– Успокойтесь, Парашка жива и в добром здоровье. А завтра ее не будет у меня в доме.
– Что же ты с нею сделаешь?
– Увидим.
– Но ведь у нее есть дети…
– Почему же я знаю, чьи это дети…
Рыбинский захохотал. Кострицкая тоже улыбнулась.
Бал прошел своим чередом: за вальсом следовала кадриль, за кадрилью полька и т. д. до мазурки включительно. Дамы или увлекались танцами, или с наблюдательностью осматривали одна другую, изучая костюм до мельчайших подробностей, или прохаживались по зале, прохлаждая себя разными питьями и лакомствами, которые подавались в избытке. Мужчины или напрягали все свои мыслительные способности, чтобы развлекать дам разговорами во время танцев, или шептались по углам залы маленькими группами, переливая из пустого в порожнее, или стремительно, с чувством самоотвержения кидались на средину залы вертеть засидевшихся барынь, или еще с большим самоотвержением обрекали себя на расточение любезностей. Словом, бал прошел в настоящем порядке. Не было недостатка ни в чем, что составляет обыкновенно необходимую принадлежность балов. Было несколько сердец, загоревшихся нежною страстью в продолжение самого бала за прекрасные, полуобнаженные плечи, за прелестную саму по себе и прекрасно обутую ножку, за восхитительную талию – с одной стороны; за необыкновенное искусство и неутомимость в танцах, за неистощимое остроумие и способность говорить обо всем, не говоря ни о чем, за насмешливый нрав и уменье заметить смешное в каждом, за дерзость взгляда или наглую лесть – с другой стороны. Было две пары, признавшихся в нежной симпатии во время мазурки, была даже одна счастливица, получившая формальное предложение. Были дамы счастливые и довольные, потому что не просидели ни одного танца; были обиженные и недовольные, потому что их редко ангажировали. Словом, здесь было все то, что бывает и на всех других провинциальных балах. Разница состояла только в том, что бал у Рыбинского начался как следует, Польским в зале, а продолжался в павильоне, нарочно для этого выстроенном на берегу пруда. Дорога из дома к павильону была освещена горящими смолеными бочками, плошками, иллюминованными щитами с вензелем хозяина. Эта выдумка так понравилась гостям, что некоторые из задорных танцоров дорогою вздумали ангажировать дам и полькировали на открытом воздухе до самого павильона. В иных это обстоятельство возбудило особенную веселость, для некоторых показалось весьма неприличным. Ровно в полночь на берегу пруда был сожжен фейерверк.
Некоторые из мужчин, не принимавших участия в танцах, оставили павильон и воротились в дом. Кто-то заметил, что теперь, пользуясь отсутствием дам, на свободе, хорошо бы послушать цыганский хор. Это замечание было принято с восторгом, и Осташков был командирован в павильон к хозяину, просить на это разрешения. Рыбинский, который сам не танцевал и которому монотонность и однообразие бала надоели, с удовольствием согласился на исполнение этой просьбы и сам обещал прийти туда. Хор в минуту был собран, и когда Рыбинский подходил к дому, до него уже долетали, всегда приятные для его ушей, гик, визжанье и топанье его настоящих и искусственных цыган… Эти звуки всегда воодушевляли его и возбуждали в нем бешеные порывы веселья. Он весело и быстро вошел в ту комнату, где пели цыгане, подкрикнул им в песне, что придало еще более энергии певцам, и потребовал вина. Скоро вся компания охмелела и развеселилась.
– Нет, брат Павел Петрович, не было и нет у тебя такой плясуньи, как Параша… – говорил Комков. – Что ты ее никогда нынче не заставишь поплясать…
– Устарела, брат.
– Так неужто она стала старше вон этой ведьмы цыганки… Неужто она хуже ее пропляшет… Пустяки… Ах, как плясала… Просто, бывало, кровь закипит, как смотришь на нее.
– Нет, уж нынче не то стала: завелись ребятишки – отяжелела, опустилась…
– Пустяки, брат… Не такая она девка… Мне так, кажется, ты просто ее ревнуешь и держишь взаперти, никому не показываешь… Вот что…
Рыбинский захохотал.
– Перестань врать: она мне и то надоела… Не хочешь ли подарю и вместе с ребятишками…
– Нет, спасибо, а ты лучше вели-ка ей прийти да поплясать. Вели, пожалуйста… – Многие из гостей также присоединили свои просьбы.
– Да по мне пожалуй; только я вам говорю, господа, что уж далеко не то, что была прежде… Эй, Осташков, сходи, брат, к Параше: скажи ей, чтобы оделась по-цыгански и сейчас бы шла сюда плясать.
Осташков, вспомнив, как недавно еще она лежала без памяти, а потом металась и, видимо, страдала, не спешил исполнить его приказание и смотрел на Рыбинского вопросительно и в недоумением.
– Ну, что стоишь? Поди, я говорю, и скажи Прасковье моим именем, чтобы она сейчас шла сюда плясать…
– Да ведь она находится при болезни, Павел Петрович.
– Эх, дуралей какой! Да мне-то что до этого за дело? Тебе говорят: поди и пошли ее сюда.
Осташков повиновался. Он пробрался в комнату Параши. Она лежала на постели бледная, унылая, устремивши неподвижный взгляд на маленькую девочку, дочь свою, которая сидела тут же у ней на кровати и играла какими-то тряпочками. Покрасневшие от слез, но теперь сухие глаза ее выражали тупое горе и отчаяние. Услышавши скрип отворяющейся двери, Параша быстро перевела глаза с ребенка на входящего Осташкова. Взор ее опять вдруг заискрился.
