сейда проста, но нелегка. Нам нужно регулировать вход, остановить поток образов. Перекрыть кран. Пусть собака видит кролика. Настоящего кролика, а не его изображение. Я доходчиво излагаю?
– Кажется, да, – сказал я.
– Мы имеем десять пациентов с различными формами сумасшествия. Их объединяет то, что они видели слишком много образов. Поэтому в первую очередь мы оберегаем их от источника безумия. Поймите, мы не против визуальных раздражителей как таковых. Мы не возражаем, если наши пациенты будут смотреть в окно, но мы не позволяем им смотреть на картины и фотографии видов из окна. Наши пациенты могут сколько угодно смотреть на цветы, но натюрморты с цветами у нас под запретом.
– И этикетки на консервных банках, – добавил я. Кое-что встало на свое место.
– Именно. Таким образом мы создаем среду, свободную от образов. Никакого телевизора, никаких фильмов, никаких книг с картинками, никаких журналов в глянцевых обложках, никаких расписных рубашек или обоев и так далее.
– И из газет вырезаются фотографии.
– Вы очень наблюдательны. Наверное, это отличительное свойство писателей. Меня обвиняли в мещанском отношении к культурным ценностям. Но это не так. Мы не против изобразительного искусства, мы против предметно-изобразительного искусства. С исламским искусством никаких проблем нет. Джексон Поллок – все нормально. Ротко, возможно, тоже. Хокни – однозначно нет[37]. Цветовая мешанина – пожалуйста, портреты – ни в коем случае; в отношении кубистов я не уверен, но, думаю, лучше перестраховаться, чем потом жалеть. Да и, честно говоря, что такое немножко мещанства рядом со столь благой целью? В любом случае, вы сами пришли к такому выводу.
– Разве?
– Да. Мне кажется, что изложенная мною дилемма является сутью “Воскового человека”. Разве нет?
Я уклончиво хмыкнул, допуская возможность такого толкования.
– Видите ли, самая первая задача методики Линсейда – оградить пациентов. Оградить от образов. И подобная стратегия приносит значительное улучшение. Но, возвращаясь во внешний мир, они тем самым возвращаются к исходному состоянию. Мы должны каким-то образом сделать так, чтобы они стали менее восприимчивы к образам, научить их ограждать себя. Для этого нам нужен язык: язык – последняя перегородка, защищающая нас от анархии образов. Мы ставим заслон входящим образам, мы заменяем их языком. Затем мы переворачиваем полюса; понуждаем пациентов посредством сочинительства создать собственную перегородку. Понятно?
– Перегородку, – повторил я.
– Я знал, что вы поймете.
Понял ли я? Не знаю. Я прекрасно сознавал свое невежество в психологии, и все же теория Линсейда показалась мне не очень убедительной. Естественно, вслух я ничего не сказал. Я не стал спорить. Я все равно не знал как.
– Я понимаю, о чем вы думаете, – сказал Линсейд. – Вы думаете, все так просто, что в это трудно поверить. Доверьтесь нам, Грегори, – очень скоро вы сами во всем убедитесь.
– Да, убедитесь, – поддакнула Алисия.
– Хорошо, – согласился я.
– Да, очень хорошо, Грегори, – похвалил Линсейд. – Я знал, что методика Линсейда не может быть выше вашего понимания.
Он издевается надо мной? Точно я не знал. Меня, как и всякого истинного либерала, тошнило от того потока жидкой кашицы, которую выдавали средства массовой информации (их уже тогда так называли). Кое-кто из нас читал Маршалла Маклюэна[38]и пытался проникнуться идеей, что средства – это цель, что наше общество вскоре вновь разделится по племенному признаку, но не думаю, чтобы многие воспринимали его идеи всерьез. Даже если нам нравились определенные направления рок-музыки, определенные фильмы и телепередачи, большинство по-прежнему считало, что мир с каждой минутой становится все тупее и нелепее и что средства массовой информации, перегруженные образами, несут за это немалую долю ответственности.
Выходит, в идеях Линсейда, возможно, что-то есть. Что-то. Диагноз его вполне мог быть верным. С другой стороны, определение “методика Линсейда” представлялось мне слишком напыщенным для процесса, сводившегося к тому, чтобы запихнуть человека в пустую комнату с выключенным телевизором. А также к уродованию книг.
Кроме того, у меня имелись сомнения, что нескольких сочинений хватит, чтобы научить пациентов защищаться в иллюстрированном мире. С одной стороны, я испытывал огромное облегчение от того, что в методе Линсейда нет ничего зловещего – оргий, например; но, с другой стороны, я хотел знать, все ли мне рассказали. А еще я очень хотел знать, чем же занимаются больные в кабинете Линсейда за опущенными жалюзи, – да, если на то пошло, и Алисия.
– Вам нужно время, чтобы переварить все, что я вам рассказал, – произнес Линсейд. – Вам нужно упаковать книги, которые я уже проверил, и перенести их в библиотеку, а я займусь остальными.
