Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория — страница 40 из 79

Ты понял разницу? Мелания словно вторгалась в Голубка и вытесняла его. В Альбину же он как бы сам погружался, наполняя ее собой. С Меланией он терялся, ибо, сопрягаясь с нею, впитывал в себя ее страстную женственность и сам «становился почти женщиной». С Альбиной — напротив, как он утверждал, «обретал мужественного себя».

Противоречиво?.. Тут нет никакого противоречия, объяснял Голубок. Когда ты впускаешь в себя женщину, присваиваешь ее и, как тебе кажется, ею обладаешь, на самом деле она тобой обладает и скоро начинает господствовать, пленяя твои чувства, овладевая мыслями, подчиняя своей страсти, своим капризам, своим тайным желаниям даже сокровенную твою сердцевину. Когда же ты отдаешь себя, приносишь себя в жертву, то женщина уже жертвы не требует: зачем? когда ты уже подарил ей себя — она стремится сделать тебе ответный подарок… Утверждая себя в любви, ты себя теряешь. Теряясь — себя обретаешь: нового, счастливого и прекрасного. Такая вот, как греки говорят, «диалектика»…

Вардий ненадолго замолчал, переводя дух. И продолжал:

Две Коринны

IX. — Эту диалектику он поначалу весьма осторожно изучал, так что ни Мелания, растворявшаяся в Голубке, не догадывалась о том, что у нее появилась соперница, ни Альбина, якобы впитывавшая в себя своего нового возлюбленного, не знала, что у него есть другая женщина, которая чуть ли не каждую ночь в него вселяется.

С Меланией он уединялся на наемной квартире, в конце Квиринала, неподалеку от перекрестка Верхней тропы и Соляной дороги. С Альбиной — в доме у Капитолийского холма, который, как мы помним (см. 10, II), сняла для него Анхария и которым для встреч с Альбиной разрешила пользоваться. К тому же Мелания приходила вечером и оставалась на ночь, с Альбиной же он встречался только в дневное время; ложе перенес в самую светлую комнату, специально раздвигал шторы, чтобы наслаждаться ее золотистой красотой и, как он шутил, «растапливать лед».

По его словам, кипя и бурля от страсти с Меланией, он спешил к Альбине, чтобы остудить себя, а затем, чтобы не замерзнуть и не превратиться в лед, летел отогреваться к Мелании и снова бурлил и кипел.

Он клялся мне, что с Альбиной совершенно забывал о Мелании, а с Меланией — об Альбине. Он говорил: «Я словно разделил себя на две половины. Одна из них боготворит Альбину; другая — сорадуется и сострадает с Меланией, ибо в кипучей страсти всегда есть страдание. И эти мои половины, соприкасаясь, не смешиваются друг с другом, потому что они — не две части, но два целых, две совершенно особые любви, две полнокровные жизни, которые, слава Протею, я теперь приобрел и в себе заключаю!»…

Запутавшись однажды в его диалектике, я откровенно спросил: «А кто же из них Коринна?». И он мне в ответ: «Они обе Коринны». А я: «Но ведь Коринна — Единственная. Ты сам мне когда-то сказал, говоря о Мелании». И он: «Да, Единственная. Я был уверен, что Мелания — Коринна. А теперь вижу, что Коринна, пожалуй, больше Альбина… Видишь ли, мудрый мой Тутик, когда я встретил Меланию, то не признал в ней Коринны и лишь постепенно стал узнавать черту за чертой. С Альбиной же — наоборот. Я с первого взгляда увидел в ней Коринну. Но чем дальше, тем чаще мне кажется, что я, может быть, обманулся и, наверное, не разглядел». Он очень путанно мне тогда объяснял и, как мне показалось, сам в своих чувствах не мог разобраться. Но любил их обеих — в этом нельзя сомневаться.

— Так длилось примерно с полгода, — продолжал Гней Эдий. — Мелания была из тех редких женщин, которые не видят и не желают видеть никого, кроме своего любимого, они настолько переполнены чувствами и мыслями о нем, что ничему постороннему не дают проникнуть в свое сознание. Как кто-то очень точно сказал про нее — кажется, Юний Галлион или Корнелий Север, — она связала себя с Голубком, как связывает себе руки умеющий плавать человек, чтобы броситься в воду и утонуть… Короче, почти все уже знали, что Голубок делит себя между двумя женщинами, и только Мелания не догадывалась.

Но всему бывает предел. И некий «доброжелатель», что называется, открыл ей глаза. Подозревали, что этим «доброжелателем» был Атей Капитон, который с детства ненавидел Пелигна. Но лично я грешу на Помпония Грецина, который — помнишь? — в школе пренебрегал Мотыльком, потом обвинял Кузнечика в грязном разврате, а когда Голубок сошелся с Анхарией Пугой и, сопровождая ее, стал вращаться в высоких сферах, Грецин и к нему неожиданно прилепился, и к амории нашей приблизился… Но пес с ним, с Помпонием Грецином! У нас теперь речь о Мелании!..

X. Мелания пришла в ярость. Вернее, сначала она явилась к нему жречески-торжественная, и когда он стал снимать с нее верхнюю одежду, то порезал себе руку, потому что под пояском туники у нее был спрятан нож цирюльника. И змеиным своим язычком слизывая ему кровь с руки, целуя порез и взглядом увлажняя ему лицо, Мелания нежно шептала: «Я тебя никому не отдам. Я перережу ей горло. Я вскрою себе вены. Ты не веришь, любимый? Хочешь, я покажу, как я это сделаю?»

В другой раз она действительно явилась яростной и злой. И стоило Голубку шагнуть ей навстречу, как она стала кричать: «Не смей ко мне прикасаться! Неужели ты думаешь, что я с тобой, уличным кобелем, мерзким развратником, наглым лгуном, самовлюбленным павлином…». Она чуть ли не все известные ругательства и оскорбления собрала в кучу и выплеснула на голову бедному моему другу.

А в третий раз опустилась перед ним на колени и, глядя на него обожающими глазами, то бормотала, то вскрикивала, будто помешанная: «Ты так красив. Ты слишком красив! Я тебя ревную, даже когда ты рядом со мной. Я знаю, что если мне когда-нибудь явится бог, то он предстанет в твоем облике. Потому что ты — мой бог, мое счастье, моя надежда! Тебя боги создали для меня одной! Ты не можешь принадлежать никому, кроме меня…». Когда же Голубок, смущенный и растерянный от ее излияний, попытался поднять ее с колен, она его резко оттолкнула, вскочила, точно взлетела, отпрянула в сторону и залилась громким, хриплым, надсадным смехом, каким не хохочут даже умбрские бабы на народных гуляниях. И пальцем показывала на Голубка, как показывают на трусливого гладиатора, пытающегося убежать с арены от противника или от леопарда…

Она меняла свои настроения неожиданно и с поразительной быстротой. Она ничуть не притворялась, а взаправду испытывала те чувства, которые в ней то вскипали и били горячим фонтаном, то успокаивались, подергиваясь рябью смущения, туманом стыда.

И от каждой такой перемены она все больше хорошела. В гневе еще ярче и ослепительнее делался контраст черных волос и белой матовой кожи. А влажные лучистые глаза вдвое, втрое становились прекраснее, когда она смущалась и стыдилась.

И всякий раз после такой сцены, как признавался мне Голубок, они предавались любви еще более страстной и опустошающей.

Вардий сокрушенно покачал головой и продолжал:

— Альбину, как ты догадываешься, он не бросил и встречался с ней после полудня в доме у Капитолия.

Мелания же через некоторое время избрала другой способ воздействия. Она перестала устраивать сцены своему возлюбленному и стала восхищаться его поэзией. Она выучила наизусть все его элегии. Она не убеждала его в том, что он великий поэт. Вместо этого она, например, спрашивала: «Ты заметил, какая на мне туника? Помнишь, как у тебя…» И коротко декламировала две-три строчки, не более. Или задумчиво смотрела на брезжащий за окном рассвет и, словно в забытьи, будто бережно припоминая и осторожно пробуя на вкус каждое слово, тихим радостным голосом читала небольшую строфу из его элегии, где похожий рассвет описывался. Или страстно и мучительно восклицала: «Я не могу выразить этого чувства! Ты это сделал намного лучше меня!». И цитировала из него, нашего Голубка, из его любовных стихов.

В спальне, в которой они встречались, возле окна она велела установить изящный, инкрустированный слоновой костью столик и под стать ему кресло с одним подлокотником, купила и разложила на столике стальные, костяные и деревянные стили, первосортные вощеные дощечки и дорогую канопскую бумагу, поставила лампу — терракотовую, в виде небольшой птицы, похожей на голубя, у которого из клюва и из хвоста выступали два ярко горевших фитиля. И в перерыве между объятиями предлагала: «Отдохни от меня. Сядь подле окна и напиши, как ты умеешь, что-нибудь легкое, волшебное… Тебе ведь хочется, я чувствую. Не отказывай себе в удовольствии. А я буду тихо лежать и смотреть на тебя…»

Чтобы нам было понятнее, сообщу: Альбина поэзию не ценила, ничего в ней не понимала, стихов Голубка не слушала, даже когда он ей их изредка читал. Не знаю, правда иль клевета, но Грецин мне рассказывал, что ту самую элегию, которую Голубок посвятил Альбине и которую я упоминал — та, где описывалось, как он сорвал с нее тунику, — Помпоний утверждал, что Альбина порвала ее на мелкие клочки, скомкала и накручивала на эти катышки свои золотистые локоны… Но Голубок, ты думаешь, он обижался?! Вовсе нет. Он мне как-то радостно объяснил: «Тутик мой сладкий! Мне совершенно неважно, любит она меня или не любит. Важно, что я ее люблю и в ней, теряя себя, себя нахожу! И, слава Протею, не нужны ей мои стихи! Наша любовь ни от чего постороннего не зависит! Неужели не понимаешь?!»…

Понял не только я — скоро поняла Мелания, что новый ее прием тоже не действует. Она перестала декламировать Голубковые элегии. И ничего лучше не придумала, как… У Мелании, я уже несколько раз повторял, были удивительной красоты черные волосы.

Право, так были тонки, что причесывать их ты боялась, —

Только китайцы одни ткани подобные ткут.

Тонкою лапкой паук где-нибудь под ветхою балкой

Нитку такую ведет, занят проворным трудом.

Утром, бывало, лежишь на своей пурпурной постели

Навзничь, — а волосы и не убирала еще.

Как же была хороша, с фракийской вакханкою схожа,