Бедлам в огне — страница 37 из 62

Я нехотя согласился, что, возможно, это правда. Мои скудные знания о духовном росте позволяли предположить, что он мне скорее нравится, но я не стал бы намеренно к нему стремиться. Мне казалось, что в мире слишком много людей, занятых поиском мудрости, истины, решений на все случаи жизни, и меня поражало и угнетало, с какой легкостью они все это находят.

– Мы все ищем наставника, – сказала Черити. – Нам всем нужен гуру, человек, который разбудит в нас божественность.

– Вроде Папы Римского, – согласился я.

Мы захихикали. Возможно, травка была и не так плоха.

– Я имею в виду истинно святого человека, – продолжала Черити. – Гуру. Или шамана.

– Думаете, вы здесь такого найдете?

– Почему нет? Врата Эдема могут оказаться везде, где бы вы их ни искали. – Черити пристально посмотрела на меня. – Вы не могли бы стать моим наставником?

Я одурел достаточно, чтобы отнестись к ее словам всерьез.

– Нет, только не я. Я ничему не могу научить. Кроме литературной композиции. И даже в этом…

– Именно так и сказал бы великий гуру.

– Я всего лишь писатель, – солгал я.

– Но сочинительство – это духовная дисциплина, разве нет?

– В каком-то смысле…

– И разве Бог не похож на писателя, добившегося успеха?

– Нет, не думаю, – возразил я.

– Похож, похож, – сказала Черити. – Многие хотят сказать, что Бог мертв, но вдруг он просто писатель, у которого пропало вдохновение? Или он не умер, но, понимаете, просто спятил?

Травка была замечательная, такая замечательная, что я не только следил за мыслью Черити, но и чувствовал ее глубину, пусть и немного туманную: Черити так замечательно объясняла о Боге, о сочинительстве, о клинике Линсейда. И все предметы в комнате стали такими замечательными, яркими и четкими, павлиньи перья так и сияли холодным, металлическим светом.

– Вы верите в свободную любовь? – спросила Черити, и я на секунду замер.

– Я никогда не пользуюсь выражением “свободная любовь” иначе чем в кавычках, – ответил я.

Черити с печалью посмотрела на меня:

– Не думаю, что вы плохой парень, но вы весь – как в броне и слишком себе на уме. И поэтому не можете поверить в свободную любовь.

Я не знал, правда это или нет, и хотя в “броне” признал термин Райха, я не вполне понимал, что он означает, да и не был уверен, что под ним понимает Черити.

– Я просто хочу сказать, что свободная любовь – скорее вопрос темперамента, а не веры.

– Теперь вы говорите просто слова, – сказала Черити, словно выносила окончательный приговор.

– Ходят слухи, что в клинике и так достаточно приверженцев свободной любви.

– Кто это вам сказал? Чарльз Мэннинг?

Я не стал отрицать.

– Бедняга Чарльз. Ну да, в нормальном мире есть такой миф о сумасшедших. Они чокнутые, поэтому могут заниматься сексом как хотят и нормально себя при этом чувствовать, а здоровых подавляют, удерживают и милитаризуют, так что для секса им остается только суббота, да и то если повезет, и такое поведение считается нормальным. Свободная любовь – самая здоровая вещь, какую только можно придумать.

Разумеется, в те времена никто не ведал про СПИД, хотя и тогда казалось, что лучше обойтись без страха подхватить венерическую болезнь, лобковую вошь или гепатит, не говоря уж о нежелательной беременности.

И тут, запоздало, но все же ожидаемо, Черити прорвало:

– Знаете, мое место не здесь. Я не психопатка. Все дело в моей семье, это от нее все неприятности. Они называют меня нимфоманкой-эксгибиционисткой. А я лишь ищу внимания и любви, я всего лишь хочу проглотить парочку колесиков и поговорить с духами. А они все просто не выносят этого. Ладно, время от времени у меня случаются видения, я люблю танцевать голышом, я вижу лик Божий в луже, в мимолетной тени или в чем-то еще, но что тут плохого? А они считают, что это опасно. Бог, секс и таблетки – для них это чересчур. Они просто хотят, чтобы я куда-нибудь сгинула с их глаз, готовы оплачивать мое пребывание здесь. Ну ладно, меня это устраивает, здесь я как в санатории или в пансионе благородных девиц, но на самом деле мое место не здесь.

– Похоже, все тут считают, что их место не здесь, – сказал я.

– Ну да, только одни считают справедливо, а другие нет. Если хочешь, можешь трахнуть меня, Грегори. Это будет такой космос.

Рубашка соскользнула с ее плеч.

– Нет, спасибо, Черити. Пожалуй, у меня тогда возникнут неприятности, – сказал я и, несмотря на слабость, заставил себя подняться с кровати и начал медленно пробираться к двери. Пол под ногами был как желе.

– Эй, Грегори, не будь занудой. Можешь не извиняться. И уходить не надо.

Я не тешил себя мыслью, будто Черити действительно хочет заняться со мной любовью. Скорее всего, она либо просто пыталась меня смутить, либо просто обкурилась, либо просто была нимфоманкой. Но в любом из этих случаев от меня не требовалось никаких действий. Однако эта декларация свободной любви очень смахивала на косвенное доказательство слов Чарльза Мэннинга, что похоть в клинике цветет пышным цветом. Прямых доказательств, конечно, не было, но думал я об этом несколько больше, чем мне того хотелось. Я извинился и ушел.

