Ольга сидела у окна, напротив толстой восковой свечи. На самом деле у нас были и запасы газа, и батареи с аккумуляторами, но их мы берегли на черный день. На случай, если среди ночи понадобится делать операцию или принимать роды (по крайней мере нам уже удавалось несколько раз ловить Матерей, чтобы они не рожали сами, в вырытых наспех руками норах). Ольга подняла на меня глаза, молча встала и вышла принести воды. Ель помогала мне размотать куски одежды с моей руки и тоже ни о чем не спрашивала. Я опустилась на кушетку, положила руку на стол, стоящий рядом, откинула голову и, кажется, заснула. Проснулась я от жуткой боли, когда Ольга уже приступила к делу.
– Не дергайся, – не останавливаясь, сказала она мне и продолжала накладывать аккуратные стяжки. – Я быстро. Ты потом к Давиду?
Я кивнула.
– Ну, вот и примешь обезболивающее, – она нагнулась и бесцеремонно перекусила нитку.
– Между прочим, это моя рука, а не юбка, – не выдержала я.
Ольга впервые улыбнулась. Посмотрела мне в глаза, легко прикоснулась к плечу. Я поймала ладонью ее руку, слегка пожала и, собрав свои обноски, пошла приводить себя в порядок. В саду стояла огромная бочка с дождевой водой. Рядом лежал ковш, стоял сундук с тряпьем. В моем рюкзаке все еще бережно завернутый в бумагу хранился драгоценный обмылок. Пока я поливалась из ковша, появилась Ель.
– Она, смотри, что я тебе раздобыла, – она развернула и держала перед собой свитер. В нем было несколько дыр, но он был моего любимого цвета – голубой, и даже на таком расстоянии, я чувствовала запах лаванды.
– И вот, джинсы еще, – она кинула их на траву неподалеку, свитер аккуратно сложила рядом. Провела по нему рукой. Мы редко выражали нежность друг к другу – и, наверное, это был максимум, на который мы были способны. Но на секунду, а может быть, даже дольше, мне показалось, что я дома.
Когда я шла по дорожке сада к Храму, чувствовала себя намного лучше. Рука болела еще сильнее после проделанных манипуляций, но бодрость духа вернулась. Я так хотела увидеть Давида, что уже не обращала внимания на боль, и даже знакомая дорожка, что вела к деревянному крыльцу, казалась мне многокилометровой дистанцией. Мой мальчик жил в небольшой келье (мы называли так эту комнату в шутку, но она и правда походила на келью). Совсем небольшое помещение, но с большим окном в сад, оно было полностью завалено книгами, которые он читал со скоростью света. Давид спал на полу, а из мебели были только полки на стенах, и мешок с песком, заменяющий кресло. Раньше такие валялись летом в парках и скверах города. Мы стащили их сюда несметное количество. Со временем чехлы ветшали, Ольга шила новые из разноцветных лоскутков, обрезков, сушила песок, и тюфяки оставались нашим любимым атрибутом комфорта. На расстеленном на полу пледе сладко спал огромной рыжий кот. У окна лежала собака Давида. Собаки давно утратили какую-бы то ни-было породу, но этот пес живо напоминал мне лайку – причем не только внешне, скорее характером, статью, внутренним благородством души, которое отличало и его хозяина. В память о моем отце и его книге о лайке Давид назвал пса Чукоча. В открытой клетке, свисающей с одной из полок, сидели две серые птички. Давид никогда не закрывал клетку, и птицы часто вылетали в сад, но всегда возвращались. К сожалению, это уже была третья пара, потому что предыдущие семейства синиц и стрижей расплатились за свою свободу жизнью. «Это того стоило», – глубокомысленно заявил тогда наш ребенок и по-прежнему выпускал своих питомцев на волю.
Когда я вошла, Давид сидел в кресле-тюфяке и читал. На полу стояло несколько зажженных свечей, здесь пахло свежестью, какими-то травами, может быть, морем?! (я не помню, как пахнет море). Он поднял голову, смотрел на меня своими сияющими огромными голубыми глазами и улыбался.
– Я жду тебя уже сорок пять минут! Могла бы и не мыться – мне нравится, как от тебя пахнет свободой.
«Ишь ты, унюхал», – с восхищением подумала я», подошла, обняла его, прижалась губами к русой макушке и закрыла глаза. Мой теплый, светлый, золотой мальчик.
– Так пахнет не свобода, так воняют человеческий пот, грязь и помойки, – рассмеялась я.
Он отложил книгу, обнял меня, приподнимаясь, усадил вместо себя на кресло. Положил обе руки на бинт. Боль тут же, как по команде, стала уходить.
– Жжет еще?
– Нет, уже почти нет, – улыбнулась я.
– Сейчас все пройдет.
Эта способность снимать любую боль одним прикосновением была у Давида врожденной. Мы обнаружили это почти сразу после того, как Мать к нему подпустила. Он еще не говорил, только начал ходить, но, прикасаясь к нему, уже можно было молниеносно избавиться от боли после укуса. Любая боль отступала, но особенно эффективен наш малыш был от укусов. Когда он это понял, то очень деловито стал захаживать в стационар, ковылять от койки к койке и всех наглаживать. Помню, это было лето, группа наших разведчиков сильно пострадала во время налета на одну из баз вампиров, поэтому работы у малыша было достаточно. Сейчас, будучи уже юношей, он только окреп – и этот дар, как и все остальные, отличавшие самого сильного воина света от других детей, становился все ярче.
По одним ему понятным признакам Давид почувствовал, что боль отступила и уже не тревожит меня, уселся напротив, обнимая руками колени и продолжая улыбаться. Он смотрел на меня, будто читая сердце, путешествуя по моим воспоминаниям, и мне казалось, что по венам разливается солнечный свет. Если до того, как я вошла в комнату, во мне и было преступное уныние, если осадок от драки еще оставался, то одним взглядом Давид стирал из моего сознания все печали. Он сам был как солнце – и все, к чему он прикасался, становилось лучше, чище, светлее.
– Что ты читал?
– Ремарка. «Искру жизни». – Давид потянулся за книгой, закрыл ее и показал мне обложку. – Странно, вампиры строят для людей более удобные бараки, чем в свое время строили для людей люди, правда?
– Людям только казалось, что они что-то строят, Давид.
– Сона, – только он называл меня так, потому что не отпускал мое имя, не отпускал мое прошлое и был единственным из людей, кто воскрешал ту, другую, в наш мир, – как думаешь, Ремарк был пророком?
– Ну как он мог быть пророком, если эти несчастные съели ни в чем не повинную таксу? – я отшучивалась, потому что не любила отвечать на его философские вопросы. Он был мудрее меня, хотя так не считал.
– Не смейся. Я думаю, это великая книга. В ней так много о нас, о вас, о тех, у кого уже не осталось имени, прошлого, будущего, но в которых оставался Бог.
– Это правда. Но мы по-прежнему ничего не знаем о Боге, верно? А зло люди встречали и до нас, сами становились злом, побеждали его… Но все равно случилось то, что случилось.
Давид ничего не ответил. Скользнул задумчивым взглядом по стене над моей головой, по обложке книги, задержал взгляд на бархатных серых ушах Чукочи и уставился в окно.
«Как он похож на Соню, – в миллион сто первый раз подумала я, – и совсем не похож одновременно. Ни на кого не похож». Я ждала вопроса, который он должен был задать и на который мне было нечего пока ответить, но Давид молчал. В этом был весь он – ничем никого не смущать. Если есть возможность. Но еще он был упрям. Я знала, что он все равно выведет меня к очередному обещанию. Он знал обо мне больше, чем я. Не могу точно сказать, насколько шагов вперед он видел будущее, но точно видел.
– Может быть, пришло время вытащить из нас это зло наконец? – внезапно посмотрел он мне в глаза. – Может быть, Бог устал смотреть, как мы тщетно боремся с ним внутри себя, и вытащил нам его прямо под нос?
– Может, и так. Хотя, знаешь, я по-прежнему несу свое зло в себе, сражаюсь с ним, не позволяю победить свет в себе…
– Разве ты не избавилась от страха? Разве страх не был первородным грехом, который человечество путало со стыдом? Разве страх – это не стыд перед самим собой за собственную природу? Не предательство в себе человека?
– Страх не единственный грех, Давид, а порок – это не что-то сущее в едином воплощении, порок, как растение, он эволюционирует вместе с нами, растет, меняет форму, он лукав и вечно скрывается под благодетельными масками. Не бойся вампиров, не бойся темноты, не бойся времени и смерти – но помни о том, что человек вечно предает себя тому, от чего сейчас осталось только слово «порок». Мы порочны не потому, что трусливы. Но чем больше души сжирают наши духовные слабости, тем больше мы подвержены страху – он скорее симптом, а не причина. И раз уж тебе повезло родиться после очищения, которое пусть и выглядит так отвратительно, береги себя.
– От чего, Сона?
– От себя. Зло, которое сейчас ты видишь и представляешь только снаружи, на самом деле рождается внутри нас.
– А как я узнаю, что зло – это зло, если оно будет внутри меня?
– Ты почувствуешь страх.
– Страх… – задумчиво повторил Давид. – Я должен увидеть невольных, Сона. Я должен увидеть страх.
– Я обещаю, скоро.
Может показаться, что мы излишне боялись встречи Давида с внешним миром и вампирами, но у нас были основания. Сейчас, когда время для людей сместилось, наш мальчик переживал, по сути, подростковый период, в психологическом смысле. И этот период взросления еще психолог Эрик Эриксон не напрасно называл «прыжком через пропасть». Это возраст риска, который испокон веков приносил человечеству потери популяции. Потребность встретиться со смертью лицом к лицу и испытать себя для подростка всегда было естественной инициацией, в архаичные времена, в племенах существовали целые ритуалы, которые проходили живыми не все дети. Но те, что преодолевали, становились взрослыми. Эта потребность обнаружить собственные границы необходима, чтобы продолжать жить и развиваться, но в каком-то смысле детям последней цивилизации перекрыли кислород. С одной стороны, им максимально обезопасили пространство, с другой – допустили внутреннюю вседозволенность, откуда и произошел внутренний конфликт, повлекший суициды.