– Что вы, батюшка, благодетель, Николай Андреич, да я, кажется, велю ему умереть на ученье… Как же ему не чувствовать, что ему делают этакое милосердие: хотят сделать человеком… Ведь и я бы не то чтобы не хотел ученья… Как это можно… Всякому хочется хорошенького получить… Да только что докладываю вашей милости, что года мои ушли для того, понятий уж нет таких… А сынку, как ему не учиться: он еще ребенок, и понятия у него детские; по своим детским годам должен все понимать и во внимание себе брать… А то бы и я… будь я помоложе… неужто бы я не захотел себе хорошенького… Стал бы учиться не хуже кого другого… Да то страшно: года мои ушли…
– Учиться никогда не поздно…
– Семейство меня смяло, Николай Андреич… Его покинуть никак нельзя…
– Да зачем его покидать: в два-три месяца ты выучишься грамоте и если что упустишь в хозяйстве, так впоследствии вознаградишь свое семейство в десятеро…
– Неужели это, батюшка Николай Андреич, возможно, чтобы в два месяца грамоту всю произойти…
– Да, читать и писать научишься: я тебе в этом отвечаю…
– Так этак-то бы я с полным моим удовольствием… Два месяца не Бог знает что…
– Ну, так слушай: сына ты своего привози в город: я его отдам в уездное училище… А насчет тебя я попрошу Аркадия Степаныча Кареева: он так любит образование, что с удовольствием возьмется выучить тебя грамоте.
– Дай вам Господи… уж я не знаю, батюшка Николай Андреич, как мне и благодарить-то вас, истинный мой благодетель… – Осташков бросился целовать руку Паленова.
– Ну, полно, полно…
– Когда же прикажите привозить мальчишку-то?…
– Да привози ровно через четыре недели… Теперь в училище вакация… А с того времени начнутся классы…
– А нельзя теперь привезти?… Потому мне за одно: дочку повезу, так и его бы захватил…
– Какой ты глупый, братец… Что же он будет делать теперь?… Говорят тебе – ученья у них нет… Ну что за дуралей!..
– Слышу, слышу, батюшка… Виноват: я так только… спросить…
– Откуда у этих людей берется смелость и дерзость, как только немножко позволишь им перед собою забыться… – заметил генерал, надуваясь больше обыкновенного и всей маленькой особой своей выражая чувство оскорбленного достоинства…
Паленов, напротив, старался рисоваться пред генералом своею доступностью, своею любовью к ближнему и образованию. Он знал, что генерал будет рассказывать об этом, – может быть, даже с негодованием, но слушатели генерала, конечно, сумеют понять настоящий смысл его поступков и оценят все величие и благородство его души…
– Ну, послушай: я вот что еще могу для тебя сделать: привози сына ко мне, я прикажу его пока поучить земскому, займусь и сам…
– Много уж очень вам беспокойства, батюшка Николай Андреич… не стоим мы этого…
– Ну, мой друг, я не люблю делать дело вполовину… Я тебе сказал, что твоего мальчика беру на свое попечение… Тебе не надо будет о нем заботиться… Я его накормлю, и одену, и квартиру для него найду, одним словом – сделаю все, что только от меня зависит, а тебя избавлю от всяких хлопот и забот о нем.
По мере того как Паленов высказывал свои обещания, лицо Осташкова морщилось и все более и более принимало плаксивое выражение: он спешил вытирать рукавом глаза еще прежде, нежели показались на них слезы; а при последних словах Паленова, громко хныкая и действительно прослезившись, бросился в ноги своему благодетелю.
– Ну вот, Осташков, сколько раз говорить, чтобы ты держал себя как прилично дворянину и так не унижался… – заметил Паленов.
– Батюшка… Отцовское дело!.. Я знаю перед кем мне следно себя понизить…
– Ну, поди, братец… Поди с Богом!.. Меня это возмущает до глубины души… – сказал Паленов, обращаясь к генералу.
– А мне так, напротив, нравится эта чувствительность и благодарность его… Это меня мирит с ним… Значит, он понимает свое положение и чувствует, что для него делают… Поди сюда, братец…
Осташков смиренно приблизился. Генерал вынул бумажник и начал рыться в нем. У Осташкова замерло сердце от ожидания. Генерал вынул пятирублевую ассигнацию.
– На вот, братец, тебе; и помни, что если ты всегда будешь чувствовать благодеяния, которые для тебя сделают, и понимать, что хотя ты и дворянин, но так беден и ничтожен, нигде не служил и не имеешь даже никакого чина, следовательно, должен держать себя с полною скромностью, даже с унижением перед людьми заслуженными; если ты будешь так поступать, то, поверь мне, ты никогда не будешь оставлен… Я люблю говорить откровенно и прямо: не перенимай у этих нынешних нахалов, у которых еще ус не пробивался, которые еще только понюхали службы, а уж думают о себе Бог знает что и знать никого не хотят… Не бойся, что ты унизишь себя тем, что поцелуешь руку или поклонишься в ноги…
– Наша бедность это позволяет, ваше превосходительство…
– И бедность твоя… и твое ничтожество… все позволяет… Да никогда не умничай, сам не рассуждай и не перебивай, когда говорит с тобою старший… старайся только слушать и понимать… Это тоже возьми себе за правило… и сыну своему тоже толкуй… И кто бы тебя ни учил другому – не слушай и не верь… А помни, что тебе генерал говорил… Будут смеяться, осуждать: не обращай внимания; скажи: меня так генерал учил, он мне так советовал… Ну, на, возьми… С этими словами генерал отдал Осташкову деньги, которые до сих пор держал в руке и для большего назидания только помахивал ими перед носом Осташкова.