20

Я сознаю, что порой в моем изложении все выходит так, будто в клинике только и делали, что занимались сексом, употребляли наркотики и распивали алкоголь, но тогда мне так не казалось. Большую часть дня я по-прежнему проводил за чтением сочинений и скудных сокровищ библиотеки. А когда больные приходили ко мне поговорить, вопросы их зачастую были вполне целомудренные. Байрон почти разумно рассуждал о литературе, хотя и не прочел ни одной книги из библиотеки. Реймонд, который теперь неизменно ходил в белых перчатках и с ярко накрашенными губами, рассказывал о всякой экзотике, которую видел во время транзитных посадок. Кок делился подозрениями, что кто-то вкладывает ему в голову мысли, а мир похож на дуршлаг, или на картонные спички, или на пиццу. Порой эти беседы утомляли, но я не жаловался. Мне нравилось быть доступным для пациентов. Я не пытался всем угодить, но я делал все, что мог.

Как-то раз я сидел у себя в хижине и вдруг почувствовал странный запах – словно подгорели овощи. Сначала потянулись струйки дыма, затем – целые полосы, наконец хижину наполнили удушливые белесо-серые клубы. Я выбрался из-за стола, встал в дверях и вгляделся в сад. Источник дыма находился за кустом рододендрона. Я решил выяснить, в чем там дело, хотя и так знал, что увижу. Ничего зловещего – всего лишь Морин сжигает садовый мусор. Она сложила маленький бесформенный костерок из веток, сорняков, срезанной травы; кучка была ярко-зеленого цвета и гореть не желала. Морин и Реймонд с несчастным видом взирали на костер.

– Как дела? – спросил я.

– Неважно, – сказала Морин, и голос ее звучал одновременно грустно и недоуменно.

Реймонд отогнал от лица дым затянутой в перчатку рукой и пробормотал:

– Говорят, нет дыма без огня, но мы в этом не уверены.

В его словах имелся смысл. В куче тлеющего мусора не было ни проблеска пламени.

– Всем так нравятся костры, – сказала Морин. – Всем нравится смотреть на танцующие языки пламени.

– Знаете, что нам больше всего нравится в огне? – спросил Реймонд.

Я боялся, что он назовет какую-нибудь сексуальную ассоциацию или вспомнит об авиакатастрофах, разрушениях или очистительной силе огня, но все-таки сказал:

– Что?

– Нам нравятся лица, – ответила Морин. – Нам нравится, когда пламя гаснет и остаются лишь угли, а ты вглядываешься в угольки и видишь всякое-разное: лица, животных, футболистов и все такое.

– И авиакатастрофы, – добавил Реймонд.

– Да, – сказал я. – Наверное, всем это нравится.

– Но мы видим одно и то же? – спросила Морин. – Или видим только то, что у нас в голове? Знаете, как с чернильными кляксами?

Да, я знал про чернильные кляксы. Мы стояли, вглядываясь в середину дымящейся груды. Признаков пламени по-прежнему не было, и я вдруг подумал, что мы все очень расстроены.

– Вы ведь не расскажете Линсейду, что мы видим в огне картинки, правда, Грегори?

Я ответил, что не расскажу, – как не рассказал о пабе Макса и травке Черити. Я был рад, что больные считают меня союзником, доверяют мне больше, чем Линсейду, хотя никакой уверенности, что это свидетельствует об их душевном здоровье, у меня не было.

– Мне кажется, видеть лица в огне – допустимо, – сказал я. – Не понимаю, каким образом вы можете этого избежать. Не думаю, что это как-то повредит вам.

Морин с Реймондом улыбнулись мне, но я не вполне понял, что означают эти улыбки. Тогда я предпочитал думать, что улыбками пациенты демонстрируют свое доверие, показывают, что мои слова их успокаивают, но позже пришел к выводу, что на самом деле их улыбки говорили: “Да откуда ты знаешь? Ты всего лишь писатель”.

Вот тут они, разумеется, ошибались. Писателем я не был, но старался изо всех сил. Согласен, случались периоды, когда силы мои были на исходе, когда сочинения, продолжавшие литься угрожающим потоком, вызывали только жалость – как и сами пациенты. И все же, все же… Иногда мне казалось, что у них что-то получается, хотя я бы затруднился ответить, что именно, ведь сочинение – это не произведение искусства, не литературный шедевр, не вещь, которую можно показать всем и сказать: смотрите, как хорошо, видите, как качественно, осмысленно и с умом сделано. Что же тогда? Не сводится ли все к гештальту, к коллективному сознанию, как и предполагал Линсейд, или, на худой конец, к образам безумия, которые отражают социум и культуру нашего времени?

Но и эта идея не всегда работала. Случались периоды, когда меня охватывало чувство, что я, как и все остальные, даром теряю время; в такие минуты я в лучшем случае считал, что просто общаюсь с пациентами, уберегаю их от опасности, отвлекаю их. И, перетаскивая сочинения в библиотеку, я занимаюсь не чем иным, как сортировкой макулатуры.

* * *