ить и не посылать вовсе, а потом пожалели написанных слов и послали по любимому адресу…
Слезы закапали, точно из распаявшейся газовой колонки, перегретой до плевания паром. Она чувствовала себя, как девочка в начале ее семейной жизни, стоящая посреди затопленной кухни и не знающая, чем и как собирать набегающую воду.
В тот день будто ампутировали половину ее сущности. Она знала, что уж ТАМ ничего нет и никогда не будет, но она чувствует, как болит отрезанная половина. Пустота ноет, токает, не дает спать по ночам, и она теперь нестерпимо боится произнести имя «Федор», когда Андрей ей жарко дышит в ухо.
Федор еще несколько раз звонил Андрею, но для нее это уже не имело никакого веса – веса, который она чувствовала, будто тельце птицы в ладони, что подняли с пола, когда та разбилась о стекло, заглядевшись на отражавшийся в нем полет облаков. Птица сидела нахохлившаяся, но живая, и почему-то не улетала – то ли не могла оправиться от удара, то ли переломала крылья и была больше не способна летать, а только могла падать камнем вниз, ровно сердце от горьких вестей.
Через год Лида забеременела Гришей, жизнь окончательно вошла в свои глубокие берега, весенние разливы делали ее только шире и спокойней.
Иногда она перебирала письма Федора, перечитывала пожелтевшие страницы, пытаясь прочитать и разглядеть то, что видела в черном омуте глаз, расширяющемся кругами по воде, будто от брошенного камушка ее видения, и рыжее пламя костра отражалось в подернутом рябью кривящемся зеркале воды.
Волчок все крутится, но тише,
Ребром готов к стене припасть,
И с каждым кругом к ней все ближе,
Чтоб прислониться – и упасть.
Спустя годы она услышала от мужа, что Федор стал крупным ученым, защитил докторскую, стал даже членкором и писателем.
Лидия вспоминала его иногда, но так, как вспоминают рыжий кленовый лист, уплывший по течению вниз по реке жизни. Она была уверена, что больше ему не напишет и не позвонит никогда… Ан нет, иногда человек совершает непредсказуемые поступки. Где-то в глубине души у нее всегда жила иллюзия, что они еще встретятся в этой жизни. Слишком многое их связывало, чтобы исчезнуть просто так, раствориться в небытие… Вспоминала лицо, проступающее сквозь мутное стекло вагона, засиженное мухами и захватанное жирными пальцами. Растерянное лицо, чем-то напоминающее лицо ребенка, которого впервые повели в детский сад и оставляли на целый день среди новой жизни, полной разноцветных игрушек и незнакомых детей.
Когда все страшное произошло в ее жизни, оказалось, что тот кленовый лист, подхваченный ветром с глади реки, был занесен на чердак ее души, где и притаился, скукожившись, засушенный и пыльный…
Она была уверена, что Федор просто не может не откликнуться, ведь она и Андрей были частью его жизни, они прожили вместе не такой уж короткий кусок своей молодости, кусок яркий, до сих пор слепящий глаза так, что хотелось зажмуриться. Она не собиралась врываться в его жизнь, как не собиралась и тогда в молодости, но ей было бы легче, если бы она знала, что есть человек, с которым у нее общие воспоминания и которому можно просто поплакаться. Говорят, что мужчины болтают, чтобы произвести впечатление, а женщины, чтобы снять стресс. Ей и не надо от него ничего было. Просто ее душили воспоминания, что были общими у нее с Федором. Она будто слышала его голос… Ей просто надо было рассказать свой прошедший день кому-то, с кем она имела один отрезок своей жизни. Она уже чувствовала себя маленькой заболевшей девочкой, у которой поднялась температура, которую сейчас уложат под ватное одеяло, нежно потрогают губами лоб, погладят по голове, принесут в постель чай с малиной и будут читать сказки с хорошим концом. Она уже ощущала его ласковую ладонь, которая гладит ее, как ребенка, по голове, прогоняя страшный сон. Она даже вздрагивала от редких телефонных звонков в квартире, ей казалось, что это Федор решил не просто написать ей, но сказать что-то согревающее. Она уже слышала его голос – и потухшие угли, разворошенные кочергой беды, начинали слабо вспыхивать оранжевыми огоньками, напоминающими отблеск костра на том берегу реки… Она стояла с ворохом воспоминаний, взятых в охапку, будто со старой смятой исписанной бумагой, готовясь швырнуть этот шевелящийся ком на еле дышащие угольки, чтобы потом подбросить туда и какое-нибудь свежее полешко от древа жизни.
Она протянула руку – и натолкнулась, как птица, с размаху на стекло. В стекле отражались облака ее молодости, легкие и изменчивые. Ветер проносил облака мимо, ероша их очертания. Облака плыли в стекле, будто лебеди по озеру, спрятав голову под крыло. Теперь она находилась на земле средь вороха прошлогодних листьев. Хрупкое стекло откинуло ее на землю. Все теперь болело от удара.
Медленно перебирала она своими узловатыми пальцами, все больше напоминающими корешки деревьев, с которых содрали кору, пожелтевшие листки писем, погружаясь в воспоминания о тех днях, где вся жизнь была впереди и похожа на освещенное утренним солнцем море, глубокое и прозрачное настолько, что кажется, что оно мелкое и всегда есть дно, на котором виден каждый обкатанный волной камушек. Надо только выпрямиться во весь рост и дотянуться носочком ноги до гальки, вот она рядом… И не знала она тогда, что прозрачное море обманчиво и лукаво, и есть лишь один способ дотронуться до коралла на дне: зажмуриться и нырнуть, поняв, что вода захлопнула над тобой своды.
Все правильно. Она не собиралась ничегошеньки менять в своей жизни, так почему же она кусает губы, пытаясь запереть плач, словно дверь ногой придерживает, почему чувствует себя так, будто потеряла руку? Рука болит. Она ощущает ее тяжесть, а потом пугается – и видит раскачиваемый ветром пустой рукав, болтающийся плетью, будто на вешалке или на чучеле, отпугивающем налетающие воспоминания.
Почему Федор не ответил ей? Почему он не ответил? У него не осталось никаких воспоминаний о том куске жизни, что они просвистели вместе? Но ей почему-то казалось, что это не так. Этого просто не может быть. Она была уверена, что это не так. Или мы просто проецируем наши собственные эмоции на других? Копируем и проецируем, а другие совсем ничего такого и не чувствуют? Но разве не было в ее жизни того дождливого лета, что вместо того, чтобы загасить разгорающийся костер, неожиданно раздуло его всей силой налетевшего ветра? Разве не лежали тогда рука в руке, отблески костра не отражались в потемневших зрачках, посылая ответное отражение в другие зрачки? Будто не было сбивающего дыхания и прогулок сквозь толпу? Боялся, что она потянет его из отутюженного и обложенного мягкими пуфиками мира в их походную палатку, брезент которой был изранен ветками и проколот насквозь тут и там так, что палаточное небо расцветало под утро одинокими звездами, гаснущими, если раздергивали вход в их шатер?
Засохший лист, сжатый ладонью, рассыпался на труху, напоминающую известковую ржавчину, посыпавшуюся со старой, отслужившей свое трубы.
67
Внезапно она отчетливо вспомнила: словно занавес раздвинулся – и она увидела незнакомые декорации и новые действующие лица. На похоронах Андрея недалеко от гроба стояла молодая черноволосая женщина лет тридцати с небольшим. Длинные черные волосы, льющиеся на плечи, будто тяжелый шелк, были перехвачены на голове черной бархатной лентой. Одета она была в какой-то черный обтягивающий пуловер крупной вязки, отделанный широкими воланами по горловине, на рукавах и по низу жакета, и в юбку годе, распадающуюся к лодыжкам фалдами, словно раскрывшаяся лилия. Женщину поддерживала под руку пухленькая блондинка в золотистых очках с химическими кудельками на голове, напоминающими шерсть пуделя. Обычные сотрудницы Андрея, коих было, по меньшей мере, десятка два. Почему же Лидия Андреевна обратила внимание на них? Женщины стояли, во‑первых, не в толпе и не в кружке с другими. Они были как бы отделены от толпы невидимой прозрачной стеной. Во-вторых, черноволосая женщина выделялась своей какой-то неуместной элегантностью. В-третьих, Лидию Андреевну зацепили ее глаза: большие, серые и серьезные, как волнующееся море, они казались огромными, потому что их продолжали, словно лагуны, синяки под глазами. Впрочем, серыми были только радужные оболочки, а белки по цвету напоминали небо над морем, окрашенное только что запавшим за горизонт солнцем в ветреную погоду.
Услужливая память вильнула хвостом и поднесла хозяину палку: Лидия Андреевна увидела двух ровесниц Андрея, которых она шапочно знала еще со студенческих времен, и, не слыша содержание их разговора, поняла, что те говорят о черноволосой женщине. Одна из них кивнула другой, взглядом показывая на черноволосую незнакомку.
Что-то такое в Лидии Андреевне щелкнуло – и она почему-то подумала, что ТА женщина была не просто сотрудницей Андрея. Щелкнуло это только сейчас, как если бы забарахлившие часы были заведены и их стрелки стояли, не шелохнувшись, примерзши к циферблату, а потом внезапно дрогнули и начали свой ход. Женская интуиция, спавшая, как перекормленная кошка, свернувшись калачиком поперек домашних тапочек, вдруг проснулась от севшей на нос мухи, чихнула, сладко потянулась, проехав когтями по паркету и точа когти, и затем встала на лапы, подняв дыбом шерсть и выгнув спину знаком вопроса. Не подходи, не трогай, под напряжением, заискрит!
Лидия Андреевна трясущимися от нервного напряжения пальцами, в предчувствии подтверждения своей догадки набрала номер телефона своей давней сокурсницы.
– Ты разве ничего не знала? Я была уверена, что ты просто делаешь вид неведения и соблюдаешь приличия.
68
Оксану попросил взять в его лабораторию директор института, стало быть, она была родственница кого-то из нужных директору людей. Андрей не любил таких сотрудников: и не потому, что те были бестолковыми, а потому, что ему всегда казалось, что в лаборатории появились глаза и уши, будто над его столом установили видеокамеру и магнитофон. Ему не нужна была научная сотрудница, он предпочитал мужчин, зато необходима была машинистка-секретарь. Когда он попросил ее напечатать какие-то бумаги по проводимым тогда занятиям по «Гражданской обороне», Оксана будто плеснула холодной водой из потемневшего колодца своих глаз и сказала: