Пришел Аристарх Николаич.
– Нет, баловня-то… мало, видно, стегаешь, батюшка Аристарх Николаич… Видно, страху мало имеет… – дружелюбно говорил Осташков.
– Ндравственность не внушена сызмалетства, это от вас! – отвечал земский. – От меня он имеет внушения достаточные… Но страху ему не внушено, и что значит скромность и послушание к учению… К развратности имеет наклонности большие: как чуть не досмотришь… и убежит сейчас… нет того, чтобы собственную свою пользительность понимал, что значит ученье…
– Молод еще, батюшка, глуп…
– Нет, уж это ваше воспитание было такое не на благородную позицию… Развращенность в нем вижу большую насчет манер, разговора, в бережливости своего костюма, а также насчет чистоты рук… С детства ему этого не внушено, а он, чтобы перенимать – понятия имеет малые, а мои внушения забывает… и через это самое теряет и во мнении… Теперь вон господа также требуют его к чаю и к обеду… и барыня в обиду себе принимает, что с господскими детьми он садится наряду и в развращенном виде… также и насчет обращения: не может деликатность в разговорах показать… и этакие слова, которые самые в господском обыкновении необыкновенные, позволяет себе в присутствии произносить… что же может быть из этого для господских детей приятного?… Вот и сбегают… так, что барыня даже всякое обращение своим господским детям с ним запретила… Ну а изо всего этого и для меня неприятность… потому как будто мало моего внушения… неприятно!..
Аристарх Николаич, с выражением глубочайшего неудовольствия на лице, потряс головой и поправил виски. Осташков уныло опустил глаза в землю.
– И сколько я для него своего беспокойства потерял, так это можно сказать, что не то что за целковый какой-нибудь…
– Аристарх Николаич, Аристарх Николаич, скорее, к барину… – перебил его вбежавший комнатный мальчишка. – Да скорее идите… гневается…
– На кого?… – торопливо поднимаясь и поправляя виски, спросил земский.
– Да и на вас… Вашего-то барчонка садовник в ранжерее поймал… Фрукты там воровал… К барину его привел.
Аристарх Николаич, суетливо одергивая и застегивая сюртук, с упреком взглянул на Осташкова. Тот побледнел и, поднявшись с места, стоял ни жив ни мертв.
– Пойдемте и вы вместе… – сказал Аристарх Николаич, сделавший было несколько шагов к дверям и вдруг сообразивший, что если теперь явится Осташков, так, может быть, весь гнев господина и обрушится на отца, а личность его, воспитателя, может быть, останется в стороне.
– Пойдемте же… – повторил он настоятельно.
– Да уж идти ли мне теперь, Старей Николаич, – робко спросил Осташков: не лучше ли после, обождавши?…
– Чего же тут ждать? Пойдемте. Все равно… узнает же, что вы здесь… После еще хуже, пожалуй, разгневается…
– Ах, Боже мой!.. – произнес Осташков с глубоким, прерывистым вздохом. – Ах, Боже ты мой истинный… что ты будешь делать!.. – повторял он, вздыхая и неровным шагом следуя за Аристархом Николаевичем.
Не в первый уже раз Николенька, пользуясь отсутствием своего наставника, совершал похождение в господский сад, куда привлекали его и красная смородина, и вкусная малина, и соблазнительные румяные яблоки, но прежние похождения его кончались благополучно. Хотя он и похищал там тайком эти привлекательные для его желудка вещи, хотя он пробирался в сад и из сада, как дикая кошка, озираясь и дрожа при каждом шаге, – но ему никогда не приходило в голову, что он занимается воровством. Пользуясь дома полной свободой, разгуливая по лугам и по соседним чужим лесам, он свободно, вместе с деревенскими ребятишками, собирал и ел землянику, малину и всякую другую ягоду, также свободно залезал он в крестьянских огородах на черемуху и рябину, обивая с них иногда еще вовсе зеленые ягоды. Случалось, что какая-нибудь сердитая старуха, оставшаяся дома за старостью и хворостью, в то время как весь народ из деревни уйдет на работу, в поле, бывало, заприметя ребятишек в огороде, вдруг ни с того ни с сего ополчится на них, возьмет в руки ухват или кочергу и как воробьев разгоняет ребятишек из огорода; и как воробьи рассыплются они с криком и смехом, припрыгивая и поддразнивая старуху, и ждут только той минуты, как уйдет старая из огорода, чтобы снова напасть на него уже на зло ей, старой карге, и вновь рассыпаться с тем же смехом и гамом при новом ее появлении. Бывало, и пожалуется старуха домашним, когда они воротятся с работы, что надсадили ребятишки, совсем огород разорили, повадились за черемухой, ровно воробьи, пострелята… пра, ровно воробьи… раза четыре шугала… а они опять, а они опять… Таки разбойники… и только улыбаются бывало домашние, слушая брюзжание старухи… И никто не скажет ребятишкам, что это нехорошо, что это-де воровство называется, когда без позволения и против воли хозяина берут у него что-нибудь… И как, бывало, старуха ни шугай воробьев-ребятишек, а уж они обобьют ягоды еще в прозелень… Другое дело что на грядках посажено: там огурцы, морковь, репа, то овощ, то воровать не велят, то