Бедлам как Вифлеем. Беседы любителей русского слова — страница 67 из 80

И я скажу, что общего у них – Толстого и Кончаловского, какой культурный урок дают они помимо их большого художества. Это люди, которые сумели построить и сохранить культурные гнезда – свои семьи сделать такими культурными гнездами, заповедниками эстетически выразительной жизни. В свое время в сборнике «Вехи» об этом писали: один из недостатков русской интеллигенции – ее безбытность. А культура всегда хранится и приумножается в семье, там создаются и наследуются необходимые традиции. Вот это наследие Алексея Толстого едва ли не важнее его писательства. Хорошо, что в России среди всех ее лихолетий сохранились эти культурные гнезда и зерна – и не только сохранились, но уже и проросли в следующих поколениях.

Футурист: Шкловский

И. Т.: Шкловский был не единственным литератором в семье. Родной брат его отца – Исаак Владимирович Шкловский – известный эмигрантский публицист, критик и этнограф – выступал под псевдонимом Дионео. Старший брат Виктора Шкловского – Владимир – филолог и преподаватель французского языка – расстрелян в 1937-м.

Виктор Борисович учился на историко-филологическом факультете Петербургского университета у Крачковского и Бодуэна де Куртенэ, воевал добровольцем на Первой мировой, служил в петербургской Школе броневых унтер-офицеров-инструкторов, стал одним из зачинателей ОПОЯЗа, объединившего теоретиков формальной школы; ввел термин «остранение».

После Февральской революции – помощник комиссара Временного правительства на Юго-Западном фронте, получил Георгиевский крест 4-й степени из рук Лавра Корнилова; организовывал в Персии эвакуацию российских войск и вернулся с ними в Петроград в начале 1918 года.

Работал в Художественно-исторической комиссии Зимнего дворца и активно участвовал в антибольшевистском заговоре эсеров. Когда заговор был раскрыт, Шкловский бежал в Саратов, где скрывался в психиатрической больнице и размышлял над теорией прозы. Затем – в Киеве – служил в автопанцирном дивизионе (по-нынешнему – мотобронированном) и участвовал в неудачной попытке свержения гетмана Скоропадского.

Выполняя просьбу знакомой, уговорившей его доставить крупную сумму денег в Петроград, добрался почти до самой Москвы, но был узнан агентом ЧК и, спасаясь от ареста, на ходу выпрыгнул из поезда. После этого встретился с Максимом Горьким, который ходатайствовал за него перед Свердловым. Шкловский решил больше не участвовать в политической деятельности, вернулся в Петроград и преподавал теорию литературы в Студии при издательстве «Всемирная литература», стал профессором Российского института истории искусств. Активно печатался, участвовал в собраниях группы «Серапионовы братья».

Но в начале 1922 года начались аресты эсеров, и Шкловский бежал в Финляндию. Его жену Василису арестовали в качестве заложницы и освободили только за 200 рублей золотом, которые внесли Серапионовы братья.

Шкловский тем временем жил в Берлине, где издал мемуарную книгу «Сентиментальное путешествие».

Он вернулся в сентябре 1923-го, жил в Москве, был близок к футуристам и Маяковскому, стал одним из лидеров «ЛЕФа». На него нападали идеологи РАППа. Он каялся, переходил на исторические и мемуарные темы, написал несколько литературных и художественных биографий.

Скончался 5 декабря 1984 года.

Я намеренно ничего не говорю об идеях и концепциях Шкловского: об этом сегодня я буду расспрашивать вас, Борис Михайлович. Вы ведь цените Шкловского и вне всяких юбилеев, правда?

Б. П.: Да, Виктора Борисовича Шкловского забывать не следует и помнить о нем не только в связи с юбилейными датами. Его помнить надо всегда: это подлинный золотой запас русской литературы. Причем когда и говорить о нем как не сейчас. Шкловский прожил долгий век и умер, что называется, в своей постели, но долгая его жизнь – девяносто один год – все же не дала ему развернуться по-настоящему. Шкловского ликвидировали – не в физическом смысле, конечно, и слава богу, – но вывели из русской литературы, из русской культуры году этак в тридцатом, когда он выступил с самопокаянной статьей «История одной научной ошибки». В этой статье он отрекался от своего духовного детища – формальной школы в литературоведении.

И. Т.: И Шкловский ведь был отнюдь не один, к школе формалистов примыкали такие ученые-филологи, как Юрий Тынянов, Борис Эйхенбаум, Борис Томашевский, в какой-то степени Виктор Жирмунский, не говоря уже о Романе Якобсоне, который, правда, довольно рано оказался за границей. Причем отнюдь не эмигрантом, а по линии советского Красного креста и всячески поддерживая деликатные контакты с советскими дипломатами (Чехословакия тогда Советского Союза не признавала и посольства в Праге попросту не было). Якобсон долго еще сохранял связи с родиной, а после Сталина не раз и приезжал в Москву.

