Но я не вернулся. У меня не хватило – то ли храбрости, то ли отчаяния, но пока не хватило. Вместо этого я отправился на поиски еды. Для начала обратился к медсестре – спросил, куда мне следует пойти, дабы насытиться, – и она ответила, что, естественно, в столовую. В ее голосе сквозила легкая неприязнь, когда она объясняла, как туда добраться.
Дверь в столовую оказалась заперта – наверное, иного ждать и не следовало, – зато дверь в смежную с ней кухню была приоткрыта. Оттуда не доносилось соблазнительных ароматов, но я отчетливо слышал лязг кастрюль и сковородок. Разумеется, все казенные кухни выглядят голыми и надраенными, но эта казалась еще и на редкость пустой: белый кафель, нержавеющая сталь, холодный каменный пол. У одного стола трудился человек. Пациент, тот апатичный человек с бритой головой и шлемом из фольги, его звали Кок. Вот что значит имя. Я немного удивился, что пищу готовит больной. Это что – входит в курс лечения? Насколько я понял правила Линсейда, пациентам здесь не создавали домашних условий и не привлекали к общественно-полезному труду, хотя, конечно, я сознавал, что еще не разобрался в здешних порядках.
– Что готовим? – спросил я.
С легкой обидой в голосе Кок ответил:
– Что всегда.
Я поинтересовался, что он готовит всегда, и в голосе его прибавилось обиды:
– Суп и тушеное мясо.
– Отлично, – сказал я.
Меню показалось мне убогим, но чего еще можно ожидать от больничной пищи? Пусть лучше убогое, чем никакое.
– А что за суп?
– Что всегда, – вновь сказал он.
– А что за тушеное мясо?
Кок задумался и нервно задергался. Я ждал, что он снова выдаст свое “что всегда”, но на этот раз он выпалил:
– Не знаю! Ясно? Ни хрена я не знаю. Довольны? Удовлетворены?
И опрометью выскочил из кухни.
Даже принимая во внимание темпераментность поваров, душевно здоровых или не очень, такая реакция выглядела чрезмерной. И вновь мне не показалось, будто я задал бессмысленный вопрос, – а что еще важнее, я не понимал, как можно готовить суп и тушеное мясо, не зная при этом, из чего готовишь. Я заглянул в кастрюлю, но ситуацию это не прояснило. Поразительно, но определить, что находится в кастрюле, было невозможно. У стола притулился мусорный бак – я и туда заглянул. В баке валялось с десяток только что вскрытых консервных банок. Я достал одну. Голый металл. Этикетки нет, в ведре ее тоже не обнаружилось, остальные банки были столь же голыми и непонятными.
Я подошел к шкафу, открыл дверцы и уставился на сотни поблескивающих консервных банок, все до единой – без этикеток. Об их содержимом нельзя было сказать ровным счетом ничего. Меня так и подмывает написать, что я пялился на банки, не веря своим глазам, но на самом деле меня переполняло гнетущее чувство, что я очень даже им верю. С какой стати на банках нет этикеток? Может, консервы приобрели по дешевке, закупили бракованную партию, которую, например, накрыло наводнение, этикетки намокли и все поотклеивались? Или за этой безликостью кроется какой-то расчет, намеренная уловка, чтобы заставить пациентов жить одновременно непредсказуемой и постоянной жизнью? Тут послышался шум – это вернулся Кок.
– Прошу извинить меня, – сказал он. – Во время готовки у меня эмоциональная неустойчивость.
– Неудивительно. Наверное, вам приходится нелегко.
– Скажете, когда попробуете.
Так я и сделал полчаса спустя. Столовая представляла собой довольно тесную Г-образную комнату с низким потолком. Из кухни в столовую вело окно, и один из санитаров разливал не поддающийся описанию суп. Пациент подходил к окошку со своей миской, затем садился за длинный стол, вытянутый вдоль длинного плеча буквы Г. Когда настала моя очередь, я тоже получил свою порцию, и хотя предпочел бы забрать еду и укрыться у себя в хижине, но все же остался, решив проявить солидарность или просто показать, что я отнюдь не нытик.
Я был готов сесть вместе с пациентами, но все места за большим столом были заняты, поэтому пришлось устроиться одному в малом плече буквы Г, на небольшом возвышении – за столом, который, судя по всему, предназначался для персонала. Мне стало совсем неловко оттого, что я взирал на пациентов сверху вниз. Я надеялся, что придет Алисия или хотя бы Линсейд и не придется есть в одиночестве, но они так и не появились. Вполне объяснимо, учитывая качество пищи.
Впрочем, суп был не так уж плох, у него даже вкус какой-то имелся. Я чувствовал соль и перец, сладость и кислость, мясо и рыбу, фрукты и овощи, но все это было смешано в такой пропорции, что создавалось ощущение абсолютного равновесия, когда вкус одного продукта компенсировал вкус другого. Тушеное мясо, поданное в качестве основного блюда, мало чем отличалось по вкусу от супа.
Я ел и не знал, куда смотреть и что делать. В который уже раз я пожалел, что мне нечего почитать, хотя нельзя сказать, что пациенты не попытались развлечь меня представлением. Карла, откровенно дефективная негритянка, заплевала себе всю одежду, кое-что даже перелетало через плечо; Андерс, буйный бритоголовый, пожирал еду так, словно участвовал в конкурсе, кто быстрее съест; Макс, человек, который выглядел всегда пьяным, картинно упал лицом в тарелку.