узнают, что воровали, так, пожалуй, и батька вихор натрясет, и мамка лутошкой[17] вздует, а сердитой соседке попадешься в руки, – так, пожалуй, и крапивы отведаешь: какова она, матушка, хорошо ли кусается… То другое дело, то трогать не показано, то батька с мамкой садили; а это – ягода, Божья тварь, не сажено, не сеяно, сама растет… И Николеньке даже в голову никогда не приходило, что он занимается воровством, тайком пробираясь в сад и потихоньку поедая там ягоды и яблоки; а крался он туда, воровски западая в кустах и спешно набивая рот всем, что попадалось под руку, потому, что ему не велено было вообще никуда выходить из конторы. Но мнению Аристарха Николаича, ему следовало целый день сидеть за книгой или за чистописанием, кроме тех часов, которые он проводил в господском доме. Николенька совершенно был лишен свободы и всякого развлечения; а эти часы, когда его звали в комнаты и, сажая где-нибудь в углу, подальше от господских детей, давали чашку чая, или, за общим столом, сумрачный лакей сердито ставил перед ним тарелку с кушаньем, и когда он видел перед собою грозный образ Николая Андреича, к которому Николенька чувствовал панический страх, – эти часы были чистой мукой для ребенка, и он тоскливо ждал той минуты, когда ему прикажут идти на свое место, в контору, где Аристарх Николаич тотчас же сажал его за книгу. Мудрено ли, что Николенька изловчился сам себя освобождать на несколько часов в сутки и выучился искусно скрывать свои похождения. И в этот злополучный день он благополучно пробрался в сад и счастливо, никем не замеченный наелся ягод до того, что даже зубы одрябли; но полного счастья, как известно, в жизни не бывает, и горе постигает нас, именно в ту минуту, когда мы меньше всего его ожидаем. Любопытство погубило Николеньку. Несколько раз он видал снаружи оранжерею и теплицу в саду, но не бывал внутри; сильно захотелось ему поглядеть, что такое за этими стеклами. Огляделся, прислушался – все тихо в саду. Пошел, прокрался до дверей, опять прислушался, опять все тихо, толкнул дверь – отворилась, вошел, осмотрелся – и глаза разбежались… Таких яблок он и не видывал… Невольно потянулась рука, сорвала персик, в рот – ах, хорошо, вкусно… другой, третий… во все карманы по штуке… Будет, пора и на место… Только бы к дверям, а двери настежь и входит садовник… Николенька обмер, затрясся, задрожал, да деваться некуда… попался бедняжка!.. На беду, садовник был в ссоре с Аристархом Николаевичем, и притом человек характера зложелательного… Пускай бы уж вихор надрал, ну, лутошкой бы отстегал, пускай бы хоть с крапивой познакомил, да только бы никому не сказывал – все бы легче было… Ан нет, прямо повел с поличным к Николаю Андреевичу… Николенька было и верещать, и в ноги кланяться, и из рук вырваться хотел, чтобы убежать да спрятаться куда-нибудь – ничто не помогло: и безжалостный садовник, да и сильный такой, взял за руку так крепко, что ни за что не вырвешься, прямо привел его к Николаю Андреевичу и рассказал все, как было.
– Вот изволите говорить, что персиков мало: видно, уж они не в первый раз… А усмотришь ли всякую минуту. Я один, а сад-то у нас, слава Богу, не мал… – заключил садовник.
Николай Андреевич, как и следовало ожидать, мгновенно вскипятился.
– Как, воровать?! Я тебя пою, кормлю, одеваю, учу… а ты у меня воровать… Дворянин… воровать… это хуже всего на свете… Для дворянина воровство хуже убийства… – кричал он, теребя за волосы и давая щелчки бедному, до безумия оробевшему Николеньке. – Позвать ко мне Аристарха…
– А ты чего смотрел? – накинулся он и на садовника, по дороге посылая ему внушительный жест рукою.
– Да я вот-с его и поймал… – отвечал садовник, упираясь… – Где мне за ним смотреть… у него есть свой смотритель… Аристарх…
– А отчего у тебя оранжерея не заперта?… Послать Аристарха… я тебя, мерзавец… мальчишка… я тебе дам воровать… Отчего у тебя оранжерея была не заперта?… Значит, у тебя все воруют… Недаром фруктов мало…
– Да помилуйте, только что отошел на минуту… Только вывернулся… а он и… Всякую минуту не назапираешься… От вора и замком не убережешься…
– Молчать… Ты рад этому случаю… Что ж Аристарх… Позвать его сюда… ты рад теперь свалить с себя… сам больше всех воруешь… я тебе дам, скверный мальчишка… я тебя выучу воровать…
Николенька весь съежился и трясся, как в лихорадке, тоскливо и жалобно озираясь.
В дверях показался Осташков, сзади его умильно выглядывал Аристарх, трепетной рукой оправляя виски.
– А-а… кстати… Входи-ка, входи… полюбуйся… в воровстве пойман сынок-то… в воровстве… Пойми ты это: дворянин уличен в воровстве… чему вы его учили, что вы ему внушали?… Воровать у того, кто его кормит, воровать у своего благодетеля…
– Батюшка… не учил… пуще всего не учил… пуще всего я этого опасаюсь… Я его расказню за это, по клочкам изорву… – лепетал Осташков, с грозным жестом подходя к сыну…
Николенька при виде отца, сделавший было радостное движение, теперь опять оторопел и завизжал.