– Я вам и то помогал от всей души, а вы вон и завтракать-то не даете… С голодным-то брюхом плоха работа…
– Да дай, батька, управиться-то: всякое тебе угощение предоставим, а теперь какой еще завтрак: хлебца, коли хошь, вынесем… Вот и поешь…
– Спасибо… Ешь сама…
– Так как же это, друг любезный, ведь не станешь работать, так и господину твоему так и Никанорушка скажет, пожалуется, что ты господского приказа не исполнил…
– Да ну, отступись: подавай косу… Я те накошу, чертовка этакая… Я те уважу!.. – бормотал он… – Неси косу… Вишь ты: жаловаться хочешь… Много вашей братьи нищеплетов: на каждого не накосишься…
Принесли Фоме косу и он стал рядом с Никешей.
– Ну, смотри же, барин, поспевай, – сказал он и быстро замахал косою, но косил так неровно и с такими пропусками, что Никеша решился заметить ему.
– Ну как же еще косить: вишь, на вас ничем не потрафишь… Глаже, что ли, косить?…
И Фома так размахнулся косою, что она до половины вошла в землю – и переломилась.
Обе женщины вскрикнули и чуть не заплакали от огорчения и досады. Никеша тоже рассердился и огорчился.
– Что же вы это делаете… Это вы напрасно… Это, братец, нехорошо… Что вы даром только добро мое – косу изгубили, а работы от вас нет… Это я барину на вас жалобу должен произнести…
– Эх, барин, поднес бы ты мне водки да дал бы закусить хорошенько, так я бы тебе, знаешь… не то что, а весь бы сенокос один тебе управил… А то кто на тебя станет голодный работать… Пожалуй, жалуйся барину: разве он тебя похвалит, что выпросил человека работать, да и накормить не хочешь…
– Что вы напрасно говорите… Как же можно, чтобы не накормить, а только что еще не управились… Поди, Катерина, сделай хоть яичницу поскорее…
– Да водки, барин: сам купить обещал, а то и работать не стану… Вот тебе и весь тут сказ…
– Да, стоишь ты водки… Обидчик ты, видно… – вмешалась рассерженная Катерина… – Как бы моя была воля, так не то что поить тебя да кормить, а просто напросто: пустила бы я тебя голодного домой: ступай, голубчик, пришел ты не работать, а бражничать… Нам тебя угощать не из чего… Шел бы домой, попер бы верст-то тридцать с пустым-то брюхом, так и умнее бы был… Вот, право бы сделала…
– Сделай!.. Так как-то он, барин-то твой, господин, к нам на двор нос-от покажет?…
– Ступай, Катерина, в свое место: не твое тут дело, – возразил Никеша. – Говорят тебе – яичницу изжарь, да к дяде Николаю сбегай: возьми водки на гривенник…
– Вот так-то лучше… Угостишь – и работать стану как следует! – говорил Фома, развалясь на траве.
– Эких работничков возит! – бормотала про себя Катерина, с недовольным лицом отправляясь к избе своей.
Никеша, скрепя сердце, продолжал косить один. Наталья Никитична ничего не говорила, слушая весь этот разговор и смотря на все происходящее. «Нет, не те у нас порядки пошли, не настоящие, и Никеша стал другой…» – думала она про себя и только неодобрительно покачивала головою.
И угощение мало помогло: Фома, выпивши во дни и порядком закусивши, работал лениво и Никешу только развлекал своими рассказами и разговорами. И вышел этот работник только даровым нахлебником. Да еще на другой день после сенокоса, когда стал собираться домой, требовал, чтобы его подвезли на лошади, а когда отказали, обругал на прощанье и обещал, как приедет Никеша к его барину, сделать ему какую-нибудь пакость… Так шло все хозяйство Миксши с помощью и под покровительством благодетелей помещиков. Но чрез неделю после сенокоса Никеша счел нужным ехать к предводителю на Петров день, а по дороге завернул и к Якову Петровичу Комкову, чтобы поблагодарить его за пожалованного работничка. Комков полюбопытствовал узнать, хорошо ли работал Фома, Никеша слегка на него пожаловался и рассказал свои похождения вместе с Фомою за сеном на отцовское гумно: Яков Петрович очень смеялся над всем этим и как будто даже остался доволен выходками Фомы. Никеша тоже улыбался, слушая веселый смех своего благодетеля, и радовался, что его рассказы доставляют удовольствие.
