– Буду помнить-с… – отвечал Никеша. – А уж детям-то это внушать… я не знаю, как вам сказать: пожалуй, из повиновения выйдут, слушаться не станут.
– Пускай их выходят. Поверьте: что для них нужно и полезно, тем они воспользуются, а не нужное они и после кинут, если вы даже заставите их взять насильно… Вы понимаете ли, что своими толкованиями я вам облегчаю жизнь: я избавляю вас от лишних хлопот и забот; помните, что все люди живут только для себя, и вы живите только для себя одного… не мешайте лишь только и другим жить так, как им хочется. Понимаете?…
– Да это-то я понимаю-с…
На возвратном пути в свою усадьбу Никеша размышлял, таким образом, по поводу беседы своей с Кареевым:
– Это он дело говорил, что все мы живем только в свой мамон, для своего удовольствия… Это что говорить, это истинно все так живут… И какие они, мои благодетели: насмешку только да обиду всякую оказывают… От людей своих так никогда не оборонят: и те норовят как бы что сорвать или обидеть бедного человека… Какие уж благодетели: даст полтину, а наругается на рубль… Да я им, известно, не стал бы кланяться. Стал, что ли, бы я кланяться, как бы у меня что свое было… уж нужда моя не позволяет, так должен на себе переносить: нечего делать… Бедность одолела… Какие уж благодетели!.. Так только говорится… знаем мы это сами… Тот говорит: ты меня должен больше всех благодарить и почитать: я твой благодетель, а другой: нет, меня уважай больше всех, потому я не в пример больше всех для тебя сделал… Тот говорит свое, а этот свое… Что уж: какие это благодетели… Это все он правду истинную говорит… И вот хоть бы теперь родитель: за что меня обижает? А Иван у него при всем его родительском благословении остается… чем он ему больше меня услужил?… Так-то все на свете… Это он от ума говорил… А вот уж что он от Божественного-то говорил и там на счет всего прочего, так уж и не знаю, как это к мнению принять!.. Надо так полагать, что зачитался… Внушай, говорит, детям, чтобы они из послушания вышли… чтобы они уважение к тебе потеряли… Да я хочу, чтобы дети-то мне поильцы и кормильцы были… А я им стану этакое внушать, так они после на старости лет меня из дома выгонят, да хворость придет – испить не дадут: скажут не хотим, нам это неприятно, да и шабаш… Нет, это он в сторону принял, заговорился… Видно, он заговаривается, что и наш же Николай Андреич… Нет, ведь оно большое-то ученье… не даром пословица говорится: ум за разум зашел… Господи помилуй: что он иное говорит-то… Каких речей на свете не услышишь… А вот мужика-то поработать не дал… Чего жалеет?… Кажись бы, ведь не деньги платит свои… Чтобы дать человечка-то… Уж не разорился бы… Вот теперь как быть… Ну, да свои управятся, поналягут… А я по крайности месяц-другой на его харчах проживу… Все хлеб-то пойдет дома поспорее… Троих едаков-то не будет… Хоть малы-малы, а и Николенька, и Сашенька тоже ели… Управятся как-нибудь и одни…
На этот раз Осташков пробыл дома только один день и ни на что не хотел обратить внимания относительно своего домашнего хозяйства. На все докучные вопросы и жалобы тетки и жены он отвечал, что ему теперь ни до чего, чтобы они управлялись сами, как знают, а он уйдет месяца на два в ученье… А выучится грамоте да пойдет в службу, тогда заживет по-другому: и жене с теткой работать не придется, либо работников наймет, а может, и мужиков своих купит… Призадумались бедные женщины от такого решительного ответа: хотели было возражать что-то, но Никеша только прикрикнул да ругнулся… И тетка, и жена замолчали.
«Не прежний Никешенька… Видно, прибить не даст, – подумала Наталья Никитична… – И то сказать: сам отец и дому хозяин, знает что делает… А не управиться одним-то…»
«Хоть бы матушка пришла», – подумала Катерина…
IX
Осташков отправился к Карееву пешком, с узелком на плече, рассчитывая пробыть в ученье месяца два; но курс его кончился гораздо скорее, нежели он ожидал. Новоизобретенная, упрощенная система Кареева никак не применялась к пониманию Никеши. Никеша старался из всех сил, напрягал все свои умственные способности, вслушивался, всматривался, ломал голову до поту, до приливов крови, но ничего не мог понять и запомнить. Образование слогов из двух отдельных звуков совершенно ставило его в туник. Кареев же оказался на беду нетерпелив, взыскателен, кричал и горячился, ожидал скорых и блестящих успехов от своего ученика, а вместо того встречал тупоумие – и выходил из себя от досады и негодования. С каждым уроком Никеша чувствовал сильнее отвращение и тоску от ученья и страх пред своим наставником, а Кареев – озлобление и презрение к нему.
– Вы бы, батюшка, Аркадий Степаныч, азам-то меня поучили: я бы, может быть, скорее понял, – осмелился однажды проговорить Осташков.
– Отстань… дурак… азам! – закричал на него Кареев… – С этакой тупой башкой ничего не сделаешь. Тебя бы палкой учить, так скорее бы понял…
Такого рода грубые ответы еще были сносны для Осташкова: он их переносил великодушно и не обижался. Но Кареев иногда сдерживал себя от подобных выходок и вымещал свою досаду язвительными насмешками или молчанием в течение целых дней. Этого Никеша не мог перенести. Он ходил целые дни как пришибленный или виноватый в каком-нибудь преступлении. В неделю ученья он похудел и побледнел.