Б. П.: Были еще и так называемые младоформалисты – из числа учеников Тынянова и Шкловского, учившихся в Ленинградском институте истории искусств. От этой молодой поросли осталась Лидия Яковлевна Гинзбург – отсиделась в медвежьих углах вроде Петрозаводского университета, а в новое время продемонстрировала никуда не ушедшие исследовательские силы и качества. Это уже не формализм в точном смысле слова, но очень квалифицированная научно-филологическая работа. Все эти годы она писала в стол, иногда что-то с купюрами печаталось, например «Записки блокадного человека» (Лидия Яковлевна – ленинградская блокадница).

И. Т.: Да, и еще один чин, через которого «проходила» эта книга, сказал: «Что-то очень много говорят здесь о еде».

Б. П.: Но уже в постсоветское время Гинзбург издала все, что хотела. Две такие книги можно назвать – «Человек за письменным столом» и «Записные книжки. Воспоминания. Эссе», и я сегодня буду цитировать оттуда – и всё о нашем сегодняшнем персонаже Викторе Борисовиче Шкловском.

И. Т.: Борис Михайлович, записи Лидия Яковлевны о Шкловском, конечно, бесценны, но всё же это «дней минувших анекдоты». А вы как видите молодого Шкловского – во всей его бычьей силе и напоре?

Б. П.: Да, есть что рассказать о молодом Шкловском – и в научном плане, и в историко-литературном, и о художественных его произведениях, среди которых есть настоящий шедевр русской литературы.

И. Т.: Какой именно? «Zoо, или Письма не о любви»?

Б. П.: Безусловно, но не только «Zoo» следует числить среди художественных заслуг Шкловского. Очень хороша его мемуарная книга «Сентиментальное путешествие», написанная в эмиграции (где он был недолго, года полтора всего). Да и «Третья фабрика» хорошая книга, хотя ее принято ругать, причем ругают люди достойные, вроде Н. Я. Мандельштам; считается, что он в этой книге капитулировал, «капитулировался», как написано у самого Шкловского.

Но все-таки, Иван Никитич, мне хочется начать разговор о Шкловском в мемуарном ключе – собственными воспоминаниями поделиться.

И. Т.: Вы были знакомы с Виктором Борисовичем?

Б. П.: Не совсем, но по телефону однажды разговаривал. Было это в середине семидесятых годов, я был преподавателем ЛГУ, грыз Канта и Гегеля, и вот обнаружил, что можно из Гегеля объяснить теорию формального литературоведения. А толкнула меня на это та же самая «Zoо» – книга, от которой я сошел с ума. Нельзя было не видеть, что эта книга являет собой образец литературного построения в его самодовлеющей замкнутости. Шкловский сам объяснил в предисловии к первому берлинскому изданию книги, как она писалась и написалась. Было задумано дать серию людей русского Берлина, тогдашней эмиграции. Захотелось связать книгу единым сюжетом – появилась идея писем. Какова обычная мотивировка для романа в письмах? Разлука, любящие не видят друг друга. Шкловский это модифицировал: разлуки с любимой нет, но она запрещает ему писать о любви. И тут книга стала писать себя сама, говорит Шкловский. Все описания, все фрагменты русского Берлина предстали метафорой, иносказанием любви.

Книга настолько хороша, что нельзя не процитировать большими кусками. Я выбрал Письмо Двадцать Пятое:

О весне, Prager Diele, Эренбурге, трубках, о времени, которое идет, губах, которые обновляются, и о сердце, которое истрепывается, в то время, как с чужих губ только слезает краска. О моем сердце.

Уже градусов семь тепла. Осеннее пальто обратилось в весеннее. Зима проходит, и что бы ни случилось, меня не заставят претерпеть эту зиму сначала.

Будем верить в свое возвращение. Весна приходит. Ты мне сказала, что у тебя весной такое впечатление, как будто ты что-то потеряла или забыла и не можешь вспомнить что.

Весною в Петербурге я ходил по набережным в черной накидке. Там белые ночи, а солнце встает, когда мосты еще не наведены. Я много находил на набережных. А ты не найдешь, ты только сумела заметить потерю. Иные набережные у Берлина. Они тоже хороши. Хорошо по берегу каналов ходить в рабочие кварталы.

Там расширяются местами каналы в тихие гавани и подъемные краны нависают над водой. Как деревья. Там, у Hallesches Tor, еще дальше места, где ты живешь, стоит круглая башня газовых заводов, как у нас на Обводном. К тем башням, когда мне было восемнадцать лет, я провожал любимую каждый день. Очень красивы каналы и тогда, когда по берегу их идет высокий помост железной городской дороги.

Я уже вспоминаю, что потерял. Слава Богу, весна.

Из Prager Diele вынесут на улицу столики, и Илья Эренбург увидит небо.

Илья Эренбург ходит по улицам Берлина, как ходил по Парижу и прочим городам, где есть эмигранты, согнувшись, как будто ищет на земле то, что потерял. Впрочем, это неверное сравнение – не согнуто тело в пояснице, а только нагнута голова и скруглена спина. Серое пальто, кожаное кепи. Голова совсем молодая. У него три профессии: 1) курить трубку, 2) быть скептиком, сидеть в кафе и издавать «Вещь», 3) писать «Хулио Хуренито».

Последнее по времени «Хулио Хуренито» называется «Трест Д. Е.». От Эренбурга исходят лучи, лучи эти носят разные фамилии, примета у них та, что они курят трубки.