е усадьбы.
Более того, по ее просьбе управляющий Агафон Петрович побывал в Москве и в доме князя Ивана Богдановича Милославского совершил с его управляющим купчую на Дуняшу, уплатив за нее двадцать рублей, тогда как обычная кабальная сумма была всего три рубля.
– Вглядись, Дуняша, не обманываюсь ли я? Ведь это наш князь Михаил с кем-то к дому торопится?
Дуняша радостно подпрыгнула, будто дитя малое, захлопала ладошками и закричала так, чтобы и все слуги в доме услышали ее:
– Он это, княгиня Луша! Он, да не один, с гостем!
Антипка прикрыл русоволосую голову шапкой, отпихнул ногой упавшую набок пустую бадью и прытко побежал к воротам открывать – за сотню саженей он узнал князя Михаила в драгунском мундире. Следом за ним и княгиня, левой рукой придерживая на груди концы шали, поспешила навстречу мужу и, едва Михаил соскочил с коня, кинулась ему на грудь.
– Живой! Живой мой Михась! А кто это с тобой? – и она, не узнавая со спины ловко соскочившего на землю чужестранца, вдруг подсознательно задала мужу другой вопрос: – Неужто… братка Ибрагим? Да какими ветрами его сюда занесло?
– Ага-а, шайтан-девка! Узнавал старый кунак, да? – с гортанным смехом отозвался горбоносый Ибрагим, резко обернулся и, не сдерживая бившей из сердца радости, ко всеобщему изумлению выбежавшей на крыльцо дворни, обнял вслед за Михаилом давнюю ратную подругу.
– Лушенька, ну как? Кто? – Михаил не мог далее ждать и задал тот вопрос, который терзал его душу все последние месяцы их пребывания в имении Мышецких…
Безмятежное проживание в имении княгини Лукерьи и Михаила было чисто внешним, тогда как на душе тяжким камнем лежала неизвестность будущего – что решит патриарх, разрешит ли снять монашеский сан или прикажет возвратиться в монастырь? Захолодело сердце княгини, да и у Михаила тоже, когда к Рождеству Христову от патриарха прибыл нарочный с письмом, в котором писано было, что княгиня Мышецкая, монахиня Маланья Вознесенского монастыря, вызывается к патриарху для разбирательства невиданного случая оставления своей кельи и пребывания неведомо в каких краях в течение нескольких лет.
Прочитав письмо, княгиня с грустью прошептала, так что Михаил едва разобрал ее слова:
– Строго как писано… не к добру это, чует мое сердце!
Михаил, как мог, утешал ее, пытаясь вселить в нее веру в лучшее.
– Я все же надеюсь на заступничество княгини Просковьи, не сидела она все эти дни сложа руки при ее-то энергии.
– Надо будет – отдам и свое село с тремя сотнями душ крепостных, которое находится близ Калуги по ту сторону Оки, лишь бы позволили совершить расстрижение и позволили нам обвенчаться! Зови дядю Семена, Антипку, возьму еще троих стражников, и поедем в Москву. Попервой навестим княгиню Просковью, от нее и узнаем последние московские новости…
Вопреки страшным предчувствиям, дело монахини разрешилось вполне благополучно. Явившись к патриарху в сопровождении княгини Просковьи, княгиня Лукерья подробно и неспешно поведала все, что якобы случилось с ней при встрече с персидским тезиком, потом свое мытарство на Волге под строгим присмотром разинских казаков, не скрыла и о своей беременности от самарского стрелецкого сотника Хомутова, который в недавних сражениях был убит, как ей передали весть через одного из самарян, бежавших из города Самары из-за страха наказания за участие в бунте. И просила мудрых старцев, облаченных властью над ее жизнью, не сиротить наследника славного воина князя Данилы Мышецкого, потому как неизвестно, спасет ли свою жизнь бездетный пока князь Иван, находясь на государевой службе в войске, которое стоит напротив донского казачьего войска. А их семейное село под Звенигородом, которое было отписано монастырю при пострижении, она с радостью оставляет церкви и не будет хлопотать перед великим государем о возвращении в прежнее родовое владение.
