Рыбинский старался быть любезным хозяином и употреблял все усилия, чтобы сблизить дам, но напрасно: они дичились друг друга, и каждая старалась держаться ближе к тем, с которыми была знакома прежде. Единодушного разговора никак не возникало; и чем более Рыбинской старался об этом, тем выходило хуже, потому что каждая из них сердилась на другую, с которою Рыбинский заговаривал.
Между прочими гостями были и старые наши знакомые: Неводов, Комков, Тарханов. Приехал и Паленов, не желая обнаруживать своего нерасположения к Рыбинскому; но жены с собою не привез. Он, разумеется, фигурировал в первой группе и ораторствовал со свойственным ему красноречием о всевозможных предметах.
Между прочим, выбравши такую минуту, когда больше было слушателей, он обратился к Рыбинскому:
– Я, Павел Петрович, давно собираюсь обратиться к вам, как предводителю, с покорнейшею просьбой. Я уверен, что вы, как истый русский дворянин и дворянин нашего уезда, исполните мою просьбу, потому что она касается интересов одного из дворян нашего уезда. Я говорю о несчастном Осташкове. Я заметил, что он здесь, что вы удостоили и его приглашения наравне со всеми нами, но я не знаю, известно ли вам, в какой бедности, нищете и всякого рода лишениях находится его семейство. Но бедность и лишения материальные ничего не значат в сравнении с нравственными лишениями. Я полагаю, вы в этом совершенно со мною согласитесь?
– Может быть… Но в чем же дело?…
– У этого несчастного Осташкова пять человек детей тогда, как он не имеет средств даже прокормить их, а не только дать образование, которое требует от дворянина наше время, наш век… А между тем детям надо дать воспитание…
– Что же с этим делать? Не нанять ли на общий счет гувернантку для его детей: так ведь ни одна не пойдет к нему, – отвечал Рыбинский иронически. – Эй, Осташков, поди сюда! – закричал он ему через всю комнату. Осташков поспешно бросился на призыв.
– Как ты думаешь: пойдет к тебе гувернантка, если бы мы ее наняли для тебя…
Осташков глупо смотрел в глаза и улыбался, ничего не отвечая и стараясь сообразить, к чему и о чем его спрашивают.
– Слышишь ли? Что же не отвечаешь. Вот Николай Андреич предлагает дворянству на общий счет нанять для тебя гувернантку, чтобы она обучила тебя грамоте и французскому языку вместе с твоими детьми… Говори: желаешь ли ты этого?…
Все присутствующие смеялись. Паленов вспыхнул.
– Вы шутите, – сказал он, стараясь удержать гнев, – шутите судьбой несчастного бедняка-дворянина, а я, пользуясь тем, что здесь собралось дворянство почти всего нашего уезда, хотел обратить общее внимание на судьбу этого бедняка и думал, что вы, как предводитель, примете в нем участие и захотите ознаменовать день нашего ангела каким-нибудь добрым делом…
– Э, полноте, Николай Андреич, об этом ноговоримся еще на выборах: делу время и потехе час, а сегодня я хочу, чтобы все веселились вокруг меня, чтобы все забыли о своем горе, чтобы даже Осташков забыл о своей бедности и о своей многочисленной семье. Я даже приготовил для него особенную роль в живых картинах. Он будет изображать собою довольство, будет сидеть на кипе книг, голова, лицо и руки будут вымазаны у него скоромным маслом; перед ним будет стоять несколько блюд с кушаньями и корзина с винами, кругом его будут стоять мешки с деньгами и одна из красивейших вакханок будет возлагать венок на его масляную голову. Весь же труд твой Осташков будет состоять только в том, чтобы сидеть смирно да смотреть на все такими глазами, как ты обыкновенно смотришь после сытного обеда, когда тебе спать хочется… Не правда ли: это будет чудесная картина?
Все захохотали, иные обиделись, а Паленов надулся и журавлиными шагами, с выпученной вперед грудью, красный как рак, с неудовольствием отошел от Рыбинского. Через несколько минут он подозвал к себе Никешу.
– Пока этот негодяй будет предводителем, – сказал он ему, – не жди ничего для твоего семейства: он нисколько не заботится о дворянстве, которое сдуру избрало его своим представителем. Это оттого, что он сам пария, сам случайно разбогатевший нищий. Но я и один помогу тебе: привози ко мне своего сына, я дам ему образование на свой собственный счет… А чтобы ты был уверен, что это не одни только слова, что я сказал это не на ветер и не для того только, чтобы похвастаться или потешить тебя, ты теперь же можешь рассказать об этом всякому. Я покажу этому выскочке, этой вороне в павлиньих перьях, как должен держать себя дворянин со своими меньшими братьями.
Осташков бросился было целовать руку Паленова, но тот не допустил и строго заметил, что какие бы чувства ни волновали душу дворянина, но он не должен позволять себе никакого движения, которое могло бы унизить его в глазах прочих. Этого тебе, может быть, не сказал бы хозяин здешнего дома: он был бы даже очень рад унижению своего собрата перед собою, но то он, а это говорю я. Надеюсь, ты сам знаешь, кто из нас имеет более прав на уважение и доверие.
Между тем подали сытный завтрак, на котором так много было разных водок и вин, что любители имели полную возможность привести себя в желанное состояние.
