И. Т.: Борис Михайлович, вы говорите только о ранних вещах Алексея Толстого, а разве не было в той книге Избранного, о которой вы рассказываете, более поздних его вещей? Или вам они не запомнились?
Б. П.: Были, и еще как запомнились. Три рассказа двадцатых годов особенно: «Черная пятница», «Древний путь» и «Простая душа». «Черную пятницу» с ее темой русских эмигрантов в Берлине периода инфляции почему-то называют юмористическим рассказом. Не знаю, не думаю. Это опять же гротеск. Да и какой же юмор, если в финале главный персонаж застреливается, этот незабываемый Адольф Задер с его тремя автобиографиями. А русские каковы! – полковник Убейко, писатель Картошин, его ревнивая жена Мура, красавица Соня Зайцева, к которой сватается Адольф Задер, про которую помнится: Соня встала из-за стола и пошла в гостиную, шевеля бедрами значительно больше, чем требуется для прохода из одной комнаты в другую. А про племянницу хозяйки пансиона фрау Штубе, не выдержавшую Сониной конкуренции: она пожелтела и похудела, как москит. И ведь навсегда в память запало, с детского возраста, с десяти лет. «Черная пятница» не юмор, а опять же гротеск, она очень похожа на рисунки Георга Гросса. Я до сих пор помню такой диалог:
– Положение крайне тяжелое, – отчетливо сказал Убейко <…>. – Ответственность перед членами семьи удерживает от короткого шага. Смерти не боюсь. Был в шестнадцати боях, не считая мелочей. Смерть видел в лицо. Расстрелян, закопан и бежал.
– Мой принцип, – сказал Адольф Задер, – никогда не оказывать единовременной помощи.
– Не прошу. Не в видах гордости, но знаю, с кем имею дело. Хочу работать. Разрешите вкратце выяснить обстановку. В тридцати километрах от Берлина у меня семья, – супруга и четыре дочки, младшей шесть месяцев, старшая слабосильна, в чахотке, две следующие хороши собой, в настоящих условиях только счастливой случайностью могут избежать института проституции.
Этот поразительный «институт проституции» действительно смешон. Но если это и юмор, то черный. «Черная пятница», черный юмор.
Рассказ «Древний путь» – про умирающего французского офицера, который плывет на родину на одном корабле с русскими эмигрантами, по маршруту Одиссея и древних пелазгов. Это уже не юмор и не гротеск, а трагедия. И столь же трагичен рассказ 1919 года «Простая душа», вещь, по-моему, лучшая у Алексея Толстого, не хуже, чем классический одноименный рассказ Флобера. Есть даже некоторое сюжетное сходство – и Флоберова служанка, и Катя-портниха теряют жениха, но Фелисите в давнем прошлом, а Катя вот сейчас, в октябре семнадцатого года, в Москве. Этот рассказ стоило бы целиком прочитать сейчас, но нельзя, давайте выборочно процитируем:
Катю, портниху, не знали? Очень хорошая была портниха и брала недорого. А уж наговорит, бывало, во время примерки, пока с булавками во рту ползает по полу, – прикладывает, одергивает, – узнаете все, что случилось захватывающего на Малой Молчановке. А если начнете бранить, – отчего обещала и не принесла платье, – заморгает глазами:
– Верю, верю, мадам, вы совершенно вправе сердиться.
Катя – девушка любвеобильная и постоянно в чувствительных романах, но кто ее упрекнет? Она девушка холостая, самостоятельная. Вот она учит модным танцам горничную Капитолину, и вдвоем бегут они на круг, где вечером играет оркестр Фанагорийского полка. Не успели добежать – возникает юнкер: разрешите пригласить на вальс? И только под утро возвращаются домой, и долго еще вздыхают засыпая.
А потом следует сцена потрясающей пластической выразительности – хоть в кино снимай. (Я знаю, кто бы мог сделать адекватный фильм на основе «Простой души» – Андрей Кончаловский.)
В то лето фанагорийцы ушли на войну. Утром рано заиграли трубы в лагерях, и барышни, швейки, горничные, кто в туфлях на босу ногу, кто в накинутой на рубашку шали, простоволосые, иные заплаканные, и все – печальные, собрались на поле.
Медленно, длинной пылящей колонной уходили фанагорийцы. На спинах до самого затылка навьючен скарб, штыки торчат щетиной, топают тяжелые сапоги, лица строгие, разве крикнет с края кто помоложе: «Эй вы, голубки, прощайте!»
Верхом на смирной кобыле – командир, усатый с подусниками, сидит бодро, глаз не видно из-под бровей. У стремени его шагает командирша, загорелая женщина с мальчиком на руках.
Вдруг высокий голос запел: «Взвейтесь, соколы, орлами», – и густая, тысячеголосая грудь подхватила песню. Заплакали женщины, побежали дети вслед. И колонна потонула вдали, в пыли.
Ушли – и назад не вернулся ни один.
Начались у Кати скучные будни, скукожилась жизнь, печально всюду.
Троих Катя проводила на вокзал за это время. Невеселая была любовь ни с одним, больше от жалости бегала видаться <…>
Проводит, поскучает, потом прочтет в газетах: убит на поле славы.
Шьет у окна Катя, мелькает иголкой и думает: «Где это поле славы, где столько народу побито? Посидела бы у этого поля, поплакала».
