Бедная любовь Мусоргского — страница 7 из 27

Это был большой доходный дом с проходным двором, населенный беднотой, под воротами и на дворе встречалось не мало жильцов. Мусоргский торопился от нестерпимого стыда. Он был уверен, что все смотрят на уличную девушку и все понимают, для чего он ведет ее к себе.

- У-у как тепло, - сказала арфянка в его прихожей.

Мусоргский торопливо зажег лампу.

- И как чисто, - огляделась она, стягивая с руки, по детски, зубами, сначала одну, потом другую перчатку.

- Пройдите туда, в самый конец, - глухо сказал Мусоргский, чувствуя снова горячую сухость во рту. - Я сейчас...

Она, как была в шубке и шляпке, пошла в его кабинет.

- Постойте, дайте же вашу шубку.

Он помог ей. На ее белом затылке, с высоко подобранным узелком красноватых волос, была завязана кривым бантиком черная бархатная лента.

- Туда, - показал он ей на вторую комнату.

Ее шубку и шляпку он повесил на вешалку.

Шубка была в инее, холодная, но изодранная и посекшаяся шелковая подкладка еще хранила живое, необыкновенно легкое тепло ее тела. От шубки пахло чистым снегом, но и в нем почудился ему тонкий, женственный запах греха.

Ему показалось, что Анисим натопил сегодня до духоты. Он подумал, что надо бы поставить самовар для арфянки, но не поставил, а нарочно возился в прихожей. Ему было тревожно пойти в последнюю комнату, где за прикрытой дверью ждала она. Она не подавала голоса, молчала, и это было самое страшное.

Лампу он почему-то оставил в первой комнате, на столе, пошел в кабинет без огня. "Крадучись, как убийца", подумал он.

Когда он открыл дверь, арфянка лежала на его кожаном диване у печки. Одна нога, освещенная красновато, была согнута в колене. Арфянка покоилась как "Ночь" Микель Анжело.

Она лениво обернула к нему тонкое, едва светившееся в потемках лицо, позвала равнодушно:

- Что же вы стали, идите ...

И равнодушным и наивно бесстыдным движением потянула рукой юбку выше колен. Ее глаз перелился в полутьме, чуть кося.

Тьма, громадная, мощная, что-то бессмысленно-сладкое, беспощадное, содрогнулось в нем ...

Позже, он полусидел у дивана, на полу, прижимаясь щекой к ее коленям, и дышал слышно и часто.

Девически целомудренным движением она оправила юбку и оттолкнула от колен его голову.

- Пустите, - сказала она с равнодушной неприязнью и тут же собрала в рот веером шпильки, стала закручивать над затылком волосы, потряхивая темно-рыжими прядями, как гривой.

Она выпрямилась. Огнем печки осветило ее башмаки.

Только теперь он увидел, какие у нее грубые, разношенные башмаки, с кривыми каблуками, самые дешевые, с ушками, какие носят приютские сироты, тяжелые и недвижные башмаки, точно с ноги мертвеца. Ему нестерпимо стало жаль ее.

- Хоть бы лампу, что ли зажгли, темень какая, - сказала она с досадой.

- Лампа там, рядом.

Голос глухой, вязкий, показался ему чужим, отвратительным. И все, что случилось, что он так сидит на полу, что волосы у него влажные, все было отвратительным нестерпимо.

Брезгливо касаясь своего тела, он застегнул пуговки на вишневой сатиновой косоворотке, с отвращением посмотрел на свои большие руки. Беспощадная сила, тьма, повалила, победила, и вот сбросила на пол его тело, как груду гнусных лохмотьев. Он точно выдохся, точно навсегда стал одной бездыханной, бессмысленной плотью, куском тьмы. "Плоть, плоть", скользило в нем это слово.

В соседней комнате, куда была открыта дверь, арфянка возилась у стола, над лампой.

Он поднялся. Уже в шубке и шляпке, глядя в осколок зеркальца, она поправляла на шее черную бархатку.

- Вы уходите? - с трудом сказал Мусоргский.

Арфянка не обернулась, не ответила.

- Но как же вы уходите, - повторил он растерянно, со стыдом и отвращением к себе, чувствуя нестерпимую вину перед уличной девушкой.

- Давайте пять рублей, - сухо сказала она, протягивая руку.

- Пять рублей? Да, конечно, сейчас ... Он вынул из кошелька сложенную вчетверо кредитку. Арфянка быстро опустила ее за кофточку, вместе с осколком своего зеркальца.

- Могли бы хоть рубль прибавить, - сказала сумрачно.

Не понимая толком, что она говорит, он смотрел на нее со страхом.

- Но как же так вы уходите? - повторил он. Она взглянула со злобным презрением, завязывая под полудеским нежным подбородком ленты шляпки:

- А чего мне тут делать? Вот только не знала, что жадина такой. Даром, что офицер, а сквалыга... Рубля пожалел.

Она ушла, хлопнувши дверью.

Мусоргский из прихожей медленно пошел в комнаты.

Он сел в свое старое кресло и, как бы желая спрятаться от кого-то, завернулся в плед с головой.

Все черно, грязно, отвратительно показалось ему. Лампа коптела. Он ее затушил. Холодные потемки стали еще омерзительнее.