После завтрака Рыбинский пригласил всех на простонародный праздник. На большом господском дворе собралось несколько сот крестьян. Все мужики Рыбинского были в красных рубашках: у кого не было своей, тому была выдана от господина. Бабы также были наряжены в однообразные кокошники. Среди двора возвышалось несколько гладко выстроганных и намазанных салом столбов разной вышины, на вершине которых висели кафтаны, шляпы, сапоги и т. п., предназначенные для искусных, сумеющих влезть на столб и снять их оттуда. Несколько качелей, гора для катанья помещались по сторонам. Среди двора красовалось на возвышении несколько бочек вина и пива с разными закусками – самый любопытный предмет в глазах собравшегося многолюдья.
Народ давно уже и с нетерпением толпился около бочек, столбов, качелей, ожидая, когда выйдет барин и даст приказание начинать.
– А что, Ванюха, станешь ли пить водку-то? – слышалось в толпе.
– Как, паря, не пить, как поднесут.
– Да, станут ли, парень, водкой-то поить.
– Ну, вота! Так не станут, что ли?
– А ну, может…
– А что?
– Так… Может, и не станут.
– Ну, так и так уйдем.
– Да нет, парень, чай, поднесут…
– Ну, как не поднести: на что же и выставлять, коли подносить не станут…
– Знамо дело: на что и выставлять…
– Долго барин-то не выходит…
– Долго-то, долго…
– А что, Петруха, – слышалось в другой стороне, – что ты полезешь на столб али нет?
– А что?
– Да так: мол, полезешь али нет?
– Полезу…
– Ведь, чай, не достанешь ничего.
– А может…
– Да нет, не ссяжешь… Тебе не ссягчи… Разе уж как…
– А может, и ссягу?!.
– Да знамо: оно годится, не купленное.
– А что, матка, будем ли на качелях-то качаться?
– Знамо, будем… И на качелях этих, и на горе вон… Вон ребятишки поехали: не утерпели, пострелята… Вишь, вишь…
– Да что больно барин-то долго не выходит… Покатался бы, девка… Чай, ведь страшно.
– Да чего бояться-то: только сиди знай, да крепче держись… Долго барин-то нейдет…
– Долго и есть, девка.
Наконец на террасе дома, выходившей на двор, вместе с гостями показался и Рыбинский. При виде его, вся толпа заревела ура! Именинник поклонился и махнул в воздухе шляпою. В то же мгновение сзади народа взлетела ракета: белой, едва заметной полосой прокатилась она среди дневного света, потом опрокинулась, устремилась вниз, и вдруг, не долетая до земли несколько сажен, лопнула с треском над головами зрителей. Это был сигнал для открытия праздника. Несколько человек виночерпиев явилось у бочек с вином, и народ снова огласил воздух радостными криками. В необыкновенно короткое время весь народ уже был навеселе. Начались хороводы, пение. Образовались отдельные толпы около качелей, горы, столбов. Некоторые из гостей сошли с террасы и подошли, чтобы смотреть поближе на одного смельчака, влезавшего на самый высокий столб за плисовой поддевкой и сапогами. Несколько раз уже он обрывался и скользил вниз, возбуждая насмешки зрителей, но не терял присутствия духа и лез снова, поднимаясь с каждым разом все выше и выше.
– Петруха, опять в Нижний поедешь скоро! – кричали смельчаку из толпы.
– Эй, Петряй, смотри, морду облупишь…
– Столб-от, столб-от раздавишь…
– Ребята, сало лижет, сало лижет… У-у, поехал! – кричал народ, сопровождая смехом новое падение Петра. Но тот, опустившись вниз, только оглянулся сердито, да отер пот с разгоревшегося лица и пошаркал руками землю.
– Не все вам смеяться, – бормотал он, – вот как все сало-то оботру со столба брюхом-то, так и кафтан мой будет: тогда и смейтесь…
И он снова полез и еще с большею быстротою и ловкостью, чем сначала. Народ сначала смеялся над новым его покушением, но когда Петр поднялся до такой высоты, что оставалось сделать еще последних два-три движения и он был бы у цели, а между тем он, видимо, ослабел и как бы в отчаянии прильнул к столбу, крепко охвативши его руками, народ вдруг изменился: сначала затих, потом стал посылать ему ободрительные приветствия. Долго висел Петр в таком положении, потом вдруг быстро рванулся вверх, сделал смелое движение в сторону и схватился руками за крестообразный переклад, лежавший на вершине столба. Но при этом ноги его оборвались и он повис на одних руках в вышине семи сажен над землею. Весь народ застонал в испуге, на террасе поднялся визг и писк, с кем-то из дам хотело сделаться дурно. Но Петр уже был вне опасности: покачавшись несколько секунд на воздухе, он быстро взметнулся ногами на ту же перекладину, на которой висел, и, перевернувшись, сел на нее верхом. Все это было сделано так быстро, что народ не успел опомниться, но удовольствие его было полное, неописанное, когда Петруха, сидя там, на верху, взял в обе руки поддевку, встряхнул ее и надел на себя, а на голые ноги свои стал примеривать сапоги. Когда Петруха спустился на землю, толпа с громкими криками окружила его и увлекла куда-то.