е и забыл думать, куда идти дальше, а в это время неизвестная мне спокойная и сосредоточенная сила проводила надо мной тщательную и рациональную работу по разборке и последующей сборке меня же, и не могу сказать, что мне было неприятно. Другое дело, что было удивительно, и нигде больше такого странного чувства я не испытывал. Дождь кончился, и небо немного прояснилось, а главное, что голова определенно встала на место. И только тогда я почувствовал запахи – подгнивающих листьев, мокрых желудей и каштанов под ногами и – запах реки. Позже я узнал, что совсем недалеко берег Десны и речной порт, что река делает здесь поворот и можно уплыть куда-то на восток, доплыть до Путивля, а потом незаметно для себя оказаться то ли в Курской, то ли в Брянской области. И до России, и до Беларуси рукой подать. Тут совсем недалеко есть точка, где сходятся три границы.
Три страны.
«Три страны исчезнут из-за этого города на тысячу лет».
Что значит – исчезнут?
– Ты чего там бормочешь? – спросила Иванна, остановив течение моих мыслей.
Но последнюю мысль я все же додумал: что, если именно Чернигов – гвоздь в основании конструкции, краеугольный камень, часть какого-то целого, которое может рассыпаться, если ее, главную часть, убрать?
– Иванна, у целого есть части?
– Есть, а как же. Но у целого есть еще кое-что.
– Сила притяжения? Точка сборки? – Далась мне эта точка сборки, я всю дорогу только о ней и думаю.
– Не знаю. – Иванна повозилась на сиденье, положила ногу на ногу. – Что-то есть у целого, что никак не называется. Об этом еще Богданов говорил Сан Саныч, который «Тектологию» написал и еще что-то там о полетах на Марс. Так вот, он сказал что-то вроде «целое больше простой суммы его частей». А писал он об управлении и организации. И по-моему, говорил об организационном целом. Но мне кажется, что предикаты здесь могут меняться, главное, что он сформулировал принцип: целое больше простой суммы его частей.
Тогда, вернувшись из Москвы, мы пили вермут и мате, потом еще три дня провалялись с высокой температурой (участковая врачиха пришла, сказала «грипп» и смотрела недобрым глазом, наверное подозревая нас в круглосуточном прелюбодеянии). А когда на четвертый день температура спала, мы поняли, что, возможно, еще некоторое время, а может, и навсегда приговорены двигаться куда-то, тем более что мы все равно находимся вне той реальности, где все непротиворечиво. Нас вышвырнуло туда, где нет привычной топонимики, и теперь нужно ставить вешки и наносить значки на карту, чтобы не соскользнуть в следующий, еще более непонятный и разреженный мир.
Поэтому мы и ехали сейчас в Чернигов.
Да, елки-палки, пускай бы она любила кого угодно! Пускай бы вышла замуж, родила троих детей, отказалась бы ездить в командировки и стала разводить на подоконнике своего кабинета комнатные растения. Он разрешал бы ей делать все что угодно – читать книжки, учить японский язык, делать мультики на компьютере. Только бы ежедневно с десяти до семи она была рядом. Пила бы с ним кофе. Позволяла бы гладить себя по голове и называть ребенком. Соглашалась бы иногда пойти с ним в тот самый ресторан… Нет, в тот самый она, наверное, не пойдет. В любой ресторан. Черт! Она никуда не пойдет. Она уволилась, и их общее пространство – пространство работы и взаимного дружеского участия – исчезло.
– Мы бы могли начать разрабатывать эту ситуацию… – неуверенно сказал он ей, перед тем как она уехала в Чернигов.
Она, кстати, тогда еще никуда не собиралась. Он попросил ее приехать к нему, и она приехала, задумчивая и расслабленная, смотрела внутрь себя и его, Виктора, похоже, видела так себе, не очень. У них в МЧС среди спасателей был альпинист Русик, абхазец, который когда-то рассказал Виктору, что по-абхазски «я тебя люблю» означает буквально «я тебя очень вижу». Так вот Иванна видела его не очень, что он распрекрасно понимал.
– Это все равно, – сказала она ему тогда, – как если бы наш отдел взялся разрабатывать тему искусственного происхождения Луны.
– Почему? – удивился Виктор Александрович.
– Она задачам нашего отдела несоразмерна, – терпеливо произнесла она. – И ресурсам. И вообще…
– Но территория-то наша? – разозлился Виктор.
– Частично. Только не кричи. В данном случае это не важно.
Он отсел от нее подальше, на диван. Сидел там, положив ногу на ногу и сцепив пальцы, и тихонько молился про себя, чтобы непонятная и только что напугавшая его волна гнева и желания откатила назад, подальше от сердца.
– К тому же есть очень сильный личный фон, – продолжала Иванна. – Я, моя жизнь, мои близкие люди – все имеет к сложившейся ситуации какое-то отношение. Я ничего не понимаю, Витя. Возможно, я тоже – часть замысла. Дай мне время разобраться и не сердись хотя бы.
– Ты действительно считаешь, что можешь в одиночку решать задачи, имеющие отношение к национальной безопасности? – как можно более строго спросил Виктор Александрович из своего тактического далека. – И к тому же имеешь на это право?