С какого восхищения началось, со слышания небесной мелодии, райских арф, какие, видите ли, ради одного его, милсдаря, гвардейского прапорщика Мусоргского, разыгрались на небесах, в петербургскую метель, а кончилось тем, что он купил за пять целковых уличную потаскушку. Он опаскудил, охулил все. Он осквернил чистую любовь к Лизе, в самом себе он затоптал что-то, неприкосновенное, затаенное, как дыхание молитвы.

Со всей той проклятой Мещанской улицей, снующей жадно и мерзко, окутанной промозглым паром, с ее ревом и гнусностью, с ее торговыми банями, трактирами, распивочными, номерами, вонючими закоулками, вместе с тем разбитным мерзавцем из Гостиного Двора, и со всеми мерзавцами, кто убивал ее, он, будто бы хороший человек, музыкант, мнящий о божественном гении и небесных арфах, добивал, затаптывал ее, - живую, живую, - в окаянном человеческом точиле.

Наверху пробили часы.

С опозданием, тоненько прозвонил его ветхий амур со свирелью. Да не сон ли это? Вот его исписанные листки на столе. Он пытался записать мелодию и заснул ...

Мусоргский сбросил плед. Нет, не сон.

Воздух легкий, прохладный, ее неуловимо женственный воздух, почувствовал он и на себе и кругом, в потемках. Она была здесь.

ПЛЕН

Утром денщик принес из полка записку: адъютант требовал Мусоргского в батальон, на Кирочную.

Мусоргский бледный, подавленный, спозаранок одевшийся с особой тщательностью, ходил по кабинету.

- Я не пойду в батальон, - обиженно, с раздражением, сказал он, прочтя записку. Анисим не дослышал, улыбнулся.

- Не пойду в батальон, - резко повторил Мусоргский.

Он решил сказаться больным и тут же написал в полк.

В прихожей Анисим заложил конверт за обшлаг серой шинели, стал надевать бескозырку, потом повернулся и, с бескозыркой на локте, ступил к барину.

- Так что, разрешите доложить, ваше благородие, мне вчерась бумага от дохторей дадена.

Мусоргский, занятый своими мыслями, рассеянно взглянул на казенную серую бумагу, какую подал солдат. Анисима по болезни уха, назначили на испытание в госпиталь.

- Ну, что же, брат, ложись, - равнодушно сказал Мусоргский.

Денщик с его глухотой показались ему такими пустяками перед тем, что случилось с ним, что только и занимало его.

- Ложись, говорю, в госпиталь, - повторил он громче. - Желаю тебе поправиться.

- Так точно, ваше благородие, покорно благодарим. Лицо солдата тронулось кроткой улыбкой:

- Дозвольте попрощаться, ваше благородие. Много благодарны, что меня берегли, не обидели.

- Ну, что ты Анисим, какие пустяки. Ему стало немного жалко, что тихий, с глушиной, солдат уходит от него.

- До свидания, голубчик, я тебя обязательно навещу в госпитале.

Он пожал крупную, плоскую руку солдата, от неожиданности не ответившего на рукопожатие. У Анисима вдруг задергался ус, он наклонился и поцеловал Мусоргского в плечо, около эполета.

- Полно, полно, Анисим, - с чувством вины перед ним заторопился Мусоргский.

Солдат сунул бумагу за обшлаг и по фронтовому повернулся.

Мусоргский вспомнил, что Анисиму надо дать денег. В кошельке на месяц оставалось сорок рублей с мелочью. Стыдясь, он стал засовывать в руку солдата десятирублевую ассигнацию:

- Вот, возьми, пригодится, ступай ...

Он остался один, стал ходить по кабинету, рука под петлицей мундира, на груди, по-наполеоновски. Он вернулся к своим мыслям. Ему хотелось каяться, просить прощения перед арфянкой, и он никогда не признался бы себе, что такое раскаяние было приятно, тешило его. Он никак не признался бы, что любовался своим покаянием.

С тонкой и приятной грустью он думал, что надо изменить жизнь, чтобы не было больше таких, как эта певица, и как люди могут жить, воспитывать будто бы честных сыновей и дочерей, ходить в церковь, молиться, верить в Бога, когда все совершенно равнодушно допускают и делают такое зло.

Он думал об этом книжными умными словами, вроде "общественное неустройство" или "социальная несправедливость", и к умным словам у него примешивалось чувство скрытого любования собой, своим пониманием, честным благородством, в чем он тоже никак не сознался бы. А когда он вспоминал худенькую, темноглазую, рыжеволосую девушку, какая была здесь ночью, и особенно ее прохладный воздух, его трогала такая сладостная жалость к ней, что хотелось с наслаждением потянуться всем телом.

Но в приятном раскаянии, так занимавшем его с самого утра, вдруг кричало что-то нестройно, мучительно, будто чужой засел в нем и грубо вопил сквозь расслабленные, покаянные чувства: "врешь, подлец, осквернитель, все врешь" ...

Это мешало, озлобляло. Раздраженный, он вышел на улицу.

По небу, тусклому от холода, легла наискось узкая синяя туча. Снег скрипел. Он думал упрямо, что сегодня же сыщет злосчастную арфянку, извинится или вообще как-то загладит перед нею вину, хотя все это глупо, ненужно, и никакой его вины нет. "Ничего особенного я не сделал, - думал Мусоргский в злобном споре с тем, чужим, кто мгновениями раздирал его. - Все так делают, она уже забыла обо мне, а я-то разыгрываю античную трагедию. Но если так надо, пожалуйста, я извинюсь и вообще". Но что "вообще", он не знал.