Этот ли последний довод возымел положительное воздействие, или хлопоты старой княгини Просковьи весьма благожелательно подействовали на решение патриарха Синода, но, когда их решение было оглашено – дозволить монахине Маланье сотворить расстрижение, а за то, что в чужих землях она не соблюдала монастырский устав и православные праздники, ей свершить наложенную на нее церковью епитимью – сорокоуст, сорокадневную молитву по якобы усопшей монахине, на что княгиня с радостью согласилась, попросив только отсрочки на время, пока не родится ребенок.
Михаил, а рядом с ним и дядя Семен, как ребятишки, прыгали от радости, когда княгиня Лукерья со своими стражниками возвратилась в Коломну, где они ее ожидали, стряпуха Авдотья и неразлучная с княгиней Дуняша приготовили ужин, за которым снова пили сладкое вино в знак того, что теперь нет причин откладывать венчание княгини Лукерьи и выходца из польских земель дворянина Михаила Пушкарева, что и свершилось на второй же день в коломенском соборе, и сделали нужную запись в церковной книге.
– И кто же я теперь? – шутливо спросил Михаил у коломенского епископа Иоанна, который, как выяснил в разговоре с ним Михаил, хорошо помнил горемычного коломенского епископа Павла. – Князь ли, или моя жена из княжеского рода перешла в дворяне?
Прикрыв большие выпуклые глаза пухлой ладонью, епископ Иоанн изрек нравоучительно:
– Как сказано в Соборном уложении: «по робе холоп», стало быть, и ты, сын мой, по жене княжеского рода – сам князь. Аминь!..
И возвратились домой счастливые сверх всякой меры, пока в конце апреля до усадьбы Мышецких не докатился слух о том, что 14 апреля старшинские казаки Корнилы Яковлева штурмом захватили Кагальницкий городок и взяли в плен атамана донских голутвенных казаков Степана Разина. Несколько дней Михаил не находил себе места, метался по горнице, словно его самого схватили и, заковав в кандалы, бросили в темный сырой сруб, приготовив к лютой казни. А в том, что Степана Тимофеевича ждет именно лютая казнь, ни он, ни княгиня Лукерья нисколько не сомневались.
– Лихо воспляшут теперь бояре на спине казацкого атамана! Ужо теперь они натешатся вволю, памятуя недавний свой страх перед восставшими казаками, стрельцами да мужиками!
– Что же делать, Михась? Что можем сделать мы с тобой? – Княгиня понимала состояние мужа и готова была дать согласие на его отъезд из усадьбы, хотя и ждала уже ребенка, как говорится, со дня на день.
– Куда же глядели атамановы сотоварищи? – терзался этими безответными вопросами Михаил. – Почему не уберегли Степана Тимофеевича? Почему не предугадали нападение на Кагальницкий городок?
– Должно, не в их пользу силы разложились на Дону, милый Михась! После конфуза под Синбирском и на Урени в зиму затих мужицкий бунт.
– Вот-вот, в этом и была ошибка казацких походных атаманов, что дали время Корниле Яковлеву собраться с силами, многих казаков посулами переманить на свою сторону… Эх, почему меня не было в тот час пообок со Степаном Тимофеевичем? Меня и моих конных стрельцов! Ежели бы и не одолели Корнилу, то атамана отбили бы и на Яик, к Максимке Бешеному препроводили бы…
И не усидел в тиши усадьбы Михаил, когда узнал, что в конце мая Степана Разина под сильной охраной повезли с Дона на Москву. Он не упрашивал княгиню Лукерью отпустить его, но она по глазам поняла: если не даст согласия на отъезд, если Михась хотя бы издали не попрощается со Степаном Тимофеевичем – он себе этого не простит до конца дней своих. И в один погожий вечер, переодевшись в форму драгунского ротмистра, с документами на имя князя Михаила Пушкарева, вместе с дядей Семеном, который решил побывать в Москве, а потом возвратиться домой, Михаил покинул усадьбу, хотя знал, что, быть может, скоро у него появится сын.
– Езжай, милый Михась. Обо мне не будь в тревоге, я чувствую себя хорошо, кормилица Марфуша в свое время принимала роды у моей матушки, примет и у меня, – княгиня ласково обняла Михаила, на прощание перекрестила. – Доведется увидеть Степана Тимофеевича и словом перекинуться, скажи, что я за него молить Господа буду, чтобы смерть ему выпала легкая…
И вот теперь, спустя три с лишним месяца, едва ступив на надворье усадьбы, Михаил задал жене этот вопрос: «Кто?» Княгиня Лукерья радостно разулыбалась, похлопала ладонью мужа по груди против сердца и успокоила:
– Богатырь родился, милый Михась! Ликом в тебя, а горласт, будто походный атаман Ромашка Тимофеев! Горазд кричать, так что и на том берегу Оки слышно. Идем, идем в дом, муженек, поздоровайся с нашим маленьким Никитушкой. Идем, братка Ибрагим! С дороги примете баню, а опосля и поведаете нам, что и как было на Москве. Здесь такие страшные слухи витали, что и верится с большим трудом.
Ибрагим, передав повод коня краснощекому Антипке, с горестью сказал, шагая вслед за княгиней к крыльцу дома:
– Ах, сестра Луша, никакой страшный слух не страшнее того, что мы с братком Мишей видели на Москве. Умирать буду – не мамку с отцом увижу, а нашего атамана на плахе! Лучше бы его кто из побратимов пулей убил еще там, на Дону… – и умолк, опустил скорбью искаженное исхудавшее смуглое лицо и безмолвно последовал в дом за княгиней и Михаилом.
Пополудни, после бани и сытного обеда, когда собрались в горнице все близкие, Михаил долго рассказывал о своих безуспешных попытках с пятницы 2 июня до вторника 6 июня хоть как-то увидеть Степана Тимофеевича, которого вместе с братом Фролом посадили в пыточную Земского приказа. За приличное вознаграждение Михаилу удалось узнать от подьячего Кондратия, которому велено было записывать все покаянные вопли казацкого атамана, что Разину связали руки за спиной, подняли на дыбу, а затем два заплечных дел мастера ухватили его за ноги и так рванули его вниз, что руки вывернулись в суставах, и атаман повис, полусогнувшись, головой вперед.
– Атамана били кнутом, по голой спине водили раскаленным железом, сутками по капле лили на голое темя холодную воду, а от него ни единого стона… Жаловался Кондратий, ему без дела пришлось несколько дней задыхаться в гиблом подвале. – Михаил сделал глоток терпкого свекольного кваса, глянул на молчаливого горбоносого Ибрагима, который то и дело оглаживал длинные черные усы, маленькими глотками попивая хмельную медовуху – квас он так и не смог приучить себя пить. – Когда объявили о предстоящей казни Степана Тимофеевича, я заранее пробрался сквозь толпу к Лобному месту. Боялись бояре, как бы люд московский не отбил атамана у палачей, – вокруг помоста в три ряда стояли в переулках солдаты отборных полков, на улицах стрелецкие сотни в боевом порядке, а к месту казни пропускали только знатных вельмож, стрелецких командиров да иностранцев, чтобы отписали своим государям про то, что великий бунт в Московском царстве успешно подавлен, а предводитель сурово наказан. Толкаюсь я безбожно, продираюсь к Лобному месту в надежде увидеть лицо атамана. Иные уступали дорогу молча, не решаясь ругать драгунского ротмистра, а иные норовили и в ответ двинуть локтем, да этих я в толкучке лихо одаривал ударом кулака под ребра, так что и дух у них перешибало. И вот вижу – впереди персидский тезик едва не на голову выше меня вздыбился. Туда-сюда, не обойти. Пытаюсь сдвинуть, а он, не оборачиваясь, так по-персидски руганул меня, что я попервой оторопел, а как