Снова тот же бурка и та же телега везла Осташкова с сыном, но и двор и дом Паленова и все его холопство были знакомы Никеше, и потому он здесь уже не робел. Смело поставил он лошадь где следовало, смело задал ей сена; с поклоном, но спокойно попросил знакомого и отчасти приятеля кучера присмотреть за буркой и прямо повел сына в господский дом, впрочем, по привычке, через заднее крыльцо; через переднее он до сих пор не осмеливался еще входить ни в один помещичий дом.
Абрам Григорьевич, камердинер Паленова, державшийся при барине каким-то чудом в течение десяти лет, несмотря на то что Паленов то и дело переменял прислугу, привык к Осташкову, смотрел на него как на неизбежное зло в доме, снисходительно подавал ему руку и даже иногда в добрый час милостиво и дружелюбно разговаривал. Через него Осташков тотчас же получил доступ в кабинет Паленова. Абрам Григорьевич снисходительно выслушал просьбу Осташкова: доложить о нем барину, и другую просьбу: не оставить сына, который, вероятно, несколько недель проживет в доме Паленова. Камердинер глубокомысленно посмотрел на наследника Осташкова.
– Ишь ты, какого лоботряса вырастил! – заметил он и слегка ударил Николеньку по затылку. – Подите прямо в кабинет: он там!..
– Да как бы опять не огневался, что без доклада… – возразил Осташков.
– Что докладывать-то про тебя: чай, не Бог знает какие гости приехали… Что на него смотреть-то… Ступай… Ему захочется, так и даром обругает ни за что; ему разве порядок нужен, что ли? Взбеленится, вступит ему в башку-то, облаял или оттаскал человека, ну и шабаш, и прав… После сам себе смекай: виноват или нет… Ну его к черту. Ступай прямо…
Осташков вошел в кабинет. Паленов заботливо и спешно писал. На звук отворяющейся двери он оглянулся. Осташков поклонился и хотел заговорить.
– А, погоди, братец, сейчас… Нужно дописать… Не мешай…
И он снова начал строчить. Осташков присел на стул, и, погрозивши сыну, чтобы он не ворочался, сам как бы прирос к стулу. Вдруг Паленов стал торопливо искать чего-то на письменном столе. То, чего он искал, не попадалось под руку.
– Эх, черт тебя дери… – вскрикнул Паленов, мгновенно вскипятясь. – Абрам, Абрам! – закричал он.
Абрам вошел.
– Чего изволите?
– Где у меня тут… Ведомости были на этажерке.
Абрам подошел к письменному столу.
– Куда ты идешь?… Тебе говорят, на этажерке.
Абрам заикнулся, чтобы отвечать что-то.
– Тебе говорят, на этажерке ведомости были. Ты не слышишь, не понимаешь, что тебе говорят. Не хочешь понять… На этажерке… Тебе говорят: на этажерке… На этажерке… Ты не слышишь… Ты пьян, анафема…
– Да, сударь…
– Я тебе дам, сударь… Я тебе дам, сударь… Пьяница ты этакая… – кричал Паленов, и вдруг вскочил и сделал распоряжение с личностью Абрама… – С утра пьян, ракалия… я тебе дам, анафема… – продолжал Паленов, красный как рак, пыхтя и задыхаясь…
Абрам остался, по-видимому, совершенно равнодушен к пощечинам, которые получил, точно били не его, а кого-то другого, совершенно незнакомого ему человека, нисколько не защищался от них и только лишь смигивал да несколько поворачивал голову то в ту, то в другую сторону. Увидя, что барин наконец умаялся и сел отдыхать, он подошел к письменному столу, на котором писал Паленов, нашел газеты почти под самым носом барина, и подал их ему.
– Вот ведомости, – проговорил он лаконически.
– Как же они очутились здесь? Ведь они были на этажерке… – проговорил Паленов, смягчившись и чувствуя смущение, которое желал скрыть.
– Были давеча… Ведь сами же взяли читать, как чай пили, да и положили сюда… Не разберете делом, да и деретесь зря…
– Ну, ну… Ты у меня не груби!.. – вскрикнул Паленов, готовый вновь вспыхнуть…
Абрам повернулся молча и пошел вон из кабинета. Проходя мимо Осташкова, он поглядел на него злобно, даже с ненавистью и в тоже время презрительно. Взгляд его, казалось, говорил: «ведь вот говорил, что захочет прибить, так прибьет… Вот и прибил. А вот ты так не можешь прибить… А дай-ка мне волю, я бы тебя не прибил, что ли? Прибил бы да еще как… Ну что сидишь?…»
Никеша пред этим выразительным взглядом скромно опустил глаза. Маленький Николенька с замиранием сердца и со страхом смотрел на грозного барина, прижался к отцу и не смел пошевелиться во все то время, пока писал Паленов. Наконец он бросил перо и обратился к Осташкову.
– Ну что, ты привез сына?
