просит, – так посмотришь, посмотришь, да калачика, али орешков и купишь. Что уж мы, так век-от мотаемся, – как нам можно себя к господам прировнять!
– Ах, Федоровна, – обыкновенно возражает, бывало, на это барыня, – зато какой и ответ-то мы, господа, за вас, рабов, должны отдать на том свете. Ведь вы – все равно что дети наши: с нас ведь Бог-от взыщет за вас.
– Ах, матушка, да как бы мы хоть умели служить-то да покоряться, а то мы и этого-то не умеем. Чем бы нам смолчать, да перенести на себе, да еще стараться больше и больше служить, – коли господа тобою недовольны, мы не снесем; да хоть не в глаза сгрубишь, – так за глаза поропщешь; вот все спасение-то пред Господом Богом и потерял.
Как было барыне не любить Прасковьи Федоровны; так благоразумно и рабски рассуждавшей!..
С другой стороны, умная Прасковья Федоровна умела жить в ладу и с дворней, и с крестьянами, особливо с тех пор, как стала вольною. «Конечно, барские милости ко мне велики, – рассуждала она сама про себя, – и велики, и лестны, и дороги, а все мне век-от жить не с барыней, а со своим братом, – за что же я стану с ним ссориться? И вследствие такого рассуждения она не только не позволяла себе наушничества или сплетней относительно своего брата, но даже, по возможности, и без вреда самой себе, старалась защищать его. Если барыня, бывало, на кого прогневается и с негодованием и раздражением рассказывает о вине лакея, девки или мужика, Прасковья Федоровна, видя, что прямою защитою может повредить и самой себе во мнении барыни, только, бывало, отмалчивается, или с осуждением покачивает головою и вздыхает, приговаривая:
– Ах глупые, глупые!
Барыня очень любила, чтобы все ее подданные любили и хвалили ее за доброту, милосердие и снисходительность; и когда, бывало, дойдет до нее слух, что барщина, забывая великие милости, ропщет на нее за какую-нибудь излишнюю работу, или не с полною готовностью и радостью старается исполнить ее приказание, госпожа очень этим огорчалась и горько жаловалась Федоровне на неблагодарность людей.
– Я ли им не мать? Я ли не баловщица? Ты сама знаешь, Федоровна, так ли у меня, как у других господ: не бывало ни зажину ни засева, чтоб я не поднесла им водки; помолотуха одна – так мне каждый год двадцать пять рублей стоит; так должны бы они все это ценить, а они что же это сделали? Выхожу я сама погулять на поле, – вижу, половина поля ярового сжата; другая стоит не тронута; а время уходит – скоро Ивана Постного, я и говорю: „Ну, ребятушки, прошу я вас, потрудитесь, уж дожните мне все яровое зараз; вам всего тут работы дня на три на четыре; а я вам после за это целый день свой отдам“. Так что же ты думаешь? Не то чтобы сказать: „Слушаем-де, матушка, как можно господскую работу без конца бросить“, что ты думаешь? Хоть бы слово кто сказал, а Васька – грубиян, знаешь, горелый? Я давно до него добираюсь, – у нас, говорит, матушка, у самих еще рожь не дожата, все яровое стоит не тронуто, а ячмень давно ушел». А? Как тебе нравится? У него ячмень ушел! У него ячменя-то посеяно какой-нибудь мешок, а тут барского добра на тысячу пропадет. Вот ты, Федоровна, всегда еще их защищаешь, ну-ка скажи: есть какая-нибудь благодарность в этом народе?…
– Я их, матушка, не защищаю, а только докладывала вам и опять доложу, что наш народ – робкий и покорный. Может, кто что сглупа да с сердца и сболтнул; чего не слыхала, не могу заверять. А это могу заверить, как благодарны вами мужички, как хвалят и превозносят вас, так уж это сама слышала, и не раз и не два, а может, каждый час слышу. Вот что я вам доложу!..
– Так зачем же они это говорят, коли благодарны мною? Когда я человеком благодарна, так я стараюсь больше и больше ему услужить, а уж не стану позорить да ругать.
– Эх, матушка, захотели вы себя приравнять к мужику? Вы, господа, имеете над нами власть: что прикажете, так должны исполнять, а у мужика-то только и есть, как что не по нем, так побормочет за глаза. А уж что любят вас мужички – так любят…
– Я терпеть не могу, как про меня кто за глаза говорит, мне лучше прямо скажи, мне приятней. Ну, и как же ты говоришь: «Все довольны и благодарны», – а как же Васька-то Горелый, мне прямо в глаза грубиянил?
– Так, матушка, сердечная барыня, разве на всех угодишь? Ведь велик Бог на небе, а царь на земле, так и те на всех-то не могут угодить; и царя за глаза-то ругают, а и у Бога-то один просит дождя, другой ветра, да ведь Господь-то нас, грешных, за это прощает: знает он, Великий Создатель, какие мы ненасытные грешники… и вы, матушка, простите!
Так жила и уживалась со своей барынею Прасковья Федоровна. Но прошло несколько лет – не стало и барыни, которая, впрочем, и перед смертью не забыла своей верной служанки и наперсницы, и отказала ей, на помин души своей, двадцатипятирублевую бумажку. Прасковья Федоровна окончательно утвердилась в Мешкове. Дочь ее подрастала и становилась невестой, и невестой по деревне весьма заметной, потому что все предполагали у Прасковьи Федоровны не малые денежки. И деньжонки действительно водились у нее; большие или малые – этого никто не знал наверное, кроме самой хозяйки; но все видели, что приданое у Катерины, как деревенской невесты, было на славу. Даже дочери богатых мужичков не были одеты наряднее ее. Но Прасковья Федоровна не торопилась выдать дочку замуж и не искала женихов. «За судьбой не угоняешься и от судьбы не убежишь», – говаривала она обыкновенно.