Я пытался не смотреть на пациентов, зато они смотрели на меня вовсю. Чувствуя на себе их взгляды, я не смог придумать ничего лучше, как поспешно проглотить обед и поскорее убраться из столовой. Особенно доставал меня взгляд Байрона – юнца с романтической наружностью.
Хоть я и решил в первый момент, что Байрон совсем мальчишка, на самом деле он был моим сверстником. В лице его было что-то и от ангела, и от беса. Припухлые влажные губы, энергичный подбородок и густые черные волосы. Байрон выглядел одновременно насильником и жертвой.
Несмотря на безумие, порочность и угрозу, неприкрыто сквозившие в его облике, хромотой он все же не страдал.
Я покончил с едой и начал торопливо пробираться к выходу. Байрон уже стоял у двери, привалившись к косяку с самым что ни на есть богемным видом; когда я проходил мимо, он проговорил в пространство, но вполне громко и отчетливо:
– Случайно не Аристотель вопросил: “Почему все люди, преуспевшие в философии, поэзии и искусстве, так меланхоличны?”
– Да, – сказал я. – По-моему, Аристотель. А случайно не он также писал что-то о черной желчи?
Байрон довольно кивнул, словно мы поделились сокровенным знанием.
Все эти первые и случайные контакты с пациентами мало что мне дали, но я надеялся, что это только начало нашего знакомства. Я прекрасно понимал, что не стоит ждать чересчур многого. И если больным порой удается поставить меня в неловкое положение – это лишь верный признак их дееспособности и живого ума. Ведь лучше такие пациенты, чем зомби, сидящие на препаратах. Хотя бы с этой точки зрения экспериментальная методика Линсейда внушала доверие, но я еще долго пребывал в неведении, в чем же она заключается. Пациенты частенько заходили в кабинет Линсейда или к Алисии, иногда я видел, как в окнах кабинетов опускаются жалюзи, но что там происходило после этого, оставалось для меня загадкой.
Однако за писательство пациенты взялись с несомненным жаром. Они бродили по территории клиники с блокнотами и ручками, иногда заходили в “Пункт связи”, и оттуда доносился треск пишущих машинок, но показывать мне свои творения они не спешили. Никто так и не сдал сочинение, и несмотря на то, что я сгорал от желания почитать хоть что-нибудь, я их не торопил.
После катастрофы в лекционном зале я довольно долго не общался с Линсейдом, а в редкие встречи с Алисией старался поскорее закруглить разговор. Беда в том, что наши беседы, как правило, заканчивались слезами. Однажды Алисия пришла ко мне в хижину со свертком одежды, и я обрадовался, сочтя этот визит жестом примирения, – пока не увидел, что это за одежда. То были мои собственные вещи – те самые, из пропавшей дорожной сумки. Недоставало лишь футболки с Че Геварой.
– Где вы это взяли? – неблагодарно спросил я.
– А что такое? Вам не нравится?
– Но это же моя одежда.
– Конечно, ваша. Я только что вам ее дала.
– Она всегда была моей. Где вы ее взяли?
– У нас есть источники.
– А где остальные мои вещи? Книги? Фотографии? Где они?
– Если хотите знать, эту одежду я нашла.
– Нашли?
– Да. В кустах. Наверное, местные мальчишки перебросили через стену.
– И вы решили всучить мне одежду, которую кто-то перебросил через стену?
– Так вам она не нужна?
– Нужна. И много чего еще нужно.
– Грегори, вы ведете себя несколько истерично.
– Ничего подобного.
– Поверьте мне, Грегори, я врач, я понимаю в этом лучше вас.
– Мне казалось, вы не любите ярлыков.
Ее терпение лопнуло.
– Я ухожу, – объявила Алисия. – Мы сможем поговорить об этом позже. Или не сможем.
Вот так протекала моя жизнь в первую неделю. Я ел и спал. Бродил по территории. У меня случались короткие и двусмысленные беседы. Я занимался “ничем”. Днем было еще не так тяжко, но вот вечера тянулись нескончаемо. Алкоголь и травка, конечно, оказались бы кстати, но, увы, они были недоступны; впрочем, я никогда особо не увлекался ими. Временами меня даже пугала собственная правильность. А вот книг или, на худой конец, радио точно не хватало. Они помогли бы мне скоротать время – равно как и телевидение. Но в клинике не было ни телевизора, ни телевизионной комнаты, и вы поймете, насколько иной была та эпоха, если я скажу, что это обстоятельство меня ничуть не удивляло.
Большей частью я сидел у себя в хижине, дурея от скуки, одиночества, безволия и подозрений, что я совершил ужасную и дурацкую ошибку; я ловил ночные звуки, прислушивался к скрипу деревьев, к возне неведомых зверушек, к далекому шуму машин. Я смотрел на здание клиники, где всегда горел свет, находил окно кабинета Линсейда и видел, как он то беспокойно расхаживает по кабинету, то, подскочив к столу, что-то лихорадочно пишет.
А как-то ночью, когда я размышлял о Линсейде и в сотый раз вопрошал себя, как ему удалось заморочить Алисии голову, он вдруг собственной персоной нарисовался в дверях моей хижины. Шагов я не слышал и потому растерялся, прекрасно сознавая, сколь праздным и никчемным сотрудником, наверное, выгляжу в его глазах. Но Линсейд смотрел как-то по-доброму и это окончательно сбило меня с толку.