– Точно так-с, – отвечал Никеша поспешно, приподнимаясь со стула. – Вот, батюшка, Николай Андреевич, не оставьте! – продолжал он, подводя сына… – Целуй ручку…
– Который год?…
– Девять, десятый…
– Ну, давно пора учиться… Я в этом возрасте уже перечитал целую библиотеку своего отца, знал историю и географию… как свои пять пальцев…
– Где же, батюшка, Николай Андреич, и кому-нибудь, а не то что ему быть против вас… Уж не оставьте его хоть грамоте-то поучить… чтобы на службу-то поступить мог…
– Нет, я хочу, чтобы он получил полное образование… Теперь он поучится у меня, потом поступит в уездное училище, в гимназию и в университет…
– Покорнейше вас благодарю… Вы истинный наш благодетель… Только не много ли будет про него, снесет ли? Где уж ему далеко забираться…
– Ну ты, братец, этого ничего не понимаешь. уж это мое дело…
Паленов позвонил и велел позвать своего конторщика, который также носил титул земского. Тот тотчас же явился и стал у дверей, в ожидании господских приказаний. С первого взгляда было видно, что это был величайший франт и любезник среди дворовых, и притом человек деликатного обращения и высоко думающий о своих нравственных и физических достоинствах. Серенький нанковый сюртучок его, с засаленным воротником и протертыми рукавами, совершенно уничтожался и становился незаметен за ярко-пестрою жилеткою из рыжего бархата, правда, полинявшею, но зато сшитою камзолом и с поразительно блестящими металлическими пуговками. Белая манишка была накрахмалена, как видно, усердною рукою, потому что топырилась на груди, как кора, и даже потрескивала при его движениях, а отогнутые а l’enfant воротнички никак не прилегали к шее и торчали в разные стороны, как крылья бабочки на лету. Под воротничками виднелся маленький шелковый платочек, цвет которого, за давностью существования, определить было невозможно, но по бахроме, которая окружала его и признаки которой уцелели еще на углах платка, безошибочно можно было заключить, что он составлял некогда принадлежность женского туалета и перешел на шею конторщика, как дар нежного, любящего сердца. Аристарх, или, как звали его мужики, Старей Николаич, был белокур от природы, носил длинные, нещадно напомаженные волосы, виски он тщательно зачесывал наперед и концы их подвивал. К этим вискам он чувствовал любовь до самоотвержения, и не хотел ни укоротить, ни спрятать их за уши, несмотря на то что в недобрый час ему всего больше доставалось от барина за эти самые виски, подвитые и напомаженные. Во время разговора, расточая любезности, в минуты раздумья, недоумения, в спокойном и тревожном состоянии духа, одним словом – беспрестанно он поглаживал и подвивал на указательный палец эти заветные виски. После вспышек господского гнева, когда, случалось, что вся его благообразная наружность приходила в беспорядок и расстройство, Аристарх Николаевич прежде всего заботился о приведении в надлежащий приличный вид свои больше всего пострадавшие виски. Говорил он несколько нараспев и до того кудревато и затейливо, что иногда, прислушиваясь к своей фразе, сам приходил в сердечное умиление; ходил тихо, на носочках и вприпрыжку; разговаривая, выставлял то ту ногу, то другую, делал шаг или два вперед и вслед за тем столько же назад. Перед барином склонял голову на бок и придавал лицу своему умильно-сентиментальное выражение. К чистописанию имел способности необыкновенные, даже умел выводить пером с одного почерка разные фигуры, птиц, цветы, целые венки и гирлянды, за что и пожалован был помещиком в звание конторщика. Образование он получил сначала в приходском, потом в уездном училище, но так скоро оказал блестящие успехи в каллиграфии, что Паленов, который в то время нуждался в хорошем конторщике, не утерпел и, не дав ему окончить курса, из второго класса взял его к себе во двор для письмоводства. В день тезоименитства каждого из членов господского семейства он постоянно подносил имениннику или имениннице произведение своего искусства: большею частью какую-нибудь молитву, написанную различными почерками, начиная от самых крупных готических букв, до самой мелкой скорописи.
Вообще Аристарх Николаевич был человек искательный и утолительный, и хотя не всегда избегал господского гнева и соединенного с ним нападения на виски, но пользовался за свои способности некоторым снисхождением и даже расположением помещика. Николай Андреевич Паленов вообще поклонник, или, лучше сказать, любитель всякого рода талантливых людей, с некоторою гордостью показывал всякому новому знакомому произведения своего конторщика и особенно символ веры, уписанный им на пространстве окружности четвертака; причем часто пояснял, что хотя и это замечательно, но он знал одного офицера, который ту же молитву уписывал в окружности пятачка так, что прочитать написанное можно было только с помощью увеличительного стекла. Итак Аристарх Николаевич тотчас явился по призыву барина и, оправив виски, выставил правую ногу, и, склонивши на бок голову, ожидал его приказаний.
– Вот, Аристарх, тебе новая обязанность, – сказал Паленов, – возьми на свое попечение этого мальчика… Я его скоро отдам в уездное училище, так хочу, чтобы ты пока подготовил его читать и писать…
– С моею приятностию…
– Смотри: времени осталось немного, всего каких-нибудь три или четыре недели… Но мне хочется, чтобы ты в это время выучил его читать хоть по складам и писать буквы.
– Это по рассмотрению его понятий и вразумлению его чувств…
– Нет, я бы желал, чтоб ты непременно его выучил, чтоб я мог похвастать тобой…
– По вашему приказанию я буду употреблять всю свою усиленном, и даже напряжение чувств сделаю… только была бы его старательность к принятию преподавания моего… И также, чтобы не было развлечения к шалостям и буйственным поступкам насчет непослушания и прочих качеств…