Я вовсе не был уверен, что мне это нужно, но подчинился. Занятие было тяжелым и утомительным, но я с радостью покинул и кабинет Линсейда, и его самого. То, что рассказал доктор, было удивительно и одновременно до ужаса очевидно. Возможно, мне следовало самому до всего дойти. Почему я не обратил внимания, что в клинике нет ни одной картинки? Примерно так же я чувствовал себя, когда мне впервые рассказали о сексе: это было так странно и невероятно, но в то же время объясняло все. Но если начинал об этом думать, то все становилось еще более странным и невероятным и вопросов возникало даже больше, чем ответов.
Наиболее очевидный вопрос, который первым приходил на ум (о методике Линсейда, а не о сексе), такой: действительно ли десять обитателей клиники видели больше образов, чем все остальные люди? Если весь мир сходит с ума от избытка образов, то чем эти десять отличаются от всех остальных? Может, весь мир повсеместно и в равной степени безумен? Несомненно, причины безумия этих людей гораздо разнообразнее и сложнее. А если одинаковый диагноз представляется сомнительным, то еще сомнительнее выглядит одинаковое лечение. Но с другой стороны, мне ли об этом судить?
Был уже поздний вечер, когда Линсейд изувечил последнюю книгу, а я перетащил остатки в библиотеку. Я достал книги из коробок и хаотично расставил их по полкам. Завтра разберу их и расставлю по алфавиту, быть может призвав на помощь пару пациентов. Я даже подумал, не назначить ли кого-нибудь библиотекарем. Несмотря на запредельную усталость, я еще немного посидел в библиотеке, с гордостью разглядывая заполнившиеся стеллажи. Немаленькую работу я сегодня провернул. Конечно, подборка книг получилась весьма странная, и странность эта усугублялась вырванными страницами и отсутствием обложек, но это гораздо, гораздо лучше, чем ничего.
Я уже собирался вернуться к себе в хижину и лечь спать, но, выглянув в окно, увидел, что в саду что-то происходит. Там орудовал Линсейд. Из вырванных страниц и обложек он развел небольшой костер и теперь стоял перед танцующим пламенем. Выглядел Линсейд зловеще и величественно. В нем угадывались возбуждение и веселье, он переминался с ноги на ногу, словно желая сплясать вокруг огня. Глядя на него, я подумал, уж не безумен ли сам доктор. Но затем отбросил эту мысль, сказав себе, что я просто насмотрелся дурного кино.
15
На следующее утро я проснулся в хорошем настроении, и на то опять были все основания. Я решил остаться в клинике. Я заключил с больными сделку – точнее, они заключили сделку со мной, – и, главное, мне наконец рассказали, в чем суть методики Линсейда.
Для хорошего расположения духа имелось несколько причин, но, думаю, главная заключалась в том, что у меня появилось дело. Сегодня я приведу в порядок библиотеку. Наверное, глупо радоваться такому занятию, но в сравнении с праздностью последних двух недель оно казалось дьявольски увлекательным. К тому же у меня была цель. Как только я разберу книги, смогу наконец то почитать. Даже в этой помойке из третьеразрядного и искалеченного чтива наверняка найдется то, что хоть как-то сумеет отвлечь и развлечь такого ненасытного читателя, как я, – и тогда моя жизнь станет еще лучше.
Большую часть дня я раскладывал книги по темам и алфавиту. Я наслаждался трудоемкостью этого дела и потому старательно растягивал удовольствие. Я никого не просил мне помочь, и никто не вызвался добровольно. Лишь когда с сортировкой было покончено, в библиотеку ввалились Байрон с Андерсом. Вели они себя как гибрид университетских бонз и главарей мафии. Два дона. Они внимательно оглядели библиотеку. Казалось, их нисколько не впечатлила проделанная мною работа. Без всякого интереса Байрон спросил:
– Кто ваш любимый писатель?
Вопрос был неожиданным, но я честно ответил:
– Шекспир.
Андерс хрипло фыркнул, и я не понял, чем вызвана такая реакция – моим ответом или чем-то еще. Может, он и выказал бы меньше презрения, если бы я назвал Гарольда Роббинса или Джеки Коллинз, но я сильно в этом сомневался. Байрон повел себя не столь негативно.
– Неплохой ответ, – сказал он. – Банальный, но неплохой. А самый нелюбимый?
– Гарольд Роббинс? – предложил я. – Джеки Коллинз?
Андерс снова фыркнул, но на этот раз без намека на литературную критику. Просто фыркнул.
– Андерс не самый ревностный читатель, – сказал Байрон. – Зато он ревностный писатель.
– Вы все здесь такие, разве нет? – спросил я.
– Некоторые в большей степени, чем другие, но я понимаю, что вы имеете в виду, – согласился Байрон. – Значит, Линсейд изложил вам свою методику. – Интересно, откуда он это узнал. – И что вы о ней думаете?
Расставляя книги, я с превеликим удовольствием вообще о ней не думал. Слишком все сложно и слишком много вопросов. Возможно, я хороший читатель, но мыслитель весьма посредственный. Поэтому я не знал, что ответить Байрону, да и в любом случае сомневался, насколько этично и разумно обсуждать доктора с его пациентами.
– Думаю, это очень интересно.