочем, эту потерю я вскоре с избытком наверстал. Следующим изданием Пастернака, как вы, конечно, знаете, был том Библиотеки поэта 1965 года, это уже, можно сказать, полный Пастернак, и еще у этого издания была одна особенность, которая его сделала ценнейшим и редчайшим товаром.
И. Т.: А как же! Предисловие к этому собранию было написано Андреем Синявским, тут же арестованным, когда в эти же дни докопались, что он и был пресловутым Абрамом Терцем, печатавшим за границей свои антисоветские сочинения.
Б. П.: Я эту книгу, странно сказать, купил – совершенно легально, в питерском Доме книги за рубль 24 копейки; цены на книги тогда были смехотворными.