Творчество Гросса помогает нам разгадать глубокую значимость кафе в Тиргартене. <…> Его дьяволы имеют родословную. Они – не только социальный показатель. Они твердят о спертости воздуха и о тяжести сердец. Они рождены в темных закромах немецкой души. В этом их сила и их оправдание. Не только калеки, но даже таксы Гросса живут одной подпольной жизнью с таинственными банкирами, с семейственными проститутками и с маститыми убийцами.
Вот Эренбург в лучшем варианте. Он умеет увидеть, прочесть, угадать страны и времена. Это порой рождает у него пророческий пафос. Мы читаем в «Визе времени» о Германии и видим, что добром не кончится эта мистика, атмосфера Германии в «Визе времени» апокалиптическая, еще одни кануны очередной катастрофы. Но вот как кончается этот текст о кафе «Шоттенгамль» и его посетителях:
…тусклый огонек, мерцающий в этих глазах, всё же сильнее сверкания люстр. Он опровергает басню о животном довольстве. Если бы история судила посетителей «Шоттенгамля», я мог бы выступить их адвокатом. Я сказал бы: «Да, у этих людей было все: мраморные стены и фонтаны, девять напитков на букву «А» и четырнадцать на букву «Б», у них были текущие счета и готовые на все любовницы. Но они не знали простого человеческого счастья. Они ломали пальцы, неистовствовали, сидя в удобных креслах, и возвращались домой если не с замаранными кровью руками, то с тяжелой, зловещей одышкой». И я верю, что мои подзащитные получили бы «заслуживают снисхождения» истории, как получили его заточники Эскуриала и самоистязатели-персы.
Вот ведь Эренбург: он не только скептик и нигилист, как его в двадцатые годы называли, но и добрый человек, даже сентиментальный на глубине.
Об этом – о его прикровенной сентиментальности – не раз говорили даже недоброжелательные критики. Помнится, Ермилов в начале шестидесятых годов, когда после скандала, устроенного Хрущевым на выставке художников-авангардистов, делал наезд на его мемуары, он об этом сказал, об эренбурговской сентиментальности. Еще помню такую характеристику Эренбурга, опять же со стороны, скорее, противника: «У него острый глаз и жалостливое сердце». Пожалуй, об этом нужно подробнее сказать. Была такая книга в начале тридцатых годов – «Большой конвейер», о строительстве Сталинградского тракторного завода. Считалась образцом производственной прозы, вообще достижением советской литературы. Автора вроде бы Ильиным звали. Яков Ильин? Кажется, так. Это был, конечно, мусор, но вот что интересно. Там, в этой книге, есть секретарь парткома по фамилии Газган, и ему автор отдает свои литературные и прочие соображения, это он говорит о жалостливом сердце Эренбурга. Так этот Газган читает и цитирует, с целью опровержения, двух авторов: Виктора Дмитриева, талантливого, много обещавшего молодого прозаика, покончившего с собой в возрасте двадцати пяти лет, и Эренбурга, книгу его очерков «Белый уголь или слезы Вертера». И Дмитриев, и Эренбург резко выделяются на сером фоне этого большого конвейера. Я, кстати, и Дмитриева после этого обнаружил и прочитал посмертную книгу его сочинений с предисловием Льва Славина. Он был автор типа Олеши. Это как у меня произошло с Пастернаком, мы об этом с вами говорили: я его увидел на фоне статей рапповского критика Селивановского, цитату из «Спекторского», – и прозрел. А в «Большом конвейере» это были цитаты из Эренбурга. Помню фразу «Готовится крестовый поход манекенов» – о механическом перерождении западной культуры. И вот значит этот Газган Эренбурга опровергает. Но победил, как известно, Эренбург.
Ну а потом обнаружилась «Виза времени». Вообще культура – шило в мешке, ее не утаишь, рано или поздно, замалчиваемая и забитая, она обнаружится, даст очередной ренессанс. Больше всего Эренбург писал в «Визе времени» не о Франции, как ни странно, а о Германии. Об Англии очень хороший цикл. Очень забавная была статья о Дании, о чарах Копенгагена и о трезвых датских свиноводах. Был пропет иронический гимн свиному борову: это замечательное животное, у него все идет в дело, даже детородный уд, которым смазывают сковородки, изготовляя блинчики. Эренбург пишет: огни Копенгагена – иллюзия, в изготовлении которой главную роль сыграл уд покойного борова. Вот этой статьи нет в девятитомнике. Но зато в одной из статей об Англии снова вспоминаются датские свиньи:
Не будем говорить о Цейлоне, который самим господом создан для того, чтобы поставлять крепкий душистый чай, на то Цейлон, колония. Но каково назначение Норвегии? Вот тарелка; перед джентльменом вареная треска; каждое утро он ест треску. Вся Норвегия только и живет что этими традициями тресколюбивого острова. После трески – яичница со свиным салом. От Норвегии недалеко до Дании. Государственный бюджет этой вполне корректной страны, как и семейное счастье любого датчанина, построены на священной потребности джентльмена после трески приступить к свиному салу.
Ну как было не влюбиться в эту книгу!