И вот наступает революция. Доктор Бондарев, на жену которого работает Катя, поздравляет Катю, трясет ей руку: вы теперь гражданка свободной России! Наступает радостное лето, Катя вместе с другими ходит на митинги – и знакомится с Сергеем Сергеевичем: вот она, настоящая любовь! Милый человек, он читает ей историю Французской революции: ну, что вы скажете, Катя, о Марате? – Бог с вами, Сергей Сергеич, он такой кровожадный!
За летом осень, и вот октябрь. Поздним вечером стучатся к ней в окно – трое в солдатских шинелях и среди них Сергей Сергеевич – просят напоить их чаем. Потом уходят в ночь, в шум долгого боя. Не выдержала Катя, схватила чайник, побежала разыскивать Сергея Сергеевича.
Катя охнула, закричала:
– Сергей Сергеевич, где вы?
Ее не захотели слушать, прогнали, и вдогонку хриплый голос из канавы крикнул:
– Не туда идешь, дура, он – около Чичкина лежит. Сергей Сергеевич лежал около лавки Чичкина, у самой стены. Шинель на нем коробилась, как неживая, пыльная. Голова закинута навзничь, рот приоткрыт, из темени по асфальту растекалась темная лужа.
Катя присела около него и долго, долго глядела в лицо. Оно было не то – любимое, – не его лицо. Прах оскаленный. Потом она взяла чайник и пошла обратно. Сняла с плеч, накинула на голову платок, опустила его на глаза.
Вечером на седьмые сутки Москва погрузилась в желтоватый туман. Затихли выстрелы. Провыл последний снаряд из тумана. И кончилось сражение.
Утром Катя вышла купить молока. На перекрестке стоял бородатый решительный мужчина в шляпе, рослый, с черными от пороха руками, – выдавал пропуска. Госпожа Бондарева, – за эту неделю сморщилась, как гриб, – подошла к Кате, шепнула:
– Смотрите, милая моя, какой стоит с бородищей, – как же нам жить-то теперь?..
И. Т.: Борис Михайлович, а не было в том издании вещей на советскую тему?
Б. П.: Был один странноватый рассказ под названием «Василий Сучков» – про шпиона. Но шпион какой-то странный: к нему на дом ходит некий финн и открыто его вербует. Жена Сучкова догадывается об этом и говорит ему: Василий, ты шпион. Тогда он ее убивает. Нельзя сказать, что удачное сочинение, но опять же запомнилось. Были уже поздние, времен войны «Рассказы Ивана Сударева». Но вот чего в томе не было – это двух больших рассказов, очень нашумевших в двадцатые годы: это «Гадюка» и «Голубые города». Тема общая тогда для советской молодой литературы, навеянная атмосферой нэпа: люди, вышедшие из гражданской войны, не могут примириться с новыми временами, со всеобщей, так сказать, демобилизацией, даже с обуржуазиванием части госаппарата (употребляю советскую лексику тех лет). В более адекватных терминах эту тему определяли как капитуляцию планирующего разума перед стихией бытийных инстинктов, и в этом качестве подобная литература осуждалась официальной критикой. Но тогда так и об этом писала вся пристойная литература. Можно назвать «Вор» Леонова, «Особняк» Всеволода Иванова, да и «Зависть» Олеши сюда можно отнести. «Гадюка» вещь эффектная. Молодая девушка из хорошей семьи попадает к красным и влюбляется в комиссара, который вскоре погибает. Героиня так и остается всю войну девственницей. Потом она приезжает в Москву, поступает на советскую службу, где вызывает всеобщую ненависть своими дикими партизанскими манерами и демонстративно неухоженной внешностью, всё еще в кожанке ходит и в солдатских сапогах. Помню, начинается рассказ с описания того, как героиня моется по утрам на коммунальной кухне под краном – быт, что и говорить, звериный. И вот на службе появляется новый начальник, в которого она опять же влюбляется – и начинает следить за собой, обзаводится новой одеждой, духами и прочее. А у начальника роман с хорошенькой секретаршей Сонечкой, он, так сказать, осуществляет на практике лозунг: они устали, они хотят отдохнуть (то есть и сам вроде как поддался расслабляющей атмосфере нэпа). И в этом новом своем обличье героиня (Ольга ее имя, причем автор всюду называет ее Ольга Вячеславовна, на старинный манер, как и положено величать людей приличных) – она вызывает ревность и ненависть Сонечки, которая ее оскорбляет, называя полковой шлюхой и венеричкой. Тогда Оля убивает ее – застреливает из сбереженного с войны нагана.
«Гадюка» имела сенсационный успех, над героиней повести устраивали общественные суды, была тогда такая мода: осудить или оправдать героиню? Думаю, что в основном оправдывали. Нэп нэпом, но навыки революционного правосудия оставались в силе.
«Голубые города» в этом же духе, и даже, так сказать, драстичнее. Герой, которому в горячке и чаду гражданской войны всё мерещились какие-то голубые города коммунистического светлого будущего, после войны попадает в уездное захолустье, продолжающее жить по старинке, по-обывательски. Тогда герой поджигает город. Помню, когда читал, опять же школьником еще, то весьма негодовал на этого идеалиста: очень уж завлекательно была описана тогдашняя жизнь, все жили в собственных домах и по вечерам лежали в своих садах под яблонями. Чего еще этой суке надо?