Прасковья Федоровна жила с дочерью тихо и уединенно; в гости выходила редко, и то, большею частью, с разными поздравлениями к соседям помещикам, старым приятелям ее барыни, куда постоянно брала с собою и дочь. Так прожили они до той поры, как Катерина подвигалась уже к двадцати пяти годам; отсюда начинается и наш рассказ.
В настоящий вечер мать и дочь сидели за работою, почти молча, изредка лишь перекидываясь незначительными фразами. Вдруг под средним окном избушки кто-то постучался.
– Кто тут? – спросила Прасковья Федоровна, высунувши голову за окно.
– Богомолка, родимая, проходящая… пустите, Христа ради, переночевать, укройте от темной ночи.
– Да откудова Бог несет?
– Я-то откудова?
– Да.
– Дальная, родимая: слыхала ли Старое Воскресенье?… Так из под него.
– А куда ходила на богомолье-то?
– А ходила ко Владимирским угодникам… так пусти, родимая, Христа ради.
– Да что же это ты, тетушка, у сиротской избы стучишься? Тебе бы вот в больших-то домах попроситься переночевать: тамоди, чай, и простора побольше.
– Эх, родимая, в сиротскую-то келью скорее достучишься; сиротинушка-то скорее пустит – да приветит.
– Ну, войди с Богом!
– Ну, спаси Христос.
В избу вошла высокая, худощавая, пожилая женщина, в меховом тулупе, покрытом синею нанкою; голова и лицо ее наглухо были увязаны большим платком, так что оставались незакрытыми почти одни только глаза. Помолившись иконам, поздоровавшись с хозяйками, богомолка попросила позволения лечь на полатки и, не дождавшись ответа, полезла на них. Улегшись на них, она свесила вниз голову и стала смотреть на хозяйку, а преимущественно на дочь ее.
– Эки стужи становятся: смерть озябла.
– Да что больно поздно на богомолье то пошла: что бы летом? – заметила Прасковья Федоровна.
– Да летом-то все не угодила никак: работы замяли. Сами-то вы господские?
– Были, сударыня моя, и господские, а теперь стали Боговы да государевы.
– Что же, за большую службу вашу отпустили господа на волю?
– Уж не знаю, велика ли была моя служба, да, видно, госпожа почтила за большое.
– Ну спаси ее Христос; а умерла – так царство ей небесное… Как же теперь, так и живете в сиротстве?
– Да, вот и живем по милости Господней, да хлеб жуем.
– А при какой должности на барском-то дворе находилась?
– Да я при всех должностях была: никакая от моих рук не отходила. С ребячьих лет все около барыни, с четырнадцати лет ключничать пошла.
– Ну так, чай, с денежками отошла от господ-то, не с пустыми руками…
Прасковья Федоровна пристально посмотрела на богомолку.
– Какие деньги у дворового человека? Коли служить господам да воровать, так ничего не заслужишь и на волю не выпустят. Господа честность да правду любят, ретивого да верного раба около себя держат; а я со своей барыней тридцать лет жила, голубушка моя, как сестра родная.
– Ну так, чай, потому и отличка тебе была, все рубль-от скорей даст тебе, чем кому другому… я вот про что говорю, матушка, а не на счет какого воровства. Что уж, воровством много ли наживешь… а, чай, господам не стыдно и обжаловать верного человека.
– Конечно, и я не могу пожаловаться на свою барыню: много была ее милостями взыскана… А все дворовый человек у господ на службе капитала не наживет, потому и господам деньги раздавать своим слугам не приходится… А сыт человек, одет да заработал себе в праздник гривенничек, на мяконькое да на сладенькое, – вот он и должен быть доволен, и от господ ему больше нечего ждать… Вот что, моя любезная!
– Это так, матушка… ну a вот как же, тоже в миру говорят, – мы хоть не господские, а тоже слышим… что у господ только и житья и наживы, что старосте, ключнику да ключнице…
– Ну, да ведь это вольному – воля…
– Это уж так, матушка, так… Ну ведь тоже, я думаю, работам разным обучены; а живете, – оброка теперь не платите: можете себе заработать и на хлеб на соль, и доченьке в приданство что отложить… Это доченька, чай, твоя?…
– Нешто.
– Славная какая красавица. Ведь, вот, чай, замуж тоже отдавать надо, женишка приискивать…
– Искать я не стану. Судьба придет – сама найдет.
– Да это уж такое дело, матушка. А все, чай, уж в девках не оставишь сидеть. Поди-ка, чай, приданого-то что наклала…
– Что есть, все у ней будет…
– Женихов-то поди не мало тоже забегало…
– Были, слава Богу, да не тороплюсь: замужем еще буде, – пускай в девках поживет.
– Нешто, а все надо девку пристроить: молодая кровь, матушка, всяко бывает… Что девку держать? Не в соли ее солить. Разве только, что женихи-то все нестоящие. Экую красавицу надо за хорошего человека отдать, а не за кое-какого…