Еще в девятитомнике нет статей о Польше Пилсудского – большой был цикл, но, конечно, тема устаревшая, и помнится, была еще статья о Чехословакии, начинавшаяся словами: если ваша знакомая скажет «я вышла замуж за чехословака», не считайте это полиандрией, это всего лишь выкрутасы Версальского мира.
И. Т.: Теперь так уже не подумают, расстались Чехия и Словакия, причем весьма мирно, цивилизованно, не то что Россия с Украиной.
Б. П.: И не говорите. Эренбург еще в той статье писал, что чехов считают славянскими немцами. Та его статья называлась, помнится, «Тоска середины». Там была такая деталь: в пражском кафе нельзя сесть за столик, чтобы официант не завалил вас газетами на нескольких языках. Это, по Эренбургу, суррогат урбанной цивилизованности у нации, застрявшей посредине Европы. Вообще же чехи – какие-то сплошные молчалины с главным признаком умеренности и аккуратности. Статья была отнюдь не комплиментарная.
Но вот что писал Эренбург позднее в мемуарах. Через несколько дней после смерти Сталина он был послан в Чехословакию с каким-то заданием, а в это время как раз умер тамошний начальник Клемент Готвальд – сразу же за Сталиным. Эренбург вспоминает о горе по Сталину и давке на его похоронах – и говорит: здесь никто не плакал и не толкался. После многих исторических опытов по-новому переосмысливались прежние наблюдения, умеренность, аккуратность и прочая середина предстоят уже достоинством.
Вообще «Виза времени» написана еще свободным человеком, без каких-либо признаков того, что сейчас называют политической корректностью. Помню еще в том издании книги статью о Греции: Эренбург прямо писал о вырождении народа, попутно высмеивая плохое греческое вино под названием «мастика» и основной продукт греческого экспорта – какую-то коринку. Эти люди не имеют ничего общего с классической Грецией, с великой античной культурой, это глубокие провинциалы, и если в других странах нынешнее цивилизационное оскудение еще можно принять, то грекам не прощаешь ничего – хорошо помню эти слова. Но вот позднейшая статья о Греции, когда Эренбург ездил туда по делам пресловутой борьбы за мир: ничего подобного, все корректно и гладко. Пишет уже не вольный литератор, а человек, наделенный некоей командировочной миссией.
С другой стороны, можно подобные сдвиги объяснить попросту возрастом. Эренбург писал в мемуарах: суждения пожилого человека напоминают разношенную обувь.
И. Т.: Давайте, Борис Михайлович, вернемся все же к знаменитому «Хулио Хуренито». Мне интересно, что вы об этой книге думаете.
Б. П.: Эту книгу я тоже обнаружил еще в сталинское время и читал подростком. Конечно, она произвела впечатление, но не стала, так сказать, основополагающей в восприятии литературы. В ней нет того стилистического блеска, который пленял в «Визе времени». Вообще «Хуренито» как-то не проецировался на послевоенное время, все, что говорилось там о революции, не ложилось на позднюю сталинщину. Это время было лишено какого-либо революционного пафоса, в том числе нигилистического, это была какая-то уродливая имперская реставрация, империя без Пушкина и без свободы. Но и картина революции, возникающая из «Хуренито», отнюдь не заставляла ностальгировать по ней. Понятно становилось, что был погром и бестолковщина. «Хуренито» гораздо большее произвел впечатление, когда он был переиздан в начале шестидесятых, в составе девятитомного собрания сочинений Эренбурга. Мозги тогда у читателей несколько проветрились после Сталина, более правильные масштабы обозначились. Впечатляла прежде всего правильность диагнозов и прогнозов, данных в далеком 1921 году еще молодым, но умудренным писателем.
Например, понимание им большевистской революции, изначальный ее тоталитаристский характер. Вот давайте такие слова вспомним – из той главы, в которой Хуренито разговаривает с крестьянами, разгулявшимися в революцию.
Все интеллигенты вашей страны, и проклинающие революцию, и жаждущие ее принять, все они хотят поженить овдовевшего Стеньку Разина вместо персидской княжны на мудреной Коммунии. Глупцы! Был один момент, живописный, правда, но краткий, когда пути стихии и пути жаждущих эту стихию использовать совпали, – осень семнадцатого года. С тех пор прошло больше двух лет, и дух «разиновщины», разор, раздор, жажда еще немного порезать для власти теперь то же, что для паровоза дрова. Поленья не дают направления машине, они ее кормят, правда, порой отсыревшие, замедляют ход или, наоборот, развивают такой жар, что лопаются котлы и машинист летит вверх ногами. Коммунистическая революция сейчас не «революционна», она жаждет порядка; ее знаменем с первой же минуты был не вольный бунт, а твердая система. А эти буйствуют, томятся, хотят не то поджечь весь мир, не то мирно расти у себя дубками на пригорке, как росли их деды, но, связанные верной рукой, летят в печь и дают силы ненавистному им паровозу.
И что еще крайне интересно в «Хуренито»: Эренбург показал, что не только крестьяне и прочее топливо ревпаровоза, но и сами большевики не понимали истинного смысла производимой ими революции. Большевиков в революции, писал Эренбург, отличал крайний идеализм, они уверены были, что произвели скачок из царства необходимости в царство свободы. Хуренито пытается вправить им мозги и говорит следователю в главе «Разговор о свободе в ВЧК»: