Когда все сборы были кончены: Сашенькино убогое приданое завязано в узелок, а колобки, конуры и пироги дорожные в другой, и когда все это было уложено в телегу, а детям – и расстающейся с родным домом Саше, и остающимся еще дома – дано, для утешения, по кокуре в руки, Прасковья Федоровна заметила, что следовало бы сходить к дедушке, Александру Никитичу, и попросить его благословения внучке.
– Каков он ни есть, а все дедушка и тебе отец, Никанор Александрыч…
– Пусть он тебя обижает, пускай он может и к сердцу этого не примет, что его внучка в чужие люди идет, а ты все свое справь, почтение родителю отдай! – говорила Прасковья Федоровна наставительным тоном. – Пускай же ему будет стыдно, а не тебе…
Против этого предложения сделали было несколько замечаний Катерина и Наталья Никитичны, но Никанор Александрыч, молча, согласился с советом тещи и пошел звать отца на проводы внучки.
В Александре Никитиче еще не остыло неудовольствие на сына по поводу истории с сеном, и он встретил его враждебно.
– Что, барский угодник, зачем пожаловал? – спросил он его. – Али предводителю жаловался, так с судом на меня пришел…
– Никак нет, батюшка; напрасно обижаете только меня завсегда. А пришел я вот за каким случаем: одна барыня делает нам добродетель: берет мою Сашеньку себе в дочки… Так пришел: пожалуйте к нам да благословите внучку-то… Тоже ваша внучка, а в чужие люди идет…
– Так что мне?… Отец с матерью отдают, так мне-то что?…
– А может, не дашь ли чего?… – вмешался Иван, который лежал в то время на полатях и не был замечен Никешей. – Они привыкли чужим-то хлебом жить, вот и детей к тому же приучать хотят… Так, может, мол, дедушка-то не раздобрится ли: не даст ли чего…
– Полно ты, братец, грешить-то…
– Что грешить! И к нам приходил разбоем да еще хотел предводителю жаловаться: землю обещал у родителя-то отнять. Так что не отнимаешь?… Отнимал бы…
– Полно, я говорю, братец, полно… Ваши же обиды были – не мои… Не просить я чего у родителя пришел, ничего мне не надо, сам собой проживу… А хотел только его родительского благословения…
– Полно казанской-то сиротой прикидываться… Наши обиды… Точно не он разбойника того подкупил сено-то у нас отнять да избили тогда меня… Небось не ты… Тебе сполагоря жить-то: у тебя все даровое, незаработанное, чужой хлеб в зубах не вязнет…
– Да что ты и вправду меня чужим-то хлебом коришь… Твой, что ли, я ем?… Кто больше земли-то владеет: я али ты?…
– Не я владею, а батюшка…
– Ну, да то сказать: ведь я не ругаться с тобой пришел… Что же, батюшка, придешь ко мне али нет?…
– Нет, нету, нечего мне делать… Ты в дворянскую компанию пошел не через меня, дочку отдал тоже не с моего совета, так на что меня и теперь… Ты ведь через холопство к господам-то пошел… Так, чай, лакейство то весу тебя… благословят и без меня…
– Только на что я приходил-то к вам… От вас одне обиды кровные только и получишь… Прощай, батюшка…
– Прощай, сынок… И дело: зачем тебе отец… Тебя напоят, накормят, оденут и без отца… И детей вон воспитывают все добрые люди… Да детям-то твоим и весь след чужие тарелки лизать: кровь-то ведь у них не все твоя дворянская, ведь холопской-то крови, чай, еще больше…
Никеша ничего не нашелся сказать, только крякнул да, уходя, с досады, крепко хлопнул дверью. Из избы провожал его громкий смех Ивана и его жены. Пришел он домой совсем пасмурный.
– Что, не пошел аспид старый? – спросила его Прасковья Федоровна.
– Да, пойдет, дожидайся… Ходить-то к нему, только обиды слышать… А все ты, матушка, мудришь…
– Ну, ничего, Никанор Александрыч: от отца и стерпеть, не от кого другого, а ты по крайности…
– Так тобой же попрекает, твоей кровью…
Прасковья Федоровна ничего не отвечала, только зажевала губами да старческое лицо ее вдруг еще больше сморщилось и вся она как будто съежилась.
