Бедлам как Вифлеем. Беседы любителей русского слова — страница 32 из 80

И. Т.: Но хорошие книги выходили крайне редко, и небольшими, по тому времени, тиражами.

Б. П.: Да, у этого Пастернака тираж был сорок тысяч. В сущности, и не маленький, но могли бы выпустить и миллион – разошелся бы.

И. Т.: Именно такой тираж – миллион экземпляров – был у первого перестроечных времен издания стихов Пастернака. В бумажной обложке. Но как же вы, Борис Михайлович, то крамольное издание ухитрились приобрести, с Синявским?

Б. П.: Дал наводку один хороший человек из ленинградского отделения издательства «Советский писатель», где эта книга вышла. Я ему небольшую услугу оказал, вернее не я, а мой отец, а он мне в благодарность сообщил: Боря, только что поступил в продажу сборник Пастернака, идите скорей на первый этаж, еще застанете. Так и вышло.

Да, и было это в 1965 году, в конце лета, за месяц до ареста Синявского и Даниеля. Но я к этому времени был уже знаток и ценитель Пастернака – за эти четыре года, когда отдал приятелю томик шестьдесят первого года и до этого издания шестьдесят пятого – научился-таки читать и понимать Пастернака. Но и то сказать: за эти четыре года я почти ничего другого не читал, одного Пастернака. Конечно, всякого рода журнальные сенсации пропустить было нельзя – скажем, «Ивана Денисовича» в «Новом мире», но фундаментальным чтением был и оставался Пастернак.

И. Т.: Так что же было в промежутке между этими двумя изданиями? На чем вы утвердились в Пастернаке?

Б. П.: Это была удивительная история. Попалась мне книжка репрессированного и, как водится, реабилитированного рапповца Селивановского. Он среди рапповцев грамотным считался. Листал я эти казенные словеса – и вдруг на цитату напал, из Пастернака. Вот на эту, из «Спекторского»:

Про то, как ночью, от норы к норе,

Дрожа, протягиваются в далекость

Зонты косых московских фонарей

С тоской дождя, попавшею в их фокус.

Необычно сильное впечатление от этих слов вызывалось, конечно, резким контрастом унылому тексту рапповца. Это дало необходимый фон. Вот так и приобщаются к стихам: к отдельным строчкам, к отрывкам. Стихи должны произвести шоковое впечатление, тогда и полюбишь их и с ними освоишься. Пастернак на фоне Пастернака не выделялся, а на фоне Селивановского сразу заиграл. Это было что-то вроде остранения. А оно для того и существует, чтобы увидеть предмет, а не просто узнать привычное и не затрагивающее полноты внимания. Повторю свое главное касательно стихов убеждение: стихи должны быть не школой, а шоком. Как в известном романе: любовь выскочила на меня, как хулиган с ножом из-за угла. Только так – никакого добросовестного прилежного изучения. Знаете, как в добропорядочные советские времена, когда сохранялись викторианские – именно викторианские – паттерны воспитания, родители заставляли сына дружить вот с этой девочкой – хорошая девочка, дочка хороших знакомых. Редко что-то из этого получалось, такая была тоска. А потом увидишь какую-нибудь незнакомую девчонку в трамвае или во дворе – и влюбился, хоть и ненадолго. Полная самостоятельность и самодеятельность должна быть в делах любви, в том числе любви к книгам. Если Пастернака ввели сейчас в школьные программы – пиши пропало.

Я, собственно, видел недавно один такой школьный учебник, который, мне сказали, в России считается хорошим. Даже сделал об этом радиопрограмму. Да, были в том учебнике Пастернак, Цветаева, Заболоцкий – и всё попроще, или ранние, или поздние, чтоб понятно школярам было. А надо наоборот – чтоб непонятно, загадочно, чтобы заинтриговать. Дайте главу из «Крысолова», да посложнее по ритму, вроде Райгорода. А из Пастернака не пейзажик попроще, а ребус какой, вот хоть «Мухи мучкапской чайной». Классное задание: определите, где в этом стихотворении мухи. Пущай голову поломают. Зато когда поймут – вот радость-то будет!

И. Т.:

Но текут и по ночам

Мухи с дюжин, пар и порций,

С крученого паныча,

С мутной книжки стихотворца.

Б. П.: И дальше, дальше, уже не прямо названные, а метафорические:

Будто в этот час пора

Разлететься всем пружинам,

И жужжа, трясясь, спираль

Тополь бурей окружила.

Кто ж не видел летом, как мухи иногда такой спиралью вокруг деревьев вьются. А узнают в стихах – и стихи понравятся. Поймут, что эта спираль вместо часовой пружины, и как в стихах все может быть взаимозаменяемо. Что такое метафора, поймут на ярком примере. Что жаркий день состоит не из часов, а из мух. Лошадью бы себя почувствовали. Холстомером.

Пыльный мак паршивым пащенком

Никнет в жажде берегущей

К дню, в душе его кипящему,

К дикой терпкой божьей гуще.

