Бедлам как Вифлеем. Беседы любителей русского слова — страница 61 из 80

Твой брат Петрополь умирает.

На страшной высоте земные сны горят,

Зеленая звезда летает.

О, если ты звезда – воды и неба брат —

Твой брат Петрополь умирает.

Чудовищный корабль на страшной высоте

Несется, крылья расправляет…

Зеленая звезда в прекрасной нищете

Твой брат Петрополь умирает.

Прозрачная весна над черною Невой

Сломалась, воск бессмертья тает…

О, если ты звезда – Петрополь, город твой,

Твой брат, Петрополь, умирает!

О чем эти стихи? Можно, конечно, натужась, сказать (особенно посмотрев на дату – восемнадцатый год), что это о большевиках, убивших русскую культуру, Петроград как символ погибшей империи. Но ведь это натяжка. Стихи существуют сами по себе – именно как юродивое бормотание. Вспоминается образ поэта из платоновского диалога «Ион»: поэт как одержимый. Какой-то дервиш, кружащийся на месте, какое-то радение хлыстовское. «Накатил дух», как говорили хлысты.

Смотрите: стихи сделаны почти из ничего, в них только несколько слов: звезда, Петрополь, огонь, воды и неба брат, умирает. Никакой информации в них нет, они сами по себе, сами в себе, вещь в себе.

Смысл превратился в звук. В стихах исчезла смысловая протяженность, смысловая развернутость. Так сказать, не «б» после «а», но сразу весь алфавит, произносимый в произвольном беспорядке.

Мемуарист сохранил нам образ поэта, сочиняющего стихи. Цитируем «Сентиментальное путешествие» Виктора Шкловского:

По дому, закинув голову, ходил Осип Мандельштам. Он пишет стихи на людях. Читает строку за строкой днями. Стихи рождаются тяжелыми. Каждая строка отдельно. И кажется все это почти шуткой, так нагружено все собственными именами и славянизмами. Так, как будто писал Кузьма Прутков. Это стихи, написанные на границе смешного.

Возьми на радость из моих ладоней

Немного солнца и немного меда,

Как нам велели пчелы Персефоны.

Не отвязать неприкрепленной лодки,

Не услыхать в меха обутой тени,

Не превозмочь в дремучей жизни страха.

Нам остаются только поцелуи,

Мохнатые, как маленькие пчелы,

Что умирают, вылетев из улья.

Осип Мандельштам пасся, как овца, по дому, скитался по комнатам, как Гомер.

Человек он в разговоре чрезвычайно умный. Покойный Хлебников назвал его «мраморная муха». Ахматова говорит про него, что он величайший поэт.

Мандельштам истерически любит сладкое. Живя в очень трудных условиях, без сапог, в холоде, он умудрялся оставаться избалованным.

Его какая-то женская распущенность и птичье легкомыслие были не лишены системы. У него настоящая повадка художника, а художник и лжет для того, чтобы быть свободным в единственном своем деле, – как обезьяна, которая, по словам индусов, не разговаривает, чтобы ее не заставили работать.

Самые важные здесь слова – о том, что всякая строчка отдельно. То есть – не ищите связного смысла, мифа о пчелах Персефоны, претворяющих мед в солнце, – нет такого мифа.

Это закон: все равно, какие слова говорить и ставить, важно, чтоб они выразительно звучали. Стихи – не учебник истории или даже литературы. Бродский пишет Парменид вместо Гераклита, и стихи от этого хуже не становятся. Стихи существуют помимо общеобязательного смысла. Никогда не ищите в них информации, тем паче – мировоззрения поэта или его мнений об отдельных предметах и событиях. Поэты не так и не о том пишут. Если же начинают высказывать мнения, то получается Евтушенко, променявший свой поэтический дар на любовь либеральной интеллигенции.

И. Т.: А можно ли сказать, что стихотворение Бродского «На независимость Украины» не выражает его мнения?

Б. П.: Можно и должно! Это не политика, а сплошь литература. Это Бродский перекликается с Пушкиным, с его «Клеветникам России». Так же, как в стихах «На смерть Жукова» идет перекличка с Державиным, с его «Снигирем», написанным на смерть Суворова.

Мораль: когда читаешь стихи, не следует думать об Украине.

Бродскому было наплевать на любовь либеральной интеллигенции.

И. Т.: Любопытно, Борис Михайлович, что в этих словах Шкловского о Мандельштаме опять овца появляется.

Б. П.: Да, недолго ему оставалось бродить по комнатам и даже по полям.

Еще не умер ты. Еще ты не один,

Покуда с нищенкой-подругой

Ты наслаждаешься величием равнин,

И мглой, и холодом, и вьюгой.

Мандельштам говорил: только в России к поэзии относятся серьезно – за нее убивают. Сам подвел итог теме жертвоприношения.

Я помню, какое потрясающее впечатление произвели эти строки – о наслаждении мглой и холодом и вьюгой, когда они попались нам в американском издании Мандельштама (ходило такое по рукам уже в конце шестидесятых годов). Потом мы узнали слова Мандельштама жене: хорошо все, что жизнь.

А сказаны они были вот по какому поводу. У Мандельштама есть стихотворение «День стоял о пяти головах…», и в нем такие строчки:

Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам

дармоедов,

Грамотеет в шинелях с наганами племя

пушкиноведов —

Молодые любители белозубых стишков.