Иванна недоверчиво посмотрела на него – так смотрят, когда не понимают, говорит человек в шутку или всерьез.
– Никаких доказательств прямой и явной угрозы ни у тебя, ни у меня нет, – пожала она плечами. – А вся машина, которая якобы защищает безопасность, только тогда начнет со скрипом разворачиваться, когда увидит, что крокодил солнце проглотил. Так она устроена. Она не видит не то чтобы тенденций, всяких там предпосылок, прямых и косвенных. Не видит даже того, что перед носом. Иначе она бы уже включилась и всеми доступными средствами защищала бы национальную безопасность. От нашей политической элиты, к примеру. Да ладно, я завелась чего-то. Впрочем, Витя, твое право – поставить в известность всю вертикаль о том, что четыре мордовские женщины что-то там увидели на своем ковре. Твой доклад, конечно, будет очень в духе нашего отдела, но не удивляйся потом, если профсоюз даст тебе путевку в санаторий. Можешь пока считать, что я уехала в экспедицию.
– Ты голливудских боевиков насмотрелась, – мрачно сказал он. – Где какой-нибудь Сталлоне, поправляя на плече ремень базуки, говорит «Это мое дело» и со всей дури ломится напролом через ядовитые джунгли и всякие топи комариные. Тебе еще не смешно?
И вот тогда она сказала:
– Я увольняюсь, Витя. Чтобы ломиться сквозь джунгли в качестве сугубо частного лица.
Уже сколько времени прошло, а он не может простить себе своей реакции. Можно было взять со стола чугунную пепельницу в виде толстой золотой мухи и бросить ее в оконное стекло. Можно было хряснуть об пол монитор и аккуратно раздавить ногами его еще теплые внутренности. Можно было уйти на кухню и сделать себе харакири. Любое из действий отражало бы то, что он чувствовал в тот момент. Не важно, что о нем подумала бы Иванна, но последующей полугодовой мучительной фрустрации он бы уж точно не испытывал. Особенно после харакири. Но он просто встал, прошел мимо Иванны, открыл входную дверь и сказал «До свидания».
Она молча оделась, застегнула на липучки высокий ворот черной мохнатой курточки, кое-как обернула вокруг ворота красный шарф. «Почему без шапки?» – чуть не спросил Виктор, но сдержался. Выйдя на лестничную площадку, Иванна обернулась и сказала:
– Я тебя очень люблю.
И все было бы ничего, если бы не слово «очень».
Владимир Тимофеевич был штатным экспертом Национального центра гуманитарных практик и технологий, последние лет восемь консультировал всяких гуманитарных министров и вице-премьеров по вопросам культурной политики и навидался бессчетного количества конференций, круглых столов и семинаров, которые преследовали только одну удивительную для него цель: усыпить участников и в это время ампутировать им какой-то участок мозга. Большинство докладчиков и содокладчиков на данных мероприятиях, как подозревал Владимир Тимофеевич, неоднократно и добровольно проходили такую процедуру. Жалеть их было бесполезно, спасать – поздно, а их повсеместная преподавательская деятельность в столичных вузах саму мысль о культурной политике делала неприличной.
Владимир Тимофеевич способность к мышлению считал главной добродетелью и очень ценил труд по ее выращиванию. Потому что способность эта, как и любая другая добродетель (что еще Платон замечал в диалоге «Менон»), не дается человеку с рождением и не передается генетически, а является благоприобретенной и такой же редкой, как черный бриллиант. Будучи сотрудником кафедры одного из уважаемых университетов, формально присутствуя своей докторской степенью в списках преподавателей, он иногда входил в аудиторию, но последнее время все реже и безо всякой надежды. И не из снобизма, в котором его подозревала даже Аля, а потому что боялся, что может сослужить дурную службу жертвам Болонского процесса, этим славным детям, стремящимся к европейскому post-graduation. Их желание попасть в светлый и понятный мир продвинутых знаний, умений и навыков было ему, в общем, понятно. И хотя дочь Лариска когда-то объяснила ему, что жизнь оптимиста прекрасна и удивительна, тогда как жизнь пессимиста ужасна и отвратительна, к своим шестидесяти Владимир Тимофеевич перестал быть романтиком.
Сейчас от названия предстоящей конференции Владимир Тимофеевич испытывал странную неловкость, поскольку тема славянского мира в последнее время стала осознаваться им как предельно личная, как драма упущенных возможностей если не для него, так для его детей и внуков. Война на Балканах дала понять Але, что ее спокойный и интеллигентный муж способен строить длинные сложноподчиненные предложения, используя только ненормативную лексику и предлоги. Потом он уже старался держать себя в руках, почти хладнокровно наблюдая, как целые народы один за другим сначала проводили несколько дней в феерическом карнавальном состоянии, где, как утверждал Бахтин, верх и низ меняются местами, а затем без шума и пыли переходили под знамена «старых демократий». И не то чтобы он был противником идеи демократии в принципе, просто еще со своего послевоенного детства твердо усвоил главное дворовое правило: больнее всего бьют за подмену понятий.