– Ну, собирайтесь: ехать пора, – сказал наконец Никеша.
Наталья Никитична при этих словах бросилась к Саше, обняла ее, посадила к себе на колени и начала плакать и приговаривать над нею:
– Матушка ты моя, сердечная моя, родное мое дитятко, увижу ли я тебя опять когда… Будешь ты жить в чужих людях, будут ли тебя ласкать, миловать… Сашенька, милая, станешь ли вспоминать-то меня… Али будешь барышня умная, ученая, нарядная и забудешь свою бабку, дуру глупую…
Саша, веселый, резвый ребенок, с бойкими, беззаботными глазками, вдруг как будто смутилась и задумалась. Детское личико ее сделалось серьезно и грустно, потом вдруг она заплакала и прижалась лицом к груди ласкавшей ее бабушки. Прочие дети, не выпуская из рук кокур, которые они ели, с полными ртами и беззаботно-любопытными лицами, окружали бабушку и смотрели на нее и сестру Сашу. Много причитала Наталья Никитична над своей любимой внучкой и долго бы она не кончила, если бы не остановил ее Никеша.
– Да что, батька, больно торопишься: еще успеешь с рук-то сбыть… – с невольной досадой проговорила Наталья Никитична и сама спохватилась, что сказала неладно.
– Что это ты говоришь, Наталья Никитична!.. – заметила Прасковья Федоровна.
– И то, матка… сама не знаю, что говорю с горя… – отвечала Наталья Никитична. – Ну, надо присесть да Богу помолиться… – сказала она, привставая и снова садясь на лавку.
Все прочие также присели, приказали усесться и детям. Затем начались общие слезы над головой Сашеньки, которая наконец тоже расплакалась. Осташков, благословивши и поцеловавши дочь, вышел к лошади и вывел ее под уздцы за ворота. В ожидании своих спутниц он не раз поправил хомут на своем бурке и осмотрел самого себя спереди и по возможности сзади. Наконец постучал в окно кнутовищем и велел выходить поскорее.
Наконец женщины показались в сопровождении детей, которые бежали вслед за ними, заглядывая в заплаканные лица матери и бабушек. Растрепанная и вся красная от слез, Наталья Никитична вынесла Сашу на руках и сама посадила ее в телегу возле Прасковьи Федоровны, которая больше всех сохраняла присутствие духа и даже выражала на лице своем какую-то особенную важность и торжественность.
– Прощай, моя ласточка, прощай, мой соколик, прощай!.. – твердила Наталья Никитична, следуя за тронувшейся телегой и приноравливаясь как бы еще разок поцеловать уезжающую Сашу.
Но Никеша взмахнул кнутом, бурка побежал рысью, и Наталья Никитична оторвалась от телеги. Грустно, сквозь слезы, смотрела она вслед уезжающей внучке, потом подперла рукою щеку, покачала головой и грустно проговорила:
– Что-то будет с тобой, мое солнышко!..