А это что такое, дети? Правильно, Вовочка, – это чай. Вот так бы и учить класса с третьего. А не образ Татьяны и Онегин лишний человек. Учитель в школе нынче лишний человек. А с ним и Пастернак. Повторяю: литературу в школе не изучать надо, а читать. Учиться читать.

И. Т.: Так как же вы читали Пастернака в этом промежутке между изданиями шестьдесят первого и шестьдесят пятого года? Где книги доставали?

Б. П.: Тот же Лениздат помог. Построили новое здание Дома печати на Фонтанке, рядом с товстоноговским театром, в это здание въехали и Лениздат, и газета «Ленинградская правда», и молодежная «Смена». А в «Ленинградской правде» была очень неплохая библиотека, туда всех работников Дома печати пускали. У меня было впечатление, что эта библиотека даже чисткам, похоже, не подвергалась: я нашел в ней последнее прижизненное издание стихов Мандельштама – сборник 1928 года. Почитал, дал приятелям, Арьеву и Довлатову, да и вернул в библиотеку. Довлатов возмущался: надо было спереть. Сказал: Боря, тебе пить надо больше, а то очень уж ты хороший. Ну, а Пастернака из той же библиотеки я взял всерьез и надолго.

И. Т.: Сперли?

Б. П.: Почти. Взял на длительное и постоянное употребление и сдавать не собирался, да и не требовали, других любителей Пастернака во всем Доме прессы не нашлось. Замечательное было издание: полный Пастернак, тридцать четвертого года издания, с рисованным портретом автора.

И. Т.: Да, середина тридцатых для Пастернака стала благодатным издательским временем – насколько полновесных книг стихов, с художественными портретами Яр-Кравченко и Дмитровского, в суперобложках.

Б. П.: Вот я его и изучал все это время – до шестьдесят пятого года, когда сумел купить издание Библиотеки поэта. Стихи я к тому времени уже хорошо знал, наизусть не меньше половины, – но в этом издании набросился на статью Синявского, недавно посаженного. Хороша была статья, тон у нее был совсем не советский. Какие-то дежурные совковые слова были в предисловии от издательства, а у Синявского ни слова постороннего, к делу не идущего. И самая главная мысль сразу же была четко артикулирована: не ищите в стихах Пастернака образа автора, он спрятан, трансформирован в образах его стихов, во всех этих рассветах, ливнях и лепечущих садах. Субъект стихов Пастернака там, где обычно помещают объект поэтического описания. Например, не вы грозу снимаете, а она, сама гроза, делает моментальные снимки.

Сто слепящих фотографий

Ночью снял на память гром.

Пастернак и был всем этим – ливнем, грозой, садом, морем, степным закатом. Поэт в нем не действовал, а «страдал» – в грамматическом смысле, в страдательном залоге, – он подвергался действию, с ним что-то происходило, и он радовался этому. Еще в самом начале своего поэтического пути он это свое свойство понял и даже теоретически сформулировал – в статье «Несколько положений»:

Современные течения вообразили, что искусство как фонтан, тогда как оно – губка. Они решили, что искусство должно бить, тогда как оно должно всасывать и насыщаться. Они сочли, что оно может быть разложено на средства изобразительности, тогда как оно складывается из органов восприятия.

Мне этот тезис всегда напоминал философию Эмпедокла, утверждавшего объективность чувственных восприятий: не я вижу красное или синее, а мир во мне их видит. В наше время на такие темы писал Башляр. Но забудем про философию, как забыл о ней сам Пастернак, убежавший из Марбурга от Когена. А если все-таки проецировать Пастернака на философию, то лучше всего вспомнить Шеллинга, говорившего, что искусство – это органон философии. Органон значит орудие, в данном случае метод. Произведение искусства моделирует бытие в его единстве сознания и бессознательного. Пастернак сюда ложится без зазора. Можно и Канта вспомнить: гений – это разум, действующий как природа. Пастернак и есть такая природа и такой гений.

Синявский Синявским, и статья его безусловно хороша, но еще в 1935 году Роман Якобсон писал об этом свойстве Пастернака, в статье «Заметки о прозе поэта Пастернака». Вот основополагающее суждение Якобсона:

Система метонимий, а не метафор – вот что придает его творчеству «лица необщее выражение». Его лиризм, в прозе или в поэзии, пронизан метонимическим принципом, в центре которого – ассоциации по смежности. В противоположность тому, что мы отметили для поэзии Маяковского, первое лицо отодвигается на задний план. Но это лишь иллюзорное пренебрежение «мной» («я»): вечный лирический герой, несомненно, здесь. Его присутствие стало метонимическим – так в фильме Чаплина мы, не видя прибывающего поезда, узнаем о нем по отсветам, брошенным на лица персонажей: этот невидимый, призрачный поезд каким-то образом проходит между экраном и зрителями. Так в пастернаковском лиризме образы внешнего окружения оказываются отброшенными бликами, метонимическими выражениями лирического «я» <…>

(Пастернак) не верит, чтобы искусство было способно на эпическую достоверность, чтобы оно могло открыть вид на внешний мир: слишком глубоко он убежден в том, что лучшие произведения искусства, повествуя о чем угодно, «на самом деле рассказывают о своем рождении».