– Покорнейше благодарю, ваше превосходительство, на ваших наставлениях и милостях! – говорил Осташков, принимая деньги и подобострастно целуя руку генерала, которую тот и не думал отнимать, но спокойно принимал воздаваемую ему честь.
– Я бы дал тебе и больше, но знаю, что пять рублей для бедного человека значительные деньги и он может на них приобрести много полезного и необходимого… А дать тебе больше – ты либо пропьешь, либо пролакимишь… А будешь вести себя так, как я говорю, и придет нужда – обращайся ко мне: я тебя не оставлю…
Осташков опять поцеловал десницу его превосходительства и невольно взглянул на Паленова, который внушал ему совсем иные правила, но теперь молчал из уважения к генералу.
– Ну, Осташков, теперь поезжай домой, а после мы еще с тобой потолкуем, – сказал Паленов… – Если хочешь, спроси там себе поесть.
Прощаясь, Осташков опять поцеловал ручку генерала, а Паленова поцеловал в плечико, потому что он не допустил приложиться к своей руке.
– Балуете вы его, портите!.. – заметил по этому случаю генерал.
– Виноват, ваше превосходительство!.. Но я имею свои убеждения… – возразил Паленов, пожимая плечами.
Часть третья
I
Прасковья Федоровна была в совершенном восторге, когда узнала, что двое из ее внучат пристроены. Она отдавала должную справедливость успехам зятя на житейском поприще, хвалила его, что он умел так расположить к себе дворянство, но тем не менее главною виновницею всей этой благодати внутренне считала только себя одну.
«Кто его на путь наставил? – думала она. – Кто его в люди пустил? Кто его в господскую компанию ввел? Что бы он был без меня?… Жил бы себе весь век мужиком необразованным, да землю пахал, и дворянство-то бы свое растерял…»
– Говорила ли я, – продолжала она вслух, – что мой Коленька офицером будет, в эполетах… И вот все так и будет, как я говорила: попомните мои слова, и офицером будет, и женится на барышне, и души у него будут свои… А уж я поеду с тобой, Никанор Александрыч, отдавать детей, уж как ты хочешь… А особливо Сашеньку… Пусть мать едет, ей нельзя не проводить, матери; надобно и с благодетельницей своей познакомиться, а уж и я поеду… Я хоть и старуха… и не дворянского рода, а дворянские порядки все знаю; скорее, может, вашего все рассмотрю.
– Так как же, матушка, уж которой-нибудь одной ехать! Коли ты поедешь, так, видно, Катерине надо остаться… А то больно в телеге-то уж у нас утеснение большое будет да и лошади-то тяжело…
– Нет, мать пусть едет: ей не ехать нельзя… А уж и меня, старуху, вы не покидайте: дайте внучаткам послужить, может, уж останные… Ну как быть, что тесненько будет… Ведь не в гости поедем. Да и много ли я, старуха, места займу?… Меня хоть в передок ткните, да возьмите с собой… Право, может, пригожусь… А она, моя голубушка, хоть вспомянет после, что старая бабушка ее провожала в чужие люди… – Прасковья Федоровна отерла слезы на глазах.
Целую неделю вся семья была занята обмундированием молодых новобранцев. И мать, и бабушка, и тетка целые дни, с утра до вечера, усердно вымеривали, кроили, шили, вязали; но все, что они ни мастерили, все, что ни делали для детей, казалось им мало и недостаточно. Один Никанор Александрыч, руководствуясь здравым мужским смыслом, находил, что бабы хлопочут из пустяков, что все их труды ни к чему не послужат, и не давал денег на их затеи, тем более что сам задумывал сшить себе новый сюртук.
– Ну что вы тут попусту хлопочете? – говорил он. – Неужто вы думаете, что ваша работа пойдет в дело?… Ведь ни к чему не послужит… Ну, еще Николя и так и сяк – мальчишка: ему что не сошьете, все истаскает. А неужто вы думаете, Юлия Васильевна даст Сашеньке носить ваши тряпки: она, чай, в дочки ее берет, так оденет ее, как барышню… для себя… Погодите, еще как разоденет-то… А ваше тряпье покидает все в печку…
– Ах, Никанор Александрыч, – возражали ему, – так неужто уж так и отпустить ребятишек-то, и босо и голо… Ведь тоже, чай, стыдно: каковы мы ни есть бедны, а тоже, чай, родители, из родного дома отпущаем…
– Ну и то сказать: как хотите, а у меня денег про вас нет…
Переглядывались между собою бедные женщины, припоминали, что Никеша то и дело покупает для стола говядину да пшеничную муку на пироги и пьет чай раз по пяти в сутки; переглядывались, но молчали, зная, что бранью да ссорой ничего не возьмешь с хозяином, и молча резали еще одно последнее материно или бабушкино платье на платьице да на фартучки маленькой Саше или на рубашки Николеньке.
В семейном совете решено было отвезти сначала дочь, так как назначен был Юлиею Васильевною день для этого, а сына свезти к Паленову по возвращении из города. Наконец день отъезда настал. Наталья Никитична с петухов принялась за стряпню, чтобы досыта накормить отъезжающих и отпустить побольше всякой всячины им на дорогу, хотя дорога была и недальняя.