II
Накануне прибытия Осташкова Рыбинский тоже приехал в город и остановился, по обыкновению, у лесничего. Он был очень дружен с ним. Приезд Павла Петровича, постоянно проигрывавшего Кострицкому в карты, всегда был праздником для лесничего. Избалованный вкус богатого Рыбинского не переносил вин, продававшихся в местном погребке; он постоянно выписывал вина из Петербурга или Риги, и потому, приезжая в город, он привозил с собою по нескольку дюжин бутылок, которые или выпивались им вместе с хозяином, или оставлялись в распоряжение последнего, если гость уезжал, не истребивши всего запаса. По должности предводителя, Рыбинскому нужно было часто приезжать в город, и, чтобы не стеснить своего небогатаго хозяина, он привозил с собою повара и закупал провизию всякого рода на целые месяцы, хотя оставался иногда в гостях не более недели: ведь, не везти же ему все это в деревню; и лесничий, ничего не покупая, имел постоянно изобильное продовольствие. Каждый раз, с приездом Рыбинского, у лесничего шел пир горой; все уездное общество собиралось у него, карточная игра почти не прерывалась; все, начиная с хозяина до последнего гостя, были веселы и пьяны; хозяин постоянно выигрывал, а Рыбинскому не везло в картах до такой степени, что иногда он даже сердился и, проигравши значительный куш, бросал карты и уходил спать раньше всех, оставляя хозяина с прочими гостями сражаться всю ночь до самого света. Такая постоянная, неугомонная кутерьма в доме утомляла Юлию Васильевну, и когда не было у нее в гостях дам, она тоже очень рано уходила спать. Она даже несколько раз замечала мужу, что ей не нравятся эти частые посещения Рыбинского и сопровождающие их кутежи; но Иван Михайлыч отвечал на это с улыбкой беззаботности, что он очень любит Рыбинского, а кого любит муж, того должна любить и жена. Юлия Васильевна на это иногда возражала слегка, а иногда и вовсе ничего не возражала. Понимал или нет Иван Михайлыч настоящие отношения своей жены к Рыбинскому – нельзя было сказать наверное, но вероятнее всего, что он об этом вовсе не думал и не хотел думать: с некоторого времени вино и карты составляли для него главный интерес в жизни, гораздо более важный, нежели верность жены.
Юлия Васильевна была дочь петербургского чиновника, отца многочисленного семейства. Чиновник жил хорошо, даже роскошно, дал дочерям приличное, в известном смысле, воспитание, т. е. научил их говорить по-французски, даже по-немецки, играть на фортепьянах и держать себя в обществе свободно и даже самоуверенно. Затем он не мог дать им ничего более, потому что лишних денег у него не водилось: он проживал все, что получал. Дочерям, со дня их выезда в свет, внушалось, что они бесприданницы и что первое счастие девушки состоит в том, чтобы выйти замуж. Вследствие этого, когда дочери подросли, дом чиновника постоянно наполнялся холостыми мужчинами, и девицам дозволялось возможно свободное обращение с ними, лишь бы не нарушались приличия. Иван Михайлыч Кострицкий познакомился с домом Печальникова (такова была фамилия чиновника), еще бывши кадетом лесного корпуса, впрочем, незадолго до выпуска из него, и, как следует, почел долгом влюбиться в одну из знакомых девиц. Выбор его пал на Юлию Васильевну. Он был мальчик красивый, бойкий и беззаботно веселый. Юлия Васильевна, в силу данного позволения, тоже поспешила влюбиться в молодого человека. Сначала они пожимали друг другу руки, потом объяснились в танцах, затем стали, неизвестно для чего, пересылаться записочками, хотя могли видаться каждый день, потом дали друг другу клятву в вечной верности и, сидя в полутемном уголке залы, начали мечтать о счастии супружеской жизни и о том, как он, по окончании курса, сделает предложение, а она даст свое согласие: и будут они счастливые муж и жена. Правда, что они в разлуке друг с другом не тосковали, но свидания ожидали с нетерпением, письма писали друг к другу охотно, целовались втихомолку с необыкновенным сердечным замиранием, и думали, что жить один без другого решительно не могут. Верный своему слову и своим чувствам, Иван Михайлыч, в первый же день выпуска, прицепивши совершенно новенькие и блестящие эполеты, явился к родителям Юлии Васильевны с предложением, наперед предвкушая блаженство счастливого жениха. Юлия Васильевна уверяла его, что препятствия со стороны родителей быть не может; но, сверх ожидания, родители имели свои соображения: их беспокоила молодость жениха, незначительность его чина, а главное – неизвестность его состояния; ему не отказали решительно, но просили подождать, под предлогом молодости его собственной и его невесты; впрочем, убеждали надеяться, не прекращать знакомствами, поспешили навести справки о его состоянии. Это неожиданное препятствие усилило страсть влюбленных, но Иван Михайлыч был сын очень небогатых родителей и, конечно, несмотря на постоянство своей любви, не получил бы руки Юлии Васильевны, если бы на его счастие или несчастие не умерла у него какая-то тетка, которая оставила ему 15 тысяч серебром насле