Б. П.: Так уже и переиздают, вот у меня на столе лежит издание Захарова, 2004 год. Но нынче это не критерий – есть в книге советские следы или нет. Вы видели рекомендованный для школьного чтения список ста лучших русских книг?
И. Т.: Видел, как же.
Б. П.: Это же черт знает что. Сколько там густого совка. Более того: рекомендованы так называемые национальные эпосы народов СССР. Им все еще мерещится призрак империи. Я уже не говорю о том, что эти эпосы в основном сочинялись московскими переводчиками.
И. Т.: Но «Петр Первый» в этом списке есть.
Б. П.: Конечно, «Петру Первому» в любом списке русских книг подобает законное место. Это литература, а не идеологический артефакт. Но все-таки некий идеологический сюжет в истории написания «Петра Первого» присутствует, не очень сейчас и ясный, вернее совсем неясный. Нужно помнить некоторые тонкости советской культурной истории. Толстовский «Петр» связан с темой исторической школы Покровского. Покровский – историк-марксист, причем он был профессионалом, доцентом Московского университета еще до революции, и марксистом он был еще до революции (как в литературоведении дореволюционными еще марксистами были Фриче и Коган). Покровский дал свою «Историю России в самом кратком очерке», построив эту историю в методологии, лучше даже сказать манере очень упрощенного экономического материализма. История России сводилась к динамике хлебных цен, из нее были изгнаны события и лица. Голая схема. Это понравилось Ленину, написавшему хвалебный отзыв, и Покровский, естественно, стал главным советским историком, под его началом все в подобном роде стали писать, в том числе будущий академик Нечкина.
И вот получилось так, что Сталин решил с этой школой покончить. Почему? На этот вопрос очень интересно ответил Милюков из эмиграции, я читал его статью в журнале «Современные записки». Надо к тому же вспомнить, что сам Милюков был историком немалым (кстати сказать, специалистом по Петру). Милюков напомнил, что в схеме Покровского Россия давно уже была буржуазным обществом, и социалистическая революция в ней произошла в полном согласии с марксистским каноном: созрели, мол, все условия. В таком случае получалось, что вроде как никакой специальной заслуги большевиков в том и не было: яблочко само упало в руки. И это задним числом бросало нежелательный свет на политику Сталина. Вспомним, что отказ от школы Покровского состоялся в начале тридцатых годов, когда уже прошла коллективизация. Получалось, что Сталин волюнтарист, как позднее стали говорить о Хрущеве, что он насильнически нарушает объективные законы истории, определяемые экономикой. И Сталину понадобилось увидеть в истории, в русской истории другой сюжет – не внеличностный ее характер (как и надо по Марксу или, по крайней мере, по Покровскому), а именно волевой, подчеркнуть активную роль личности в истории. То есть вернуть в историю события и людей, великих государей в первую очередь.
И вот тут Алексей Толстой со своим Петром очень пришелся кстати. Как говорится, оказался в нужном месте в нужное время – даже, может быть, и без собственных сознательных усилий (тут важна хронология написания «Петра», первого приступа к роману и прочее, чтобы установить, что было сначала, а что потом). В любом случае Алексей Толстой попал в яблочко. Но он и вообще был удачник.
И. Т.: Можно вспомнить Георгия Федотова, сказавшего о первом советском школьном учебнике истории после разгрома школы Покровского: это учебник, написанный для Пугачева Швабриным.
Б. П.: Это очень остроумно, но не совсем точно. Во-первых, Сталин не был Пугачевым, как раз историю он хорошо знал (как и Гитлер). И потом, что касается Алексея Толстого, если брать его в этом контексте, то вот уж кто не Швабрин. Он даже и не Гринев, а покрупнее фигура. Скорей нужно вспомнить самого Пушкина – не как поэта, конечно, а как историка, писавшего историю Пугачева и работавшего над историей Петра. Я не провожу прямого сравнения двух русских писателей, а только указываю масштаб, в котором нужно рассматривать этот сюжет.
Вы знаете, Иван Никитич, мне вспомнилось одно место из повести Тынянова «Малолетный Витушишников»: Булгарин говорит, сравнивая себя с Пушкиным: оба трудились, оба старались угодить начальству – и добавляет про себя: только одному повезло, а другому шиш. Опять же, не подумайте, что я сравниваю Алексея Толстого с Булгариным: «Петр Первый», да и все им написанное, – это не «Иван Выжигин».
И. Т.: Вы можете представить Алексея Николаевича Толстого оставшимся в эмиграции? Что из него получилось бы?
Б. П.: На этот вопрос давно уже и лучше кого-либо ответила Марина Цветаева в одном эмигрантском журнале, когда Толстой уже возвратился в Россию, что вызвало большой шум в эмиграции и массу нелестных откликов и характеристик. Цитируем:
Родина не есть условность территории, а непреложность памяти и крови. Не быть в России, забыть Россию – может бояться лишь тот, кто Россию мыслит вне себя. В ком она внутри – тот потеряет ее лишь с жизнью.
Писателям типа Алексея Николаевича Толстого, то есть чистым бытовикам, необходимо – ежели писание им дороже всего – какими угодно средствами в России быть, чтобы воочию и воушию наблюдать частности спешащего бытового часа.