И вот из мемуаров вдовы мы узнали, что эти молодые любители – конвой, сопровождавший Мандельштама в ссылку в Чердынь, а он им по дорогое читал Пушкина.

И. Т.: Борис Михайлович, я вот какую тему хочу по этому поводу поднять. Существует мнение, что Мандельштам в поздних своих, Воронежских стихах пытался стать на новые позиции, примириться с советской властью. Этому свидетельство – и «Ода», посвященная Сталину, и другие стихи. Кстати, первые робкие и всячески выдержанные публикации Мандельштама в послесталинское время начались именно с таких текстов: «Я жить хочу, дыша и большевея» и прочих. И вот это мнение высказывает Михаил Гаспаров. Мысль о том, что Мандельштам был и до конца оставался антисоветским поэтом, он назвал мифом:

Этот миф о Мандельштаме нашел первое неуклюжее свое воплощение в комментариях к первым заграничным публикациям его поздних стихов (в американском собрании сочинений), а завершенное – в такой замечательной книге, как «Воспоминания» Н. Я. Мандельштам. Н. Я. Мандельштам никоим образом не была пассивной тенью своего мужа. Она – самостоятельный и очень талантливый публицист, написавший обличительную книгу против советского тоталитарного режима и его идеологии. В этой книге она пользовалась как аргументами судьбой мужа и его высказываниями. Разумеется, подбор этих аргументов односторонен: это публицистическая книга, а не запасник сведений для исследователей Мандельштама. <…> Когда она сталкивалась с фактами, которые противоречили ее концепции, – с «Одой», прежде всего, – она представляла их не то что как неискренность, но как насилие поэта над собой, и умела описывать это героическое самоистязание Мандельштама очень выразительно.

Б. П.: Гаспаров по-своему выстраивает путь поэта:

В 1933 г. – эпиграмма на Сталина как этический выбор, добровольное самоубийство, смерть художника как «высший акт его творчества» (по старому выражению самого Мандельштама). Он шел на смерть, но смерть не состоялась, вместо казни ему была назначена ссылка. Это означало глубокий душевный переворот – как у Достоевского после эшафота. Несостоявшаяся смерть ставила его перед новым этическим выбором, а благодарность за жизнь определяла направление этого выбора <…>

Все его ключевые стихи последних лет – это стихи о приятии советской действительности. В начале этого ряда – программные «Стансы» 1935 г. и смежные стихотворения, которые потом Н. Я. Мандельштам раздраженно вычеркивала из его тетрадей. <…> Среди этих стихов есть очень сильные – как «Ода», которую И. Бродский прямо называет гениальной; есть очень слабые <…>, но считать их все неискренними или написанными в порядке самопринуждения невозможно. Трагизм судьбы Мандельштама от этого становится не слабее, а сильнее: когда человека убивают его враги, это страшно, а когда те, кого он чувствует своими друзьями, это еще страшнее. Ощущение этого трагизма всюду присутствует в этих поздних, приемлющих стихах Мандельштама – от этого они так сложны и глубоки и так непохожи на официозную советскую поэзию. Но они себя ей никогда не противопоставляют <…>.

Ни приспособленчества, ни насилия над собой в этом движении нет – есть только трудная и сложная логика поэтической мысли.

Да, интересная возникает картина: Сталин мог получить второго Достоевского. Одного этого предположения ради стоило выстраивать такую аргументацию. Но я здесь ничью сторону брать не хочу: ни Гаспарова, ни его оппонентов. Я уже в этой беседе заявил свою позицию: не бывает стихов о чем-нибудь, ни против чего-нибудь. И в Воронежских стихах Мандельштама я прежде всего – да и единственным образом – вижу стихи довлеющие себе. Это все тот же известный нам Мандельштам: птица певчая, щегол, как он стал себя называть. Хорошо, давайте возьмем вот эти стихи – несомненно, включающие некоторые советские реалии:

Обороняет сон мою донскую сонь,

И разворачиваются черепах маневры —

Их быстроходная, взволнованная бронь

И любопытные ковры людского говора…

И в бой меня ведут понятные слова —

За оборону жизни, оборону

Страны-земли, где смерть уснет, как днем сова…

Стекло Москвы горит меж ребрами гранеными.

Необоримые кремлевские слова —

В них оборона обороны

И брони боевой – и бровь, и голова

Вместе с глазами полюбовно собраны.

И слушает земля – другие страны – бой,

Из хорового падающий короба:

– Рабу не быть рабом, рабе не быть рабой, —

И хор поет с часами рука об руку.

Советские реалии легко усматриваются: это поэт слушает московское радио («хоровой короб»), бьют кремлевские часы, поют гимн (тогда еще «Интернационал», который «слушает земля»), и возникают смежные зрительные образы: парад на Красной площади, танки, идущие по ней («черепахи, разворачивающие маневры», и замечательная «взволнованная бронь»). Можно даже догадаться о «стекле Москвы меж ребрами гранеными»: это, должно быть, гостиница «Москва», тогдашний новострой. Ну и что здесь важнее: эти советские реалии, само появление которых должно вроде бы свидетельствовать лояльность поэта, или все тот же звук мандельштамовского стиха? По мне – второе. Это все та же «классическая заумь». Хорошо, можно сказать – советская заумь. Все тот же вертящийся дервиш. И когда, например, видишь слова: «Да, я лежу в земле, губами шевеля» – думаешь не о Воронежской ссылке и даже не о владивостокском пересыльном лагер