Бедный мой Бернардье — страница 6 из 9

— Но, господин полковник, театр не имеет ничего общего с регрессом. О нем просто забыли.

— А раз забыли — значит, театр консервативен и реакционен! Почему человечество помнит о рычаге или зубчатом колесе? Потому что они необходимы! Они толкают вперед наше развитие. Нет и не может быть иной религии, кроме прогресса! Вперед и только вперед, к счастливому будущему!

— Иногда полезно также оглянуться назад, господин полковник. Чтобы сравнить, извлечь урок.

— Хватит пререканий. Третье обвинение: нарушение законодательства о социальной иерархии. Вы, господин Бернардье, пользуетесь услугами роботов второй категории. В Наставлении о ступеньках общественной лестницы указано, что такие роботы могут использоваться только для обслуживания людей. Их можно использовать в качестве дворников, почтальонов, лакеев, уборщиков общественных нужников, а ты делаешь из них королей, принцесс, аристократов.

— Сцена — это царство свободы, господин полковник.

— Запрещаю вам нести эту чушь! Так все дворники в короли полезут! А королям в дворники придется податься. И всё полетит в тартарары. В любом обществе должна существовать преемственность в иерархии: дети королей становятся королями, дети дворников — дворниками. В противном начинаются революции, взятие бастилий, пение марсельез, осквернение пантеонов словом, воцаряются анархия и произвол!

— Но на протяжении всей истории человечество именно так двигалось вперед…

— Может, и двигалось, да только до нынешнего исторического момента. А теперь у нас социальная гармония, так что любая перемена может привести к анархии.

Полковник встает с места и принимается нервно расхаживать по кабинету, засунув руки в карманы.

— Я не закончил, Бернардье. Предъявляю тебе самое страшное обвинение в нарушении Священного закона о душевной сдержанности. Нашей Партии равнодушия удалось провести его в парламенте ценой самоотверженной и героической борьбы. А тебе на это, я вижу, плевать! Тишина и спокойствие для тебя ничего не значат!

— Я никогда не нарушал спокойствия, господин полковник, — смиренно лепечет Бернардье. — За всю свою жизнь я не нарушил ни одного закона или указа.

— Лжешь, милейший, лжешь! Ты устраиваешь представления, на них собираются люди. И что же ты им показываешь? Ты показываешь им любовь, ревность, властолюбие, душераздирающие сцены, убийства. С подмостков на них обрушивается буря чувств, их захватывает стихия эмоций. Куда прикажете девать их покой, гарантированный Священным законом о душевной сдержанности? Коту под хвост! Вместо молчания и успокоенности — душераздирающие порывы. Да одного этого мне достаточно, чтобы перевешать вас всех до одного! — Без волнений жизнь становится болотом, господин полковник. Именно способностью к сопереживанию отличается человек от вещи. Даже эти роботы научились испытывать душевный трепет…

— В Законе черным по белому написано: разрешены психические нагрузки до двух мегапсихов. Вчера на злополучном представлении вы обрушили на бедного Фрэнка Уэбстера целых шесть! Двумя часами позже он скончался от инфаркта…

— Уэбстер? Сторож?

— Он самый… Так что у тебя нет никаких шансов на спасение, Бернардье. Он же буквально взорвался от эмоций. Шесть мегапсихов — доза прямо-таки для динозавров. Даже отличнику курсов бесчувственности не выдержать. Уже за одно только это я из вас всех собственными руками отбивную сделаю, мокрого места не оставлю!

— Тут нет моей вины, господин полковник, он сам пожелал досмотреть постановку.

— Ну, пожелал, что с того? Сторож ведь — образование слабенькое. Пять лет назад он отказался записаться на курсы бесчувственности: видишь, какой был непросвещенный, примитивный? Да только с вас это ответственности не снимает.

— Значит, мы заставили его волноваться? Значит, наше искусство подействовало на него? — почти с радостью переспрашивает Бернардье. — Я готов держать ответ, господин полковник. Благословенный Уэбстер! Ты спас театр! Когда-нибудь, Уэбстер, благодарное человечество в граните запечатлеет твое залитое слезами лицо. Покойся с миром в величественном мемориале жертв искусства. На руинах собственной душевной глухоты человечество воздвигнет великолепный мавзолей — символ своего спасения, не может остановиться Бернардье, — и будет хранить в нем твое разорванное сердце!

— Вон! — орет полковник, багровея от гнева. — Вон, клоуны, шуты, бродячие пугала, аристократы в обносках! Мне осточертела ваша высокопарная болтовня! Вон, бездомные слуги собственных душ! Бросить их в самую сырую камеру!

Вот теперь, спускаясь вниз по бесчисленным ступеням, я могу продолжить свой мысленный разговор с тобой, Принцесса. На чем я остановился? Ах, да. На том, что вся (e философия исчерпывается одним изречением: «Горе побежденным».

Старая мысль, выражавшая кредо людей еще во времена античности.

Победителю доставался лавровый венок, а побежденный, агонизируя, красил своей кровью песок арены.

Овации, полные обожания взгляды девушек, звон золотых монет, прославление в летописях-всё доставалось ему, Победителю. И еще слава, почести и бессмертие. Быть побежденным означало быть поверженным, жалким, уйти в небытие. Быть побежденным — это конец.

Но вот на свет появился малыш, который так и не научился побеждать.

Возможно, по причине своей худобы, хлипкости, а может-чрезмерной сентиментальности, или же потому, что все твердили вокруг, будто он незаконнорожденный, или просто потому, что не жаждал победы, — не знаю. Он первым провозгласил: хвала побежденным, блаженны слабые.

Взглянул на всю эту кутерьму с другой стороны и обнаружил, что так это выглядит куда привлекательнее.

Потом отправился странствовать, покоряя народы своей слабостью. Ему поверили, ибо победить его было настолько просто, что это никому не могло доставить удовольствия. Его полюбили за кроткий нрав и доброту, за удивительное смирение, с которым он принимал пощечины.

Ты возразишь: это, мол, всего лишь легенда. Может быть — ведь такой человек просто не мог появиться, его не могло быть по условию. Я ведь уже говорил — люди рождены, чтобы побеждать, именно победителями им и надлежит быть.

А вдруг не легенда? Вдруг в силу невероятного стечения обстоятельств родился единственный, не похожий на других человек?

Предположим, что это так.

Рассказывают, что он решил спасти людей от озлобления и гордыни. Сделать из смирения философию, а покорность — образом жизни. Только вот не были ли его проповеди притворством и демагогией?

Или выходкой эксцентричной натуры, а может — и душевнобольного?

Тогда те, для кого не было ничего слаще побед, решили подвергнуть его испытанию. И он смиренно принял казнь — его распяли на кресте.

Он не сопротивлялся, не молил о пощаде, не оплакивал собственную судьбу.

Расстался с жизнью так же, как жил, как проповедовал. И ему поверили.

Впрочем, не думай, Принцесса, что люди изменились. Наоборот, они стали побеждать во имя Побежденного!

Не желали проявлять терпимость к тем, кто не молил их о прощении.

Говорил же я тебе, Принцесса: есть в людях что-то исконно порочное, всё на свете у них давным-давно выродилось в демагогию.

Видишь, чего я только тут не нагородил. Причем с единственной целью чтобы задать себе в заключение вопрос: что же такое победа? Кому она нужна и зачем?

Пока никому не известно, сколько времени мы проведем в этом подвале. Конечно, проще всего было бы выключить нас или вернуть фирме для профилактического ремонта. Но ведь это отняло бы у них радость победы! Это лишило бы их возможности насладиться чувством собственного всевластия, сознанием собственного могущества.

— Предлагаю соорудить из наших костюмов что-то вроде постели для Бернардье, — сказал Антуан.

— Нет-нет, дети мои, ни в коем случае, — стал отнекиваться Бернардье.

— Почему же нет, нам-то простуда не грозит.

— Знаю, дорогой Антуан. Но вместе с плащом Лаэрта ты лишишься своей гордости.

— Бернардье, я еле передвигаюсь, — слезно пожаловался Йитс. — Батареи совсем истощились. Может, лучше выключить меня?

— Потерпи, дитя мое. Настоящий артист никогда не покидает сцену прежде, чем закроется занавес.

Расстелив на полу собственную визитку, Бернардье садится. Никогда не видел его таким усталым. Или отчаявшимся? Не поймешь этого Бернардье, его словно что-то согревает изнутри… И вдруг одним прыжком он оказывается на ногах и уже поднимает визитку, тщательно отряхивает, пытается навести стрелку на брюках.

— Извольте следить за собой в такой грязище, — ворчит он недовольно. Доротея, глянь на мою бабочку — она не сбилась?

— Но я действительно больше не могу, Бернардье, — продолжает канючить Йитс. — Мне не хватает сил даже на то, чтобы просто поднять руку.

— Подключайся ко мне, Йитс, — предлагает Осман.

— Ты же знаешь, я всегда заряжен под завязку.

Скрещиваются блестящие клеммы их энергизаторов, напоминающие клинки: спустя несколько часов к ним подсоединяется Доротея, а к утру все мы уже связаны в ритмично пульсирующее кольцо и заряжаемся энергией нашего единства.

— Подъем, дети мои! — покрикивает на нас Бернардье. — Уже девять, а вы валяетесь, словно чиновники в воскресный день.

— Дай же нам восстановить силы, Бернардье, — протестует Осман. — Вчера у нас был тяжелый день, и кто знает, будет ли он сегодня легче…

— Боже, не с луны ли ты свалился! Разве ты забыл: каждый день в девять тридцать у нас репетиция.

— И сегодня тоже? — вопрошает Доротея.

— Сегодня тоже, дорогая, как и каждый день, пока дышит Бернардье. А уж потом человечество пусть поступает, как сочтет нужным.

— Мы устали, Бернардье. — гнет свое Йитс. — С нас хватит.

— С вас хватит театра?

— Вот именно! Нам надоели твои безумства! Мы могли стать счастливыми помощниками человека, сытыми, довольными, хорошо одетыми, а вместо этого ты превратил нас в презренных кочевников.

— Значит, вам больше нравится быть слугами, чем артистами? Золотарями, а не королями и благородными рыцарями? Санитарами, подающими больному судно, а не звездами сцены?