Я отправилась одна в деревню и расспросила о Нюдженте, стараясь не возбудить подозрений, трактирщика Гутриджа и броундоунского слугу. Если бы Нюджент вернулся тайно в Димчорч, один из них в нашем небольшом селении увидел бы его почти наверняка. Ни один из них не видел его.
Я заключила из этого, что Нюджент не пытался объясниться с ней лично. Не попытался ли он (хитрее и безопаснее) завести с ней отношения письменные?
Я вернулась в приходский дом. Наступил час, который мы с. Луциллой назначили для развития ее зрения. Сняв повязку, я обратила внимание на обстоятельство, подтвердившее мои подозрения. Ее глаза упорно избегали встречи с моими. Скрыв, насколько хватило сил, свое горе, я повторила ей указания Гроссе, запрещавшие ей читать и писать, пока он не осмотрит ее опять.
— Это совершенно лишнее с его стороны, — сказала она.
— Разве вы уже пробовали?
— Я заглянула в книжку с картинками, — отвечала она, — но не разобрала ничего. Строчки сливались и перепутывались перед моими глазами.
— Не пробовали ли вы и писать? — спросила я.
(Мне было совестно ставить ей такую ловушку, хотя настоятельная необходимость узнать, не переписывается ли она с Нюджентом, вполне оправдывала меня.) — Нет, — отвечала она, — писать я не пробовала.
Говоря это, Луцилла покраснела.
Нужно сознаться, что, задавая вопрос, я была слишком взволнованна, чтобы сообразить то, что я легко сообразила бы, будучи более спокойной. Она могла вести переписку тайно от меня и без помощи зрения. Зилла читала ей ее письма, когда не было меня, а сама она могла писать, как я уже говорила, небольшие записки. Кроме того, выучившись читать и писать с помощью осязания (по выпуклым буквам), она еще не умела, если даже глаза ее поправились настолько, чтобы различать мелкие предметы, пользоваться ими для переписки.
Эти соображения пришли мне в голову позже и несколько изменили мои подозрения. В ту минуту я объяснила себе перемену в ее лице тем, что Луцилла понимает, что я расспрашиваю ее не без причины. Что же касается остального, мои подозрения остались непоколебимыми. Как ни старалась, я не могла отделаться от мысли, что Нюджент надувает меня, что ему удалось, так или иначе, не только объясниться с Луциллой, но и убедить ее держать это в тайне от меня.
Я отложила до следующего дня попытку разузнать побольше.
Вечером мне пришла в голову мысль расспросить Зиллу, но, подумав, я этого не сделала. Зная характер няньки, я поняла, что она отговорилась бы незнанием и потом рассказала бы о случившемся своей хозяйке. Луциллу я знала так хорошо, что была уверена, что это повело бы к ссоре. Наши отношения были и без того уже плохие. Я решила не выпускать из виду на следующее утро деревенскую почтовую контору и следить за передвижениями няньки.
Следующее утро принесло мне письмо из Франции.
Адрес был написан рукой одной из моих сестер. Мы обыкновенно писали друг другу недели через две или три.
Между этим письмом и предшествовавшим не прошло недели. Что это значит? Хорошие вести или дурные?
Я разорвала конверт.
В нем находилась телеграмма, уведомлявшая, что мой дорогой отец лежал опасно раненый в Марселе. Мои сестры уже поехали к нему и умоляли меня последовать за ними, не теряя ни минуты. Нужно ли рассказывать историю этого страшного несчастья? Начинается, конечно, женщиной и похищением, кончается молодым человеком и дуэлью. Ведь я уже говорила вам, что папенька был так обидчив, папенька был так храбр! О Боже! Боже! Опять старая история. Вы знаете пословицу: каков в колыбельке и т, д. Опустим занавес. Я хотела сказать — окончим главу.
Глава XLIТЯЖЕЛОЕ ВРЕМЯ ДЛЯ МАДАМ ПРАТОЛУНГО
Следовало ли мне быть готовой к бедствию, постигшему меня и моих сестер? Если б я смотрела трезво на прошлое отца, ясно было бы, что от привычек всей жизни трудно отказаться в конце ее. Если бы я подумала хорошенько, то поняла бы, что чем больше реагирует отец на прекрасный пол, тем ближе возврат к старому и тем вероятнее, что он обманет надежды, которые мы возлагали на его поведение в будущем. Все это так. Но где те образцовые люди, которые руководствуются своим рассудком, когда их рассудок указывает на необходимость прийти к одному заключению, а интересы — к другому? О, мои дорогие читатели и читательницы, если бы мы только знали, какой твердый фундамент глупости лежит в основании нашей человечности!
Я должна была поступить так, как велел мне поступить мой долг. Мой долг велел мне покинуть Димчорч и успеть в тот же день на пароход, отходивший из Лондона на континент в восемь часов вечера.
И покинуть Луциллу?
Да, и покинуть Луциллу. Даже интересы Луциллы, как ни дороги они мне были, как ни боялась я за нее, не были для меня так священны, как те, которые призывали к постели отца. У меня оставалось несколько свободных часов до отъезда. Все, что я могла сделать, это обеспечить ее безопасность на время моего отсутствия, приняв меры предосторожности, которые могли прийти мне в голову. Наша разлука не должна была продолжаться долго. Так или иначе, страшная неизвестность — останется ли жив или умрет мой отец — разрешится скоро.
Я послала попросить Луциллу зайти в мою комнату и показала ей письмо.
Она была искренне огорчена, когда я прочла ей письмо. На минуту, пока она выражала мне свое сочувствие, исчезла ее непонятная сдержанность относительно меня. Но когда я сообщила о своем намерении уехать в этот же день и выразила сожаление, что придется отложить нашу поездку в Рамсгет, прежняя сдержанность появилась опять. Она не только отвечала неестественно (как будто соображая что-то), но ушла, напутствуя меня избитыми словами:
— Вам, вероятно, не до меня в таком горе. Я не буду мешать вам. Если вам что-нибудь понадобится, вы знаете, где найти меня.
И не сказав ничего больше, она вышла из комнаты.
Не помню, чтоб я раньше в другое время испытывала чувство такой беспомощности, такого смущения, какое овладело мной, когда она затворила за собою дверь. Я принялась укладывать те немногие вещи, которые нужны были для поездки, сознавая инстинктивно, что если буду бездействовать, то окончательно паду духом. Привыкнув во всех других жизненных затруднениях принимать решения быстро, теперь я неспособна была даже ясно представить себе сложившуюся ситуацию. Что же касается того, чтобы предпринять какие-нибудь действия, то я была на это так же мало способна, как младенец мистрис Финч.
Сборы в дорогу помогли мне забыться на время, но не вернули нормального состояния духа.
Собрав вещи, я бессильно опустилась на стул, сознавая крайнюю необходимость объясниться с Луциллой прежде, чем уеду, и не зная, как это сделать. К невыразимой досаде, я чувствовала, что слезы выступают у меня на глазах. Но во мне еще осталось достаточно пратолунговского, чтоб устыдиться такого малодушия. Прошлые невзгоды развили во мне цыганскую страсть к движению и к свежему воздуху. Я надела шляпку и решилась попробовать, не поможет ли мне прогулка.
Я вышла в сад… Нет! Сад почему-то показался слишком тесным. Я располагала еще несколькими часами. Я пошла в горы.
Проходя мимо церкви, я услышала голос досточтимого Финча, поучавшего деревенских детей. Слава Богу, подумала я, что мне не угрожает встреча с ним. Я шла так быстро, как только могла. Воздух и движение успокоили меня. Походив час с лишним по горам, я вернулась домой, чувствуя себя опять самой собою.
Может быть, мое смущение прошло еще не совсем, может быть, мое горе производило на меня расслабляющее действие, но я чувствовала больше чем когда-либо перемену в моих отношениях с Луциллой. При твердом намерении объясниться с ней прежде, чем уеду и оставлю ее беззащитной, я не находила в себе достаточно мужества для личного объяснения, опасаясь встретить отпор. Я последовала примеру бедного Оскара и написала ей письмо.
Я позвонила раз, другой. Никто не ответил.
Я пошла на кухню. Зиллы там не было. Я постучалась в дверь ее спальни и не получила ответа. Спальня оказалась пустой, когда я заглянула в нее. Мне оставалось или отдать самой письмо Луцилле, как ни странно это было бы, или решиться на личное объяснение.
На личное объяснение я не могла решиться. Я отправилась к ней с моим письмом и постучалась в дверь ее комнаты.
И тут никто не ответил. Я постучала еще раз и опять без результата. Я отворила дверь. В комнате не было никого. На маленьком столе у кровати лежало письмо, адресованное мне. Написано оно было рукой Зиллы, но Луцилла подписала внизу свое имя, как всегда делала, когда хотела показать, что письмо написано под ее диктовку. Как я обрадовалась, увидев его! Ей пришла такая же мысль, как и мне, подумала я. Она тоже побоялась неловкости личного объяснения. Она тоже предпочла объясниться письменно и избегает встречи со мной, пока ее письмо не сделает нас опять друзьями.
С такими отрадными предположениями вскрыла я письмо. Представьте, что я почувствовала, прочитав его.
"Дорогая мадам Пратолунго. Вы согласитесь со мной, что было бы неблагоразумно откладывать мот поездку в Рамсгет после того, что сказал Herr Гроссе о моем зрении. Так как вы не можете по обстоятельствам, которые крайне огорчают меня, сопровождать меня на берег моря, я решилась уехать в Лондон к моей тетке и попросить ее быть моею спутницей вместо вас. Зная ее искреннюю привязанность ко мне, я вполне уверена, что она охотно возьмет меня на свое попечение. Так как время дорого, я уезжаю в Лондон, не дождавшись вашего возвращения с прогулки. Но вы так хорошо понимаете, что в некоторых случаях можно не стесняться пренебречь формальным прощанием, что, я уверена, извините меня. Пожелав всего лучшего вашему отцу, остаюсь искренне ваша ЛУЦИЛЛА.
P. S. Прошу вас не беспокоиться обо мне. Зилла проводит меня до Лондона, и я напишу Гроссе, лишь только приеду к моей тетке".
Если бы не одна фраза в этом жестоком письме, я ответила бы на него тем, что отказалась бы немедленно от должности компаньонки Луциллы.