Лирикам же, эпикам и сказочникам, самой природой творчества своего дальнозорким, лучше видеть Россию издалека – всю – от князя Игоря до Ленина – чем кипящей в сомнительном и слепящем котле настоящего.
Замечательные слова – и вообще, и касательно Алексея Толстого в частности. Но совершенно необходимо сравнить эти слова с реальным ходом событий в его уже советской жизни. Тогда получается, что всё, ею сказанное, относится именно к Толстому, без выделения его в какую-либо рубрику.
Бытовик – да, пока что примем эту характеристику Алексея Толстого, помня, однако, что быт у него, как мы уже говорили, чаще всего гротескно преломлен, и Шкловский в упоминавшейся статье как раз оспаривал его отнесение к бытовикам, к реалистам. Вспомним также, что, вернувшись в Россию, Толстой меньше всего писал о новом быте, меньше всего, словами Цветаевой, о нынешнем кипящем и слепящем дне. Тут два только исключения, мы уже говорили о них, – «Гадюка» и «Голубые города». После этого современность советская уходит из творчества Алексея Толстого. Давать ее реалистическую, «бытовую» картину становилось уже невозможным в советских условиях, мешала цензура. И если не считать лирики (только в молодости он писал стихи), то советский Толстой – это как раз эпик и сказочник. Эпос, понятно, «Петр» и «Хождение по мукам», а сказки или фантастика – и «Аэлита», и «Гиперболоид инженера Гарина», и «Золотой ключик». Алексей Толстой оказался куда сложнее и шире той характеристики, которую ему походя дала Цветаева.
И. Т.: Долгое время изучать Алексея Толстого стеснялись. Мне кажется, что исследователи боялись запачкаться об одного из создателей советской идеологии. Вы согласны, что это говорит в пользу литературоведов? Что этическая сторона дела для них оказалась важней эстетической? Давайте сравним поведение Алексея Николаевича с поведением других литераторов в сталинскую эпоху.
Б. П.: Не секрет, что об Алексее Толстом многие говорили плохо, считали его поведение профанацией высокого облика русского писателя, в его случае как раз облика исторически и биографически преемственного, законно унаследованного (вспомним слова опять же Шкловского) – и тем самым взывавшего, так сказать, к несению священного огня. Я-то считаю, что такие высокие образы вообще не должны ассоциироваться с литературой: литература – это ремесло, а не священное служение. Как сказал поэт: красота – не прихоть полубога, а хищный глазомер простого столяра. Вот этот глазомер Толстому не изменял. А мораль? Мораль художника – это его мастерство. Так что я склонен вообще не обсуждать эту тему: где и когда Алексей Толстой сказал или сделал что-нибудь не так и не то. Больше того: сколько ни читаешь о нем – ничего худого не обнаруживается. А добрые дела засвидетельствованы, например спасение Белинкова едва ли не от смертной казни. Шкловский тоже в этом спасении участвовал, за что Белинков и отплатил ему потоками грязи.
Конечно, Алексей Толстой занимал привилегированное положение – тем еще выгодное, что от него не требовали никаких прямых политических акций. Написать статью о московских процессах – максимум. А что такое эти статейки – хорошо известно: контора пишет. Да и бумаги соответствующие подписывали все – даже Платонов.
Мне думается, что в негативном отношении к Алексею Толстому немалую роль сыграла – зависть, озлобленность удачником. Даже высококультурный Тынянов не был чужд подобным реакциям.
Ахматова назвала его «очаровательным негодяем». Тут важно, что очаровательный. А негодяем он не был – он был циником. А циник – это человек, правило которого: живи и давай жить другим.
Булгариным он не был, но по службе ему повезло.
И. Т.: Ну, хорошо, а история с пьесой «Заговор императрицы», с Дневником Вырубовой, который они подделали вместе с историком Павлом Щеголевым? Опять «очаровательный»?
Б. П.: Мне кажется, это делалось исключительно от полнокровия, от любви к литературным мистификациям, пастишам. Он же хорошо помнил историю Черубины де Габриак, сам секундантом был у Волошина на дуэли с Гумилевым. Вы знаете, Иван Никитич, я в детстве застал этот старый журнал «Минувшие годы», где печатался Дневник Вырубовой и по своей детской привычке совать нос в любую книгу – прочитал. Не помню ничего, кроме одной детали, но какой: император Николай Второй, пишет якобы Вырубова, любил наблюдать совокупление свиней. Я потом узнал, что это фальшивка (мне поведал о том профессор Окунь с истфака ЛГУ), но я подумал: а какая талантливая фальшивка, какой фламандский образ. Алексей Толстой и был фламандец.
И. Т.: Именно так он дан на известном портрете Кончаловского.
Б. П.: Завистники даже этот замечательный портрет старались использовать к вящему бесчестию Толстого. Аргумент был такой – не раз его слышал: посмотрите на дату – 1941 год (некоторые прибавляли – 42-й), вся страна страдает, погибает на фронте и голодает в тылу, а этот расселся среди антикварной хаванины. Так война началась в конце июня, было еще шесть месяцев мирной жизни. Вот тогда Толстой и позировал Кончаловскому.