Бедный мой Бернардье — страница 2 из 9

— В любом случае через полчаса начинаем репетицию. Генеральную репетицию! — Бернардье хлопает в ладоши, и мы ныряем в шатер, чтобы накинуть свои плащи.

Люблю суету за кулисами.

Доротея в волнении лихорадочно ломает пальцы, Антуан фехтует с Йитсом, Осман поднимает тяжести — ему нужна величественная осанка Клавдия. Прикрыв глаза и отступив в сторону, я повторяю один и тот же монолог, который помогает мне преисполниться возвышенными чувствами: О тело, если б ты могло стать паром, в воздухе росой растечься![1] Слова эти делают меня другим. Сначала я ощущаю, как ускоряется ток физиологического раствора в моих жилах, спадает напряжение, экзотермические реакции вызывают прилив тепла, виталин сладостно диссоциируется, вселяя готовность покорять вершины; и вот я уже как бы парю над шатром и городом, над плотно закрытыми окнами, за которыми покоятся в анабиозе жители двадцать второго века, облаченные в шелковые кимоно и белые ночные колпаки, обутые в бархатные шлепанцы, окруженные ампулами и дисплеями; воспарив над всем этим, я лечу сквозь метель из одуванчиков, прикасаясь к прозрачной синеве небес и оставляя далеко позади Уэльс, Альфретон, Менсфилд, Дархэм, Сандерленд, Дарлингтон, тысячекилометровую полосу одиночества и страданий, свинцовое небо севера и фальшивую позолоту юга:

О тело, если б ты само могло…

Отнимите у нас театр — и что от нас останется? Вторая категория «люкс-А» с долговременной памятью — ничего более! Кто такая Мальвина, не будь она на сцене милой, никем не понятой Офелией? Комплект синтетических мускулов, два литра позитронного мозга да биопроцессор под фабричным номером +МН-103. Кто такой Жюль, не приведись ему в течение двух часов играть Горацио? А Доротея без виноватого лица матушки Гертруды? Или Антуан, не люби мы в нем Лаэрта?

Театр — наш единственный бог!

Сцена — наша земля обетованная! И Бернардье — самоотверженный Моисей, который ведет нас через тернии в осиянные земли искусства, спасая металлические души от коррозии безразличия и опустошенности лени.

Отнимите у нас души, и мы добровольно отправимся на кладбище биороботов, ибо без религиозного культа театра нам, принадлежащим ко второй категории «люкс», остается только прислуживать по дому, ухаживать за садом, продавать цветы, мыть улицы, работать поварами или гувернерами, но побыть королями, датскими принцами или рыцарями без театра нам не дано. Отнимите у Османа иллюзию, будто он недавно сделался властителем Дании, и он безвозвратно превратится в бродягу, бездомного пса в образе человеческом, нищего, вора, мошенника — в презренную кучу платины, кремния, кобальта и протеинов. Бернардье подарил ему жизнь в искусстве, подобно тому как бог вдохнул жизнь в вылепленную из праха фигуру Адама.

Искусство несет нам избавление от слепоты, порока и агонии. А что спасет вас, люди?

Всё готово. Занавес поднимается. В свете прожекторов внезапно растворяется тот мир, который оскорблял, унижал и грабил нас; откуда-то сверху ласковой рукой тянется луч и, скользнув по бутафорской колонне, упирается в замшелые камни крепости. Сейчас Бернардо спросит: «Кто здесь?» — и все мы вздохнем с облегчением, ведь эти несколько квадратных метров теперь наши и только наши. Здесь нет места полиции, налоговым инспекторам, мертвым теням из паноптикума человечества; нет места высокомерной насмешке в опустошенных транквилизаторами глазах.

ФРАНЦИСКО: Нет, сам ты кто, сначала отвечай.

БЕРНАРДО: Да здравствует король! Прощай, Дарлингтон. Добро пожаловать, Эльсинор.

Такого головокружительного успеха не ожидал даже Бернардье; он так и носится за кулисами, хлопает в ладоши, его сигара оставляет в воздухе дымные траектории; изловчившись, он щиплет первую попавшуюся под руку актрису и без устали повторяет:

— Что я вам говорил?!

Дарлингтон — славный город, пришли уже тридцать шесть. И все платят. А ты не верил, Антуан, эх ты, хронический скептик. Тридцать шесть человек, пардон-тридцать шесть зрителей, пришедших посмотреть новую постановку Бернардье!

Взгляни-ка, Йитс, нет ли на подходе еще кого? Ну, конечно, как могут они не прийти, это ведь Дарлингтон!

Господи, какой успех! Какой триумф!

Всё как всегда — за кулисами суета, Доротея в волнении лихорадочно ломает пальцы, Антуан фехтует, Осман упражняется в величественной осанке Клавдия, я прикрываю глаза и повторяю свой вдохновенный монолог.

Неужели представление и впрямь состоится?

— Дети мои, на этот раз вы обязаны превзойти себя! Мне нужно, чтобы вы показали подлинное искусство! Бернардье должен пробудить мир! Да, именно так: я пришел в этот мир, чтобы всколыхнуть этот холодный людской студень, исторгнуть из него восторг! Что ты так намазалась, Доротея! Куда столько румян? Кто ты — бледная безутешная в своем горе мать или портовая шлюха? Прости, я немного не в себе, следовало бы, конечно, выбирать выражения, но перед спектаклем я всегда теряю контроль над собой…

Ох, Бернардье, да кто же перед спектаклем в себе?

Это ведь самый трудный миг — миг, когда нужно отречься от себя, спустить в свое тело чужую душу.

Занавес поднимается, медленно гаснет свет…

— Эй вы! — орет кто-то из зала.

— Какого черта потушили лампы? С какой стати нам сидеть в темноте?!

Свист и топот.

Начало отнюдь не сулит добра.

Бернардье выходит на авансцену и, неловко поклонившись, поднимает руки, пытаясь утихомирить публику.

— Уважаемые господа, позвольте сообщить вам, что зрительный зал во время театральных представлений не должен быть освещен.

— Еще чего! А как быть с сахарными палочками — наощупь искать?

— Уважаемые господа, — не сдается Бернардье, — позвольте сообщить вам, что грызть сахарные палочки во время театрального представления не полагается.

— Да ладно вам! — подает голос кто-то. — В темноте так в темноте. Эй, дядек, давай сюда своих хмырей с дудками, ну этих, что с бубенцами на колпаках!

Опять воцаряется тишина, и мы снова переносимся в благословенный Эльсинор.

Сейчас пробьет полночь, из мрака выплывет Макс, закутанный в прозрачное белое прокрывало, и поведает истину о своей смерти (великий боже, когда-то эту роль играл сам Шекспир!). Сотни раз слышал я эту историю, но снова и снова внимаю ей, словно знакомлюсь впервые; в этом и заключается волшебство театра: всё известно и в то же время неизвестно, всё всегда повторяется и каждый раз оказывается неожиданностью, ты в сотый раз переживаешь пережитое до тебя тысячами, но каждый переживал по-своему, у каждого был свой собственный «Гамлет».

А вот и мой Гамлет:

Святители небесные, спасите!

Благой ли дух ты или ангел зла, дыханье рая, ада ль дуновенье, к вреду иль пользе помыслы твоими…

Слова, слова… все дело в словах! Нельзя не швырнуть их во мрак, иначе они просто разорвут тебе грудь, где шевелятся словно живые, раскаленные, язвящие душу угли, ежесекундно грозящие поджечь фитиль невиданного по мощи заряда; слова выстраиваются во взрывоопасные цепочки, они ждут своего триумфа — стоит произнести их, как воздух в гремучую смесь:

…Не дай пропасть в неведеньи.

Скажи мне, зачем на преданных земле костях разорван саван? Отчего гробница, где мы в покое видели твой прах, разжала с силой челюсти из камня, чтоб выбросить тебя?..

Призрак зовет меня. Я следую за ним.

Откуда эта скорбь в душе? Говорят, смерть естественна, с лукавой хитростью она прячется в нас и во всем, что нас окружает… Как избежать встречи с ней, если клеймом ее отмечена каждая клетка в теле?

Нет, мне этого не понять. Если смерть — это нечто естественное, то почему ее так страшатся? Почему люди так и не смогли привыкнуть к ее лику? Почему гонят прочь, льют слезы, рвут на себе волосы, ведь куда проще научиться умирать?

Твоя смерть, отец, не останется неотмеченной, но что это изменит?

Мщение… какой примитив! Смерть за смерть, око за око: неужели отвечать преступлением на преступление — это достойно? Не вижу смысла, ведь отец Гамлета по-прежнему останется призраком.

Разве я не прав, Бернардье?

Я хочу знать, отчего все это так бередит мне душу.

Ведь это только слова, только игра? Макс живехонек, Гертруду играет добрейшая Доротея, колонны бутафорские, меч пластмассовый, так почему же душа у меня не на месте, Бернардье? Всё знаю, всё понимаю и тем не менее… Разве может быть, чтобы слова были во всем виноваты?

Разве они нечто большее, чем набор звуков? Как могло случиться, что слова этой истории, известной с незапамятных времен, так наэлектризовывали мою позитронноплатиновую душу?

Зачем человеку делать из смерти фетиш? Не могу понять. Тут, вероятно, дело в том, что самому мне умереть не дано. Но ведь я и не живу, верно? Я всего лишь вещь, а вещь изнашивается, выходит из строя, ржавеет, но только не умирает. Вещи не умирают. Итак, я вещь, которая играет Гамлета, ясно? Умереть я могу лишь на сцене, что и делаю сотни, тысячи раз, но в действительности у меня просто пластины покрываются красноватым налетом, синтетические мускулы теряют эластичность, уничтожаются позитроны в черепной коробке, плутониевые батареи стареют и садятся. Вот и всё.

Я вещь. Вещь, которая играет Гамлета. Играет Гамлета для зрителей-людей. Для людей, которые его, Гамлета, не понимают.

Где же обрыв в цепи, Бернардье?

Твой обычный ответ: «Такова театральная жизнь, мой мальчик».

Но тогда театр — штука очень жестокая!

Может, все было бы иначе, понимай я, что такое смерть.

Освобождение? Высшая форма страха?

Путешествие? Покой? Или доказательство, что жил? Ни то, ни другое или всё вместе? Смерть для меня — пустой звук, лишенное значения слово, вроде понятий сыновний долг, любовь к матери, месть. Я только играю, Бернардье.

Произношу слова, которым ты меня научил, но они повисают во мраке между нами и публикой: мы их не выстрадали, она — не понимает. Ты навсегда изменил нас, заставил забыть буквенно-цифровой код, называться чужими именами и взваливать на себя бог знает чьи судьбы; ты похитил у нас бесхитростную радость биоробота — чувствовать себя самой умной вещью, взвалив на наши плечи непосильную, ужасную человеческую ношу. Я никогда больше не буду счастливым +ВВ-561, мой крест — оставаться Гамлетом.