Бедные дворяне — страница 44 из 79

– Что Сашеньку?…

– Теперь оставить или после привезти?

– Как после привезти?… Какой вы смешной: сейчас приведите ко мне, сюда…

– Очень хорошо-с…

– Да что, вам нужно ехать, что ли, домой?…

– Никак нет-с…

– Ну так пусть ваши там побудут сколько хотят… Только, ради Бога, чтоб ваша жена не плакала: я не могу видеть и слышать этих рыданий…

– Нет-с, она не будет… не беспокойтесь. А торопиться нам некуда… И лошадке надо дать отдохнуть…

– Ну, так что же? И прекрасно: пусть они там, в девичьей, и отобедают у меня… а после обеда и поезжайте… Я вот только взгляну на Сашу и опять пришлю ее к ним… Атонази вот покажет им платья, которые я велю перешить для Саши… Пусть они увидят, как она будет у меня одета… Ну подите же…

Но Никеша все еще мялся и не шел.

– Там у меня лошадка… Я на лошадке приехал… – проговорил он несмело.

– Ну так что же?

– Отложить и покормить можно?

– Разумеется, можно… Скажите там кучеру, он все вам сделает…

– Нет, уж я сам-с…

– Ну, как хотите: это ваше дело…

– Да я только так… к тому… чтобы после чего не вышло… Каких неприятностей…

– Какие неприятности?… Ах, какой смешной Осташков… Ну, подите же, подите, приведите Сашу…

Осташков спешил исполнить приказание и наскоро передал своим, что Юлия Васильевна позволяет им остаться у нее и даже отобедать в девичьей; подтвердил Катерине, чтобы она не плакала, взял Сашу, не велел ходить за собой прочим и повел ее в гостиную. Самолюбие Прасковьи Федоровны было очень уколото за дочь: она надеялась сблизить Катерину через Сашу с Юлией Васильевной и с желанным благородным обществом, но должна была разочароваться в своих надеждах. Катерина радовалась, что еще несколько часов будет видеть свою Сашеньку.

Осташков отвел дочку к Юлии Васильевне, оставил ее в гостиной и поспешил к своей лошади. Новая маменька потрепала умытую девочку по щеке, велела подать Афанасье Ивановне духов, опрыскала ими ее и, уже душистую, поцеловала в пухленькую розовую щечку.

– А ведь прехорошенькой ребенок! – заметила она, обращаясь к Атонази.

– Да, недурненькая…

– Ты не знаешь, который ей год?

– Не догадалась, не спросила…

– Я сама позабыла спросить… Ты, я думаю, дурочка, ведь не знаешь, который тебе год? – обратилась Юлия Васильевна к Саше… – Не знаешь, ведь?…

– Знаю: семь годков… – отвечала Саша, помня наставления бабушки.

– Вот какая она… Молодец!..

– Она будет боец! – заметила Афанасья Ивановна. – Смотрите-ка: другую бы на веревке здесь не удержал в первый-то раз, боялась бы всего да ревела… А эта ничего…

– Тем лучше: я ужасно не люблю этих дикарок и плакс… Да и чтобы я с ней стала делать, как бы она стала плакать… Ну, однако, надо ее, Атонази, поскорее экипировать, а то ведь этак ее никому показать нельзя, да и я не могу ее видеть в этом балахоне.

Тут начался довольно продолжительный разговор о платьях, которые можно пожертвовать на то, чтобы из них устроить приличный костюм для Саши.

– Барыня, ведь я все перезабуду, что вы ни говорите, – сказала вдруг Афанасья Ивановна, – вы ведь меня знаете, какая я головушка… Погодите, я лучше позову Машу: вы при ней лучше прикажите. И Афанасья Ивановна, не дожидаясь позволения, кликнула Машу.

Маша явилась, и разговор снова сделался серьезен. Саша сначала со вниманием прислушивалась к этому разговору, потому что он касался того предмета, о котором ей постоянно толковала Прасковья Федоровна: она понимала, что ее хотят сделать нарядной барышней, но подробности разговора скоро утомили ее детское внимание. Она стала с любопытством оглядывать убранство гостиной: особенный интерес возбудило в ней большое зеркало, в котором она увидела свою особу. Саша сначала испугалась, потом удивилась, узнавши себя в отражении зеркала, наконец улыбнулась и с радостью увидела, что другая Саша также ей ответила улыбкой. Она сделала гримасу – и двойник ей ответил тем же. Саша сделала другую, третью гримасу – и вдруг расхохоталась звонким детским смехом.

– Чему ты это хохочешь? – спросила с удивлением Юлия Васильевна.

– А вона! – отвечала Саша, показывая в зеркало, высунула язык и снова залилась тем же беззаботным смехом.

– Что ты это орешь, бесстыдница, – строго заметила Маша, – разве этак можно хохотать… А?… И что вертишься: об ней говорят, ей платье хотят шить, а она вертится… Терпеть не могу…

– Марья, что ты! Кто тебе дал право так говорить с Сашей… и при мне… Ах какая дура! – сказала Юлия Васильевна…

– Меня, сударыня, бабушка ее просила, чтобы я ей не давала баловаться и останавливала. И пристало ли ей так хохотать…

– Да оставь, пожалуйста, это не твое дело. Во-первых, ты должна обращаться с ней вежливо, не говорить ей ты, во-вторых, бабушки теперь нет до нее никакого дела, она мне отдана… А я тебе не приказываю вмешиваться в мое воспитание и не останавливать Сашу ни в чем, потому что ты совершенная дура и невежа… Ты слова не умеешь сказать…

– Мне, как угодно, я пожалуй, ничего не стану говорить: мне не велика корысть…

– Ну и молчи… Ах, какая дура!.. Саша, душенька, так не должно, хохотать… это стыдно, нехорошо, невежливо!..

Саша, задумалась.

– Я к маменьке хочу, – сказала она вдруг почти плаксивым голосом.

– Ну отведи ее к матери… Да извольте приняться шить ей платье, а панталончики пусть Ульяна шьет…

Маша сердито взяла Сашеньку за руку и вывела из гостиной.

– Нате-ка вот… ничего не видя, за вашу-то меня барыня изругала: на что остановила, что шалит там, вертится, ломается, вздумала хохотать на весь дом… – говорила Маша Прасковье Федоровне и Катерине. – Уж теперь что хочешь делай, хоть на голове ходи – слова не скажу.

– Нет, вы на это не взирайте; сделайте такое одолжение: останавливайте… как ребенка не остановить, когда шалит. Мы завсегда будем очень благодарны… – отвечала Прасковья Федоровна, а сама в то же время думала: ну слава Богу, видно, барыня добрая и Сашеньку в обиду не даст.

– Нет, матушка, ведь мне корысть-то не велика с ней тут возиться… Я только что терпеть этого не могу, как девчонка балует… Терпеть не могу… А Юлия Васильевна ее избалует… Уж непременно избалует… И Афанасья Ивановна никогда ни в чем не остановит. Эта и во внимание не возьмет…

– Нет, уж вы ее не оставьте вашим наставлением: кто же ребенка и остановит, коли и вы от него откажетесь…

– Нет, матушка, нет… Мне коли не велят, так и не надо… Мне же лучше: заботы меньше… Вот платьев велела ей нашить: нашью каких велела… Где у меня эта Ульяшка. Господи, наказание мое Божеское, эта Ульяшка… Ну, погоди ж ты, девка… Терпеть этого не могу…

Бабушка и мать поинтересовались узнать, какие платья приказано сшить Сашеньке. Маша рассказывала им все подробно, показывала материалы для шитья: в эти минуты Катерина и Прасковья Федоровна были совершенно счастливы. Между тем пришло время обеда. Сам Осташков допущен был к господскому столу; теща, жена и дочь обедали в девичьей. Юлия Васильевна не хотела вступить в свои новые родительские права и принять на себя новые обязанности матери, пока дочь не будет прилично одета.

После обеда Осташков пошел проведать своих. Они советовали ему собираться домой и велели просить у Юлии Васильевны позволения проститься с нею. Осташков передал просьбу своих. Юлия Васильевна в это время сидела наедине с Рыбинским, потому что Иван Михайлович имел обыкновение уснуть после обеда; она без возражений согласилась отпустить Осташкова домой, относительно же прощанья с его семейством заметила, что боится опять новых сцен, поклонов и слез, что очень ее расстраивает.

– Нет, уж не беспокойтесь: я скажу, чтобы уж ничего этого не было…

– Да, пожалуйста. Вы собирайтесь: я сейчас выйду проститься с вами.

Через несколько минут она действительно вышла в девичью.

– Ну, прощайте, прощайте, – говорила она, подставляя щеку на лобзание Катерины и Прасковьи Федоровны. – Атонази, ты возьми пока к себе Сашу… А вот как она будет одета совершенно, я тогда буду ее держать постоянно около себя…

– Не оставьте… – заговорили было бабушка и мать.

– Не беспокойтесь, не беспокойтесь: ей будет у меня хорошо… Вот вы приезжайте, пожалуй, месяца чрез два, три, вы и не узнаете Сашу… Я ее одену, как куколку. Ну, прощайте.

И с этими словами Юлия Васильевна вышла из девичьей, оставив Прасковью Федоровну в крайнем огорчении, что она не могла ей высказать всего, что намеревалась сказать.

Осташков объяснил, что теперь Юлии Васильевне никак нельзя было долго оставаться в девичьей, что у ней сидит гость и она должна спешить занимать его…

Тут начались опять наставления, благословения, слезы над головой Сашеньки, просьбы к Маше, Афанасье Ивановне, даже к Ульяше: не оставить ребенка. Саша знала и прежде, но теперь только почувствовала, что должна расстаться с родными, и плакала горько, ухватившись за мать и бабушку. Ее надобно было оттащить от них силой, чтобы дать им возможность уйти, и потом Маша должна была закрыть ей рот, чтобы громкие вопли ее не дошли до господских ушей. Афанасья Ивановна, впрочем, нашла более действительное средство остановить эти вопли: она принесла Саше целый передник разных лакомств, и бедный ребенок проглотил вместе с ними и свои слезы. Осташков на обратном пути был весел; Прасковья Федоровна, спокойная и довольная за судьбу внучки, оставалась лишь не совсем довольна приемом; Катерина сидела в телеге грустная и печальная: ей было жалко расстаться с дочкой, хоть она и старалась утешать себя мыслью, что в этой разлуке ее счастье.

V

Через неделю Осташков собрался везти своего сына к Паленову. Теперь при расставанье слез больших не было, и никто из женщин не поехал провожать Николеньку. Во-первых, с ним расставались не на всю жизнь: Паленов не в сыновья его брал; во-вторых, матери да и всему женскому поколенью семьи бывает всегда как-то легче расстаться с мальчиком, нежели с девочкой, потому ли что возлагается больше надежды на силы и независимость будущего мужчины, потому ли что на мальчика семья всегда смотрит, как на перелетную птицу, которая хоть и оставляет свое гнездо, но, когда придет время, снова в него воротится и по праву займет свое место.