– Здравствуйте, Прасковья Игнатьевна, – сказал Осташков, подходя к постели. – А я к вам-с…
– Что тебе надо, барин? – спросила его Параша.
– Меня к вам прислали Павел Петрович…
Параша невольно вздрогнула при этом имени.
– Приказали вам сказать, чтобы вы приходили туда в залу, плясать… и оделись бы по-цыганскому…
– Что?… Он меня зовет плясать?…
– Точно так-с… Приказали сказать…
– С этим-то?… – спросила она, указывая на багровое пятно, которое покрывало часть ее левой щеки и висок, – следствие удара, который она получила от Рыбинского. – С этим идти плясать?…
– Я не могу знать… Мне только приказано сказать, чтобы непременно приходили плясать… Я было пытал говорить, что вы теперь при болезни находитесь, так ни на что не взирают, а чтобы ну непременно явилась…
– Да что ему тварь-то, что ли, свою любовницу-то хочется мной потешить? Так скажи ему, что не пойду, у меня еще ноги не ходят, стоять на ногах не могу… а не то что плясать… Скажи-ка ты ему: заставил бы лесничиху вместо меня плясать… Так и скажи… А я еще не стану…
– Как же я могу это им сказать, Прасковья Игнатьевна… Они ваш есть господин… Они прогневаются на этакие слова…
– Мне все равно… Я ничего не боюсь теперь: видно, хорошего уж мне ждать нечего…
– Вы бы уж лучше покорились: шли бы да плясали… исполнили бы его приказ…
– Это чтобы я пошла тешить эту сволочь, его любовницу… Да лучше он меня изрежь, в куски изорви, а не дам ей над собой потешаться… Не пойду… Так и скажи, что нейдет, мол, не хочет…
– Да ведь их нет там совсем…
– Кого нет?
– А Юлии Васильевны… Одни господа мужчины…
– А ты что у них, барин, в слуги нанялся, что ли?
– Напрасно вы это говорите… Напрасно обижаете…
– Что напрасно-то?… Разве я не видала, как ты давеча кланялся да ручки-то целовал у нее, а после шептаться пошли…
– Так что же?… Она мне благодеяние хочет сделать: дочку у меня берет к себе на воспитание…
– Ах ты… Кому хочет дочку отдать на воспитание: что ни на есть самой распутной… Эх ты… барин!.. Чего она у ней насмотрится, чему научится… Еще барином себя называет… дворянином… Да я бы близко-то ее не подпустила к дочери-то…
– Опять же это не ваше дело… И вам порочить эту госпожу не приходится… Мне ее сами Павел Петрович рекомендовали и хвалили, так я ничьих слов, после ихних, не послушаю… Вот что…
– Да как ему ее не хвалить, коли она от живого мужа с ним гуляет…
– И опять же не за тем я пришел, чтобы это слушать… И вам про своего помещика так говорить не должно… Вы и сами его милостями были взысканы… из вашего рабства… Так вам бы это надо чувствовать… Вот что…
– Чувствую, чувствую!.. Как не чувствовать его благодеяний: навеки осчастливил!.. Отольются ему, Ироду, мои слезы… кровью отольются…
– Так что же вы, пойдете али нет?…
– Нет, нет, не пойду: ведь уж я тебе сказала однова… Скажи… что нейдет, мол, силы нет… Мне не до плясок:… Меня ноги не держат…
– Я так и скажу…
– Так и скажи… отпраздновала, мол, она именины… сыта, довольна, угощена…
Параша истерически захохотала. Осташков поспешил уйти от нее. Он воротился к Рыбинскому с ответом, что Параша отказалась плясать, отзывается болезнью.
Павел Петрович рассердился не на шутку: он не любил противоречия.
– Ну, так она, видно, ждет, чтобы я сам сходил за ней… Ну, хорошо, я схожу… Сейчас, господа, явится… – проговорил он, вставая.
Параша не ждала этого посещения. Она обомлела и задрожала, когда увидела Рыбинского в своей комнате, но не пошевелилась и осталась неподвижною в том положении, как застал он ее.
– Я присылал за тобой, чтобы ты шла плясать, а ты не слушаешь моих приказаний… – проговорил Рыбинский, свирепо смотря на Парашу. – Это что значит?… А?… Ты с кем шутишь?
Параша смотрела на Рыбинского во все глаза и ничего не могла отвечать: страх, гнев, огорчение сдавили у нее горло так, что она не в силах была говорить…
– Что же ты молчишь… Тебя спрашивают: почему ты не послушалась моего приказания… Что же ты не отвечаешь?…
Параша до сих пор неподвижно смотрела на Рыбинского. Вдруг ее глаза наполнились слезами, она зарыдала, сползла с постели на пол и обхватила руками ноги Рыбинского.
– Батюшка… батюшка… Солнышко мое… Золотой мой… за что ты разлюбил меня… – лепетала она, едва внятно, судорожно обнимая его колена и стараясь поймать его руку.
Рыбинский уже не чувствовал к ней ни малейшей любви, а воспоминание прошедшего не могло тронуть его; притом Параша, бледная, растрепанная, с красными заплаканными глазами и синяком на щеке, показалась ему отвратительна. Он с гневом и презрением оттолкнул ее от себя.