II
Предводителем на текущее трехлетие был избран Рыбинский, к великому неудовольствию и оскорблению Паленова, который рассчитывал было занять это вожделенное звание. Но трехлетие приходило к концу; будущею зимой должны были быть выборы и Рыбинский старался поддержать расположение дворян. Образ жизни его не изменился: дом его по-прежнему представлял нечто вроде трактира с цыганами, хлебосольство и расточительность оставались прежние, но сам Рыбинский держал себя с дворянами уже иначе и успел вооружить против себя многих из них. Почетность и независимость положения предводителя, раболепное низкопоклонство уездных чиновников и мелких дворян, из которых многие называли его «ваше превосходительство», а иные, в порыве восторга самоуничижения, целовали у него руки, развили в Рыбинском врожденную наклонность к самоуправству, доводившему его почти до ребяческого задора. Он как будто считал своею обязанностью при всяком случае делать назло уездным судам, умышленно заводил ссоры с губернатором и другими губернскими властями. Хотя все это и нравилось молодым людям и привлекало их к Рыбинскому, зато возмущало против него людей семейных и солидных, из которых Паленов умел составить против него оппозиционную партию. Рыбинский знал это и мало беспокоился: он понимал, что большинство на выборах останется на его стороне; он знал, что расчетливому и даже скупому Паленову, притом человеку семейному, дом которого придерживался строгого этикета, не привлечь такого сочувствия дворянства, какое привлекало его хлебосольство, его открытый стол и дом, отсутствие всяких приличий, простота, а подчас даже и покровительственная грубость обращения. Он понимал все это если не по соображению, то инстинктивно, – и не боялся соперничества Паленова и его оппозиции на выборах; но самолюбие Рыбинского уже не удовлетворялось званием уездного предводителя: он мечтал попасть в губернские. Для этого минувшую зиму он провел в губернском городе, знакомился с помещиками других уездов, задавал роскошные обеды, устраивал общественные удовольствия, за которые великодушно расплачивался из одного своего кошелька, одним словом, – удивил и пленил почти весь город своей расточительностью. Теперь день своего ангела он хотел отпраздновать в деревне с особенным великолепием и приглашал на него помещиков даже из отдаленных уездов, рассылая ко всем программу предстоящего праздника, точно афишу на какое-нибудь театральное представление. И чего-чего не было в этой программе: и театральное представление на открытом воздухе, и балет в естественной роще при искусственном освещении, и бал с ужином, и народный праздник с угощением народа, и кавалькады ночью с факелами, и ночные прогулки на лодках по воде с фейерверками, и кулачные бои у простого народа, и скачка на тройках, и пр., и пр., так что один помещик, прочитавши эту программу, только плечи поднял да руками развел, примолвя: столпотворение вавилонское! Содом и Гомор, да и баста!.. А другой лаконически проговорил только: «Разорится!.. Лопнет!.. Помяните мое слово – лопнет!..» Разумеется, на такой праздник нельзя было не ехать, хотя бы и за сто верст; но долго, однако ж, в семейных домах разрешался сомнительный вопрос: можно ли ехать дамам к холостому человеку. Впрочем, женское любопытство победило излишнюю щекотливость приличий: и за день и накануне Петрова дня на обширный двор усадьбы Рыбинского беспрестанно въезжали разнообразные экипажи, запряженные тройками, четверками, шестериками и наполненные разряженными дамами. Никешина тележка также приютилась где-то скромно, в самом дальнем уголке. Ему тоже было милостиво приказано явиться на предстоящий праздник.
В день праздника после обедни все гости сошлись в парадные приемные комнаты хозяина и тотчас же сами собою разделились на группы: тысячедушные до пятисотдушных включительно составили одну группу на самом видном месте около хозяина. К этой группе примыкали молодые и холостые люди разных состояний, даже стодушные, но побывавшие хоть раз в жизни в столицах. Из прочих посетителей к этой группе подходили иные разве только за тем, чтобы засвидетельствовать свое почтение, и тотчас же отходили к своим. Примыкая к этой группе, но все-таки отдельно, составлялась другая из помещиков, считавших себя людьми не столь богатыми и знатными, но имевшими право голоса и шар на баллотировке. Наконец третья группа, помещавшаяся большею частью в первой зале поближе к входным дверям и в бильярдной, образовалась из мелкопоместных дворян и неважных чиновников уезда; а важными, как известно читателю, считаются в уезде городничий, исправник да судья: они принадлежат ко второй группе, принимаются с любезною улыбкою и в первой, и сами с такой же улыбкою обращаются к третьей. Все эти группы образовались сами собою, без воли и распоряжения хозяина, который старался оказывать особенное внимание второй группе, как самой многочисленной и состоящей из людей более для него нужных. В первой группе шел разговор солидный, спокойный и внушительный, возникали иногда споры, но и они сопровождались и оканчивались с каким-то особенными достоинством. Во второй группе было больше одушевления и веселости, больше шума, смеха и споров. Зато очень скромно, молчаливо и осторожно держала себя братия третьего кружка: казалось, что там чувствовалась всеми какая-то неловкость и даже преждевременная скука. Дамы, разумеется, были все вместе, но здесь еще скорее и резче обозначалось различие положений, состояния и костюмов, тем более что встретилось много между собою незнакомых, съехавшихся из разных сторон; и теперь пока, до более подробных исследований, общественное положение и право на уважение каждой из них определялось прочими только по одному костюму. В дамском кругу чины и состояние играют большую роль и имеют еще более значения, нежели в мужском. Женщина никогда не уважает другую женщину за ее личные достоинства, она даже и себя ценит не по самой себе, но или за мужа, или за родных, или за состояние и образование, которое ей дали.