– Нет, видно, года мои ушли, Аркадий Степаныч… для ученья… – говорил иногда Осташков, доведенный до отчаяния.
– Мг… Года ушли… В тридцать лет человек не может понять того, что сразу понимают пятилетние дети… Это надо родиться с такой умной головой… Мг… потомок древнего рода… порода… Вот они… Пусть порадуется Паленов… Вот оне, хваленые способности… Весь ваш род, Осташков, видно, отличался таким высокоумием… Недаром судьба привела ваш род к такой бедности… Да вы и не стоите ничего лучшего… И этот Паленов еще хлопочет, чтобы образовать, поднять вас из вашей грязи… Да вы для нее родились… Вам, как свиньям, самой судьбой предназначено валяться весь век в грязи… Это ваше назначение… Я бы ни за что и детей-то ваших не стал учить… По родителю видно, какие и у них должны быть способности.
Никеша молчал, ежился, не смел поднять глаз на своего учителя и маялся, как в пытке.
Случалось, что Кареев, рассерженный непониманием Осташкова, вдруг прекращал урок и выгонял его из кабинета, в котором происходило ученье, и по целому дню не говорил и не смотрел на Осташкова. Бедняк брал книгу, садился где-нибудь в уголку и по целым часам сидел, не сходя с места и не сводя глаз с книги, в которой ничего не понимал… В тихомолку Никеша часто горько плакал, бил себя по голове, драл за волосы или усердно молился, прося у Бога разума и помощи в ученье. Ни разу не приходило ему в голову, что виноват в его плохих успехах учитель, а не он сам. Он не смел даже об этом и подумать. Удивлялся он только, отчего Аркадий Степаныч не учит его азам, т. е. аз, буки, веди и проч., как, слыхал он, учат дьячки мальчишек; но, ведь уж Аркадий Степаныч сам ученый человек, знает как надо учить, значит, ведь и он сам так же учился: и выучился же ведь и вот до какой премудрости дошел, что сам Паленов ему нипочем. И того дураком против себя считает… Нет, видно, уж так Бог меня разумом обидел, не для меня эта наука писана… Видно, и умереть придется безграмотным… А потерплю еще маненько, погожу: может, не прояснит ли Господь разум… После стыдобушка будет и домой-то, и в люди-то показаться, как ничего не пойму… Нет, подожду еще, потерплю… что будет?… Что Бог даст?… И выжидал он минутки, когда проходил где-нибудь Кареев, и робко, как провинившийся школьник, подходил к нему, просил прощения, обещал стараться, умолял еще маленечко, хоть немножечко поучить его: авось не поймет ли…
И опять начиналась прежняя пытка.
Однажды во время урока приехал к Карееву Тарханов.
Дела Тарханова в настоящее время были очень плохи: карьеры его не удавались, долгов на нем накопилось много, а новых кредиторов не оказывалось; таинственные обороты, которыми существовал он и до сих пор, становились все мельче и малоприбыльней: последнему имению его грозила продажа с публичного торга. Но он не унывал, по крайней мере наружно, и держал себя, по обыкновению, самоуверенно и почти дерзко. В уезде все более или менее знали Тарханова, и ему становилось трудно поддеть кого-нибудь на удочку. Кареев был новым человеком, и Тарханов решился поискать счастья около него. Несколько раз уже и прежде он приезжал к нему, бойко и с уверенностью рассказывал о своих удачных коммерческих предприятиях, бранил помещиков за их неподвижность, за то, что они как будто стыдятся коммерческой деятельности, а на самом деле боятся труда и все – неучи страшные, не умеют ни за что взяться и бесплодно проживают деньги; и всеми этими разговорами, а особенно своею самостоятельностью, отрицательным взглядом на вещи и даже некоторою современностью убеждений успел уже понравиться Карееву. Настоящий приезд его был уже с определенною целью: или выпросить денег у Кареева, или затянуть его во вновь придуманное предприятие, с тем чтобы распоряжаться его деньгами.
– Здравствуйте, батюшка Аркадий Степаныч…
– Здравствуйте, Иван Петрович… Совсем забыли…
– Да все хлопоты… А, Осташков! Какими это судьбами? Да и книги, и доска аспидная… Что это вы с ним поделывали?
– А вот наложил на себя епитимию: вздумал грамоте выучить мальчика…
– Ого, Осташков!.. Вот как!.. Это добрже!.. Ну что же, как идет дело?…
Кареев с отчаянием махнул рукой…
– Что? Плохо?… Туп?…
– Ни на что не похоже…
– Этого надобно было ожидать… Ведь лентяй страшный… Где ему учиться… Ему вот шутовскую должность перед помещиками разыгрывать да на бедность сбирать: это его дело… Да вы с ним как?… Я думаю, ведь деликатничаете… Напрасно… С ним ведь нельзя, как с прочими людьми обходиться… Его, как лошадь ленивую, бить надо: он скорее поймет… Право… Ну, да вот я с ним после поговорю… Вы бы пока задали ему урок, что ли, да выслали его учить… А мне позволили бы потолковать с вами: я ведь за делом к вам приехал…
– Какой урок… Он без меня слова не умеет выговорить